Найти в Дзене
Ольга Аничкова

КОРАБЛИ.

   Корабли всегда казались мне абсолютно волшебными и категорически живыми. Сказочными гигантами, везущими золото, жемчуг, пряности и прекрасных наложниц в гаремы султанов. Их деревянные, только что надраенные палубы пахнут мокрым дубом, и вертится со скрипом рулевое колесо. И ловкие, загорелые руки тянут канаты, а канаты оставляют на этих руках мозоли в отместку. И белозубые улыбки матросов (а может быть, это даже пираты) опасны своей манкой простотой, и капитан хорош собой и молод, и у него губы вкуса соли и крепкого табака…

 

  И сам по себе корабль — живой. Он несет по открытому, обманчиво спокойному морю свое тяжелое тело. Он пленил в своем брюхе сотню беззащитных человечков, крошечных глупцов, уверенных, что они что-то решают. Наивно полагающих, что их суетливые движения, громкие крики и беготня влияют на ход судна, его путь, судьбу и исход поединка с морем. Смешно даже. Корабль ведь сам по себе. И если он захочет, то все будет хорошо: команда выживет в самый страшный шторм, и груз будет доставлен в срок. Но если он, Его Корабельное Величество, решит, что путь окончен… Тогда никто не спасется — ни судно, ни суетливые людишки-муравьи. Он поз­волит беспощадным холодным волнам слизнуть их с палубы одного за другим, с треском лопнут борта, и рухнут в черную воду гордые мачты одна за другой. Если корабль решит, что хватит, то непременно сдержит свое страшное слово.

 

  В самом слове «корабль» помещается очень много других слов: свобода, сила, тайна, приключение, печаль, одиночество, честь, страх, любовь, восторг… В общем, важное это слово. Красивое и очень важное. В моей жизни есть целых три важных корабля.

 

Корабль первый.

  Солнце устало жечь людей и уходило до завтра за горизонт. Закончился первый рабочий день Русского павильона на Венецианской биеннале, и полупустой водный трамвайчик вапоретто укачивал приунывших, до отупения уставших актеров из Москвы. Ноги всмятку от проклятых каблуков, горло саднит от беспрестанного говорения на английском и итальянском в течение восьми часов, голова раскалывается от калейдоскопа людей, пришедших прикоснуться к прекрасному.

 

  Закроешь глаза, и вот они уже крутятся в твоей голове — все эти тонкогубые британские бабушки с алой помадой, скандальный низкорослый француз, недопонявший идею художника: «Почему это в пещеру Данаи можно только женщинам? Сексизм! Я хочу войти, и я войду! Don’t touch me, bitch!» Развеселые лесбиянки бодро за пятьдесят, решившие устроить «Акцию Хрен Знает Зачем» именно в Русском павильоне и поджечь в знак «Сами Не Решили Чего» дымовую шашку в помещении. Эвакуация людей, трясущиеся руки и недоумевающая улыбка активистки: «Леди, вы переживали? Мне очень жаль. Давайте я дам вам денег на кофе?» Хорошо, что русским языком не владела ни веселая бунтарка, ни ее подруга жизни, иначе престиж страны был бы сильно подорван. Если вкратце, то уставшая рыжеволосая актриса из Москвы предложила сама дать тете денег на кофе, предварительно разместивши ей ее же дымовую шашку в самом непригодном для этого месте…

 

  И вот густой на события первый день закончился, и можно снять каблуки, строгие костюмы и расслабиться. Мы мечтали только об одном: домой-душ-спать. А, нет, новые вводные данные: снимаем кеды, переодеваемся обратно и едем всей кодлой на прием, организованный по случаю открытия Биеннале. Все попытки объяснить, что мы, кажется, сейчас сдохнем, и для приема совсем не годимся, разбиваются о настойчивость руководства. Со стоном и матом русские артисты снова облачаются во все то, что больше всего хочется сейчас сжечь или незаметно скинуть в прекрасные венецианские воды, и маленький катерок везет нас в неизвестность. А дальше все запомнилось калейдоскопом: вот мы подплываем к небольшому причалу настоящего и невыносимо прекрасного Палаццо, вот машет нам руками куратор павильона, директор национальной галереи Берлина Удо Кеттельман, подпрыгивает и кричит, не дожидаясь, пока мы причалим: «Guys, you were amasing! It was realy good!» Вот много лиц, и все известные, но мы ничего не соображаем и только глупо улыбаемся, пока нас хвалят, жмут руки, рассматривают и обсуждают с международным любопытством. А обсудить есть что. Компания наша выглядит весьма заметно: трое двухметровых мужиков и две девы, формами достойные Данаи, — такая вот была прекрасная концепция художника. А вокруг шумит праздник, продолжают мелькать в голове кадры: двухметровые, как наши мальчики, восковые свечи, опять важные известные люди, фамилии которых вспомнить вообще без шансов, торжественные речи и неловкий молоденький официант, уронивший кому-то из ребят шлепок ризотто на плечо. И все вокруг сияет, и понимаешь, что все это нужно накрепко запомнить, потому что, может, больше такого никогда в жизни не увидишь, все это может никогда с тобой не повториться.

 

  И вот уже все разошлись, и официанты убирают посуду, а мы все сидим, оту­певшие, обессилевшие и уже немного счастливые. К нам идет герой вечера, уставший не меньше нашего художник-концептуалист Вадим Захаров, который все это придумал и воплотил, которому, казалось бы, не должно быть до нас никакого дела. А он улыбается и говорит: «Ребята, все ушли, а мне торт подарили. Пойдемте с нами лупить торт!» И счастью нет предела, мы сидим все вместе за огромным круглым столом, жуем торт и молча глядим, как бравые итальянские парни убирают со столов посуду. А после тащимся совсем пустые и тихие до ближайшей остановки вапоретто, падаем кучкой на зеленые пластиковые сиденья, слушаем вечерний город и бестолково пялимся на гигантский лайнер, медленно ползущий вдоль всей этой ставшей за один день уже нашей хрупкой красоты Венеции. И в закатном солнце профиль одного человека из нашей шайки вдруг становится невыносимо прекрасным. Он вытягивает длинную руку и тихо говорит: «Смотри, этот корабль называется “Dawn Princes”!» И мне в одну секунду становятся очевидными два неутешительных факта. Во-первых, я только что влюбилась. Во-вторых, следующее из «во-первых», я абсолютная Dawn Princes. Абсолютная Принцесса-Даун…

 

  Прошел месяц, и ему пора уезжать. Мне чуть позже, поэтому я провожаю его, и мы стоим, беспощадно сжигаемые солнцем. И у него в руках маленький неумолимый голубой билетик на водное такси до аэропорта. И роман завязался,но не расцвел, и все заканчивается, и всем грустно и ничего не понято. Чтобы не плакать, я включаю «деловую колбасу». Я говорю, что все еще будет очень хорошо, что мы сюда обязательно снова вернемся вместе, непременно как-то вернемся, и все снова станет невыносимо прекрасно. Он внимательно смотрит со своей двухметровой высоты и, кажется, верит. Мимо безжалостно проползает, блестя моноклями стекол, круизный десятипалубный лайнер «Dawn Princes»…

 

Корабль второй.

 

  Второй корабль очень маленький. Крошечный. Сантиметра два, не более. Маленькая гондола из дешевого желтого металла на цепочке. Глупая копеечная сувенирная гондола с красной бусиной. Ношу редко. Ее законное место — на крючке над кухонным столом: так у нее больше шансов попасться мне на глаза и быть рассеянно поглаженной большим и указательным пальцами. Гондолу подарила Ида. Она сказала: «Знаешь, я решила, что должна подарить тебе самую банальную и отвратительную гондолу во всей Венеции». Она сказала: «I will miss you too much to be serious, Ginjer. Please lets meet again once, sister».

 

  Мы вцепились друг в друга с первого дня и порешили, что мы сестры, нелепо потерянные в детстве. Так вышло, несмотря на все разговоры о дистанции, которую железно держат внешне приветливые и эмоциональные итальянцы. Несмотря на наш неидеальный английский, разницу менталитетов и прочую чушь. После первого совместного рабочего дня в павильоне она подошла сама и сказала: «Я буду звать тебя Ginjer. Я тоже рыжая. Мне кажется, ты — моя сестра». И через полчаса мы уже пили кофе за шатким столиком, рассказывая друг другу по сокращенной программе всю свою жизнь. И все совпадало. Если слов не хватало, она трещала по-итальянски, я махала руками, и все становилось понятно. Я никак не могла вспомнить слово «спектакль», просто заблокировало мозг от переизбытка эмоций, и она попросила сказать по-русски. Я сказала. Оказалось, что по-итальянски так оно и будет — «spettacolo». Так выяснилось, что все то, что не можешь сказать, на итальянском будет так же, как и на русском. Она попросила написать русский алфавит, потому что твердо решила выучить язык и прочесть «Мас­тера и Маргариту» в оригинале. Шесть языков она уже знает, так что вряд ли это составит большую проблему. Я диктовала, она старательно писала транскрипции карандашом для глаз, и тупые орнитозные голуби старательно подбирали вокруг нас крошки от круассана.

 

  Днем мы работали, поэтому вечерний город был абсолютно наш. Шумной международной пьяной толпой мы перлись играть в ассоциации на теплые камни набережной, ржали и говорили обо всем до поздней ночи. Ида очень сокрушалась, что не может отвести нас ни в один музей, потому что когда мы освобождаемся, они уже закрыты. Особенно обидно ей было за Дворец дожей. «You should see it, sister. I will take you there one day». Однажды она призналась, что никогда не мечтала быть филологом, а очень хотела стать актрисой. Мы начали орать наперебой, что с ее неприличной красотой в России это бы не составило никаких проблем. Она хохотала и отмахивалась, говоря, что это слишком сложно и у нее никогда не получится постичь систему Стани­славского. Я сказала, что на самом деле все очень просто, и она попросила показать, как мы, русские, это делаем. 

  Выпито было уже достаточно, поэтому мы с приятелем за две минуты сыграли для нее сцену расставания пары без слов. Хорошо сыграли. Слезы полились сами, без нажима, руки судорожно вцеплялись в волосы, в одежду, мы постояли в обнимку молча и разошлись в темноту. Довольные собой, хохоча, мы обернулись к ней, мол, вот видишь, как это просто. Она плакала. Из ее огромных синих глаз с тяжелыми итальянскими веками катились самые настоящие слезы. Мы опешили и растерялись: «Ты что, это просто игра!» Она тихо сказала: «Суки. Суки, как вы это делаете? Как же можно жить совсем без кожи? У меня от вас вот это. Как это будет по-русски?» Мы ответили, что это называется «мурашки». «Мурашки», — послушно повторила она, нежно раскатывая «р». Всем стало немного грустно, и мы долго сидели молча, уставившись на лунную дорожку в темной венецианской воде. Мы не знали, что ей ответить.

  Второй месяц промелькнул очень быстро, и теперь уже уезжать пора было мне. Ида сказала, что ненавидит прощаться и провожать, я ответила, что, мол, та же херня. Мы договорились встретиться на Сан-Марко, обменяться глупыми подарками и разойтись, не оборачиваясь. Я приволокла куклу из Disney shop. Глупую рыжеволосую круг­лолицую куклу из мультика «Храброе сердце». «Бери, — говорю. — Пока меня не будет, кто-то рыжий и кудрявый же должен пить с тобой кофе». Она разжала ладонь, на которой тонкой змейкой свернулась цепочка с крошечным корабликом. «Это самая идиотская и пошлая гондола во всем городе. Хуже ничего найти не смогла. Я буду слишком скучать по тебе, чтобы говорить об этом серьезно. Мы обязательно еще встретимся, Ginjer, ведь я так и не сводила тебя во Дворец дожей. Курим и расходимся, не оборачиваясь, помнишь?» Я помнила. Слезы полились сами, без нажима, в кулаке был зажат крошечный кораблик на цепочке. Я ни разу не обернулась, как и обещала.

 

 Корабль третий.

 

  Третий корабль — татуировка. Огромный корабль с парусами во всю грудь. Он украшает собой удивительного человека. Женщину, как ни странно. Эта женщина поет лучше всех, кого я когда-либо слышала, носит мужскую одежду, дурацкую кудрявую гриву, из-под которой едва видны угольки глаз, и ее зовут LP. Лаура Перголицци. Ее голос бесповоротно ворвался в мой мозг, ее песни прочно поселились в моем телефоне, ее свобода и простота восхищают меня каждый день заново. Она в интервью говорит про свой корабль так: «Это морская татуировка. Она символизирует движение, путешествие, преодоление. Нам не всегда просто перебраться на другую сторону, и вот сейчас я чувствую, что прорвалась…» 

  Я смотрю на ее татуировку, слушаю ее ноты и думаю обо всех своих кораблях. И, похоже, в мое личное слово «корабль» я забыла добавить еще один смысл. Этот смысл, наверное, НАДЕЖДА. На новые встречи со старыми, на новые любови и витки карьеры, на новые воды, течения и водовороты. Я, кажется, начинаю догадываться, какой будет моя следующая татуировка…

 

ВЕНЕЦИЯ

Ты хочешь знать, как здесь, как я, мой странный друг?

Так ты же в голове моей. Смотри вокруг.

Послушай. Под окном звучит аккордеон.

Пьяццола, может быть. А может, и не он.

 

На рынке свежих рыб внимательны глаза.

Не хочешь ли пройтись? Легко? Я тоже «за».

С горбинкой здесь мосты и все носы вокруг.

И разговор здесь — крик с использованием рук.

 

Здесь голуби наглей, чем взгляды черных глаз

Всех встреченных мужчин, примерно в восемь раз.

Здесь улицы берут за плечи и в тиски.

Здесь модно в баре Spritz, здесь модно брить виски.

 

Здесь пахнет свежий хлеб, здесь много кирпича.

А прямо за окном, в двух метрах, каланча.

Здесь всюду лабиринт и кофе «вырви глаз».

Вчера я в первый раз сказала: «Здесь, у нас…».

 

Здесь ставни и цветы, здесь много площадей.

Здесь много стариков, влюбленных и детей.

Здесь пьяное вино. Здесь много глаз и рук.

Ты в голове моей. Ты рад? Смотри вокруг.

 

Аничкова (С).