СЛОВА
Оля Леонова была книжной девочкой. Она любила книги и умела их читать, но жизни она не знала. Об этом ей честно сказали в литературном объединении, куда Оля восемнадцати лет от роду пришла со своими стихами. "Жизни не нюхали, голубушка, - по-отечески пожурил ее поэт Колбасин и попробовал взять Олю за коленку, - в деревне не бывали, завода не видели. Страстей не переживали. О чем вы можете написать?" И вправду... Оля убрала коленку от хищных колбасинских рук, потому что мама и великая русская литература научили ее девичьей скромности. Из объединения она ушла, но стихов писать не перестала. Просто она жила в слове и не умела жить иначе. Иногда ей казалось, что жизнь, та самая, которой она совсем не знает, только потому и имеет ценность, что может быть сказанной. Не сказал, не написал, вот оно и улетело - растаяло без следа. Было или не было? Бог весть. Только слово сообщало миру реальность, вес, смысл, блистание красок. И Оля писала для себя, писала так, как другие дышат.
Гораздо позже, совсем взрослой и умной университетской преподавательницей, она прочитала "Слова" Сартра и обрадовалась ему, как родному. Он тоже жил и вырастал среди слов, которые заменяли ему пение птиц, лазание по деревьям, шалости буйного природного детства. Теперь она знала, что не одинока, и больше не испытывала тревоги. Такие тоже имеют право на существование и могут быть счастливы. Конечно, как умеют.
В тридцать два года Оля Леонова влюбилась в своего коллегу, тоже филолога и литературоведа. К тому времени она давно уже была замужем, ее сыну исполнилось двенадцать. Коллегу звали Игорь Александрович, у него была нервная жена и тяжелобольная дочь, и он никогда не обращал внимания на Олю. Он вообще ни на кого не обращал внимания: он бился за жизнь в самом прямом смысле этого слова. У него было тонкое интеллигентное лицо, худая мальчишеская фигура и усталые выболевшие глаза. Разговаривал он иронично, будто ему было не сорок, а двадцать, и от всей души презирал провинцию, с которой так тесно связала его судьба. Он всегда хотел уехать. И вот в такого неподходящего человека Оля Леонова влюбилась без памяти. Наверное, потому, что по-прежнему ничего не понимала в жизни. Впрочем, как знать, может быть, как раз Игорь Замятин и был ей нужен.
Где может влюбиться книжная девочка? Конечно, на лекции. Там, где слова не нуждаются ни в чем другом, кроме самих себя, а Игорь Александрович был мастер на слова. Оля и нынче думает, что ей никогда не забыть его лекции о Бахтине в том, теперь уже далеком, марте. Знаете, бывают такие пронзительно-холодные и в то же время светлые весенние дни, когда в душе пробуждаются безумные фантазии, хочется бежать куда-нибудь, скакать, покорять горизонты и надеяться на все лучшее. В такие дни даже у совсем удрученного заботами человека голос звучит иначе. Игорь Александрович ходил по аудитории, и с лица его, с каждой новой фразой, все более исчезало обычное выражение мрачной строгости и сдержанного высокомерия. Оно расцветало, это лицо, раскрывалось как бледный весенний цветок, как подснежник, и глаза за стеклами очков распахнулись и наполнились светом. Вот тогда Оля и полюбила его как-то сразу, в одно мгновение, будто приняла нечаянный дар.
Она написала ему письмо. В письме было о том, что он замечательно умный и красивый, и о том, как он умеет сиять - словно солнышко выбрызгивает из-за туч. Там еще не было любви, но был такой неприкрытый неприличный восторг, огромные жадные раскрытые женские глаза, что Игорь Александрович задохнулся. И еще он испугался, испугался всерьез, потому что тоже ценил слова и знал их могучую бытийную силу.
Оля отдала ему письмо прямо в руки, он без промедления развернул листок, и она смотрела с немым ожиданием, с замиранием сердца, как стремительно скользил по строкам его взгляд и снова постепенно просветлялось лицо. Дрогнули в полуулыбке губы, чуть наклонилась к плечу голова: он быстро пил строку за строкой, и строки слегка пьянили как бокал чистого холодного вина. Когда он поднял на Олю глаза, в них еще стояло счастливое изумление "Мне? За что?", но, наверное, в ее лице было что-то такое, отчего свет почти сразу погас и сменился откровенным лукавством. "Спасибо, Ольга Олеговна. У вас прекрасный стиль. Вы могли бы давать уроки эпистолярного искусства". Он не признал, что это всерьез. Ему нельзя было этого признавать.
Оля Леонова написала второе письмо. "Мой хороший, -писала она, - в моей и в вашей жизни все давно сложилось и состоялось, и в ней ничего нельзя изменить, нельзя отменить ни одной точки и переставить ни одной запятой. Но любой текст всегда открыт. Его можно дописывать. У здания есть балконы, лепные украшения, арабески, и все это не рушит фундамента и не ломает стен. Давайте ничего не рушить, давайте украшать. Я люблю вас. Ваше лицо для меня - самое прекрасное на свете. Напрасно говорят, что мужчина любит глазами, а женщина ушами. Смотрела бы и смотрела, век бы глаз не отвела..."
Он перехватил ее на лестнице, в самом центре университета, там, где одни толпы, теснясь, стремятся вверх, а другие стекают вниз, в вестибюль, к широким дверям.
- Ольга, - сказал он, стараясь придать своему голосу привычную преподавательскую назидательность (лучше бы она была студенткой!), - не пишите мне больше, - он запнулся, - Я... Я люблю свою жену.
- Я знаю. Я не могла бы любить мужчину, который не
любит своей жены. И потом... Вам ведь нравятся мои письма!
- Вы, вы, вы... Вы избалованная девчонка! - он искал слова, а они не находились. Как она может, как она смеет прикасаться к его жизни, что она знает о ней? - У вас папа начальник... Вы привыкли все получать... Писательница... - И вообще я отсюда скоро уеду...
Оля не писала два месяца. Когда он увидел конверт в кармашке картонной "преподавательской почты", у него от волнения задрожали руки. Обычный конверт с нарисованным бурым медведем, надписанный круглым почерком "книжной девочки", вечной старательной ученицы. "Мой милый старший мальчик, мой строгий учитель! Я думала, что и вправду больше не напишу. Но есть вещи, которые от нас не зависят. Они просто случаются, и с этим ничего нельзя поделать. На днях я гуляла с сыном. Мы проходили мимо вашего дома, и я поняла, как бесконечно соскучилась. Я заглянула в ворота того двора, где живете вы, и полюбовалась дорогой, по которой вы каждый день ходите, и позавидовала деревьям, на которые так часто смотрят ваши глаза. А еще я -читаю вашу новую статью, ту самую, в московском журнале, и она нравится мне".
В тот, день он пошел проводить ее до угла.
* * *
Оля Леонова писала письма семь лет. Иногда она думала, переплюнет ли она героиню одного из романов Маркеса, которая писала куда дольше, а потом все эти письма вернули ей пачкой нераспечатанными. Впрочем, к чему гневить бога, Игорь был благодарным читателем. Семь лет он изредка провожал ее до угла, хотя никогда к ней не прикасался, словно она была прокаженная. Он тоже был книжный мальчик, вечный подросток, и он не мог отказаться от писем. Он вел с миром бесконечную тяжелую борьбу за выживание, работал на трех работах и писал толстое исследование про диалогичность в литературных произведениях писателей Франции. Воровать и брать взятки он не умел, а честным трудом много ли заработаешь? Его жену звали Нора. Он действительно любил ее болезненной, жалостливой любовью-заботой. Он привык к ней, к ее депрессиям, истерикам, частым недомоганиям, к тому, что она редко работает и мало получает. Прежде он видел ее красоту, красоту тонкой и гладкой черной кошки, но с годами черная кошка рано полиняла. Когда он бывал близок с нею, то входил в ее тело, как входят в знакомый старый дом, где известен каждый угол, где все немножко скучно и пресно, но привычно и уютно. И ему никогда не хотелось бежать из этого дома.
Он любил дочь. Ей было уже пятнадцать. Она была большая и толстая, с безобразным ожирением, происходящим от врожденной болезни сердца. В этом уродливом теле притягательны были только глаза' - живые и умные, огромные, несмотря на толщину щек, карие глаза, такие же темные, как у Норы. Она страдала, и дальше ей было суждено страдать больше, страдать невыносимо, он это знал, и никогда не мог об этом забыть. Никогда.
За всю свою взрослую жизнь, начиная с пятнадцати лет, он плакал дважды. Первый раз в шестнадцать, когда из дому в одночасье ушел отец, и второй раз, когда увидел трехлетнюю Машеньку после очередной операции. Да, они с Норой хотели, они старались, чтобы она была здорова, и вот она перед ним - крохотное существо с чудовищным швом через все свое тогда тщедушное тельце, с синими губами и белыми, снежно-белыми смеженными зеками. И тогда над этим едва дышащим тельцем, глотая слезы, он поклялся в душе, что сделает все, да-да, абсолютно все, чтобы она не прокляла мир, в который они выпустили ее. Он был человек долга, и за все эти годы ни на йоту не отступил от принятого решения.
На первом месте всегда была Маша, ее лечение, режим, образование, психологическая работа с ней. На втором месте - французская литература с ее диалогичностью, на третьем - сникшая от жизненных испытаний Нора. И чтобы все это жило, росло и относительно благоденствовало, он круглые сутки работал, как вол, и сражался, как лев. Оля Леонова не вмещалась в его жизнь. Она была, как лишнее колесико в хорошо отлаженном и дружно функционирующем механизме, соринка или ненужная деталь. У него не было ни времени, ни сил, ни уверенности в том, что она не шутит и не играет с ним в какую-то странную игру, которая почему-то длилась годы. Он лишь знал, что из-за этого колесика механизм мог разладиться, начать давать сбои, а то и вовсе остановиться. Этого нельзя было допустить. Иногда он ненавидел Олю Леонову за ее дармовое, бесстыдное, счастливое благополучие. Он представлял, как она пьет хорошее дорогое вино, ест конфеты, купленные обеспеченным мужем, какие гости приходят к ее папе-начальнику и как она, уложив спать здорового сына, садится вечером не проверять контрольные глупых заочников, чтобы заработать лишнюю копейку, а писать стихи.
Вот она сидит под торшером в ночной рубашке, ему всегда почему-то представлялось, что у нее должна быть розовая рубашка с кружевами, пеньюар, какой, был у Норы в первый год их совместной жизни, зевает на полную луну за окном и сочиняет, что в голову придет. Светлые глаза закрыты, плечи круглые... Тут внутренний голос говорил ему "стоп", и грезы прерывались. После таких видений и мыслей он на другой день жестоко ссорился с Олей, говорил ей колкости и показывал ей, что она - никто.
И все же он уже не мог без нее. Он пять раз принимал решение прекратить дурацкие отношения и не брать писем, но всякий раз, когда в поле зрения начинал маячить конвертик, соблазн оказывался слишком велик. Слишком. В конверте лежала любовь, а она сильнее всякого другого наркотика.
А что же Оля? Она писала. Слова жили в ней какой-то странной самостоятельной жизнью и правили бал. Она была слишком умна, чтобы не понимать: Игорь Замятин никогда не будет с нею, нигде, никак и нисколько. И в то Же время слишком слаба, чтобы противиться той неукротимой речи, речи желаний и страстей, которая затапливала ее изнутри. Какое-то время она пыталась сопротивляться и не писать. У нее начались головные боли, тяжелые, невыносимые, когда не виден белый свет. Как только она приходила на работу, где был Он, боль набрасывалась и не позволяла дышать. Тогда Оля сдалась и прекратила бессмысленный бунт на коленях. Что же делать, если ее судьбой, ее роком всегда было слово, если только в нем она и живет, и ничего другого ей в полной мере не дано. Никто не знает чужой жизни изнутри.
Я стала бумагой , я стала пером.
Бессонной луной над рабочим столом.
Я стала к тебе бесконечным письмом,
Игрушкою собственных строк …
Они своевольно растут как трава,
Я больше не женщина, я – лишь слова,
И странно кружиться моя голова.
И здравые мысли – не впрок.
Магический мир вырастает в тиши.
Там пахнет фиалками: хочешь – дыши,
Там нежность возводит свои шалаши
У тихой реки, на краю …
Ты скажешь «фантазия»? Пусть.
Наплевать.
Зато я могу там тебя баловать
И тешить, и руки твои целовать,
И чувствовать радость твою.
Но полно! Пора возвращаться назад
Из мира, где нет ни границ, ни преград,
Где каждый и молод и смел и богат.
Из мира желаний и грез.
Светлеет осенних небес окоем,
Я Бога молю о здоровье твоем,
О благе твоем, об успехе твоем,
О доме без горя и слез.
Какое-то время она пыталась понять, почему, собственно, все так случилось. Она читала Карен Хорни, мудрую книжку проницательной женщины, и нашла, что это -невротическая связь. Потом эта версия сменилась другой, совершенно эзотерической: да, это связь, но не невротическая, а кармическая . Кармический узел. Где-то когда-то в глубине веков в иных воплощениях она задолжала Игорю Замятину любовь, а теперь расплачивается сполна этой странной привязанностью - практически безответной, истекающей словами как кровью. Игорь Александрович был будто черная дыра - ее чувства уходили к нему, опредмеченные в тетрадных листочках, исписанных аккуратным почерком, а назад ничего не возвращалось. Возможно, в потаенных глубинах .его внутреннего мира ее слова превращались в свет, хлеб и молоко, которыми питается сердце, но она ничего об этом не знала. Он по-прежнему провожал ее до угла и говорил о работе, а она на прощанье отдавала: очередной конверт. Тихое безумие. А потом Оля перестала думать, что это. Какая разница? Ее душа рождала чувства и прекрасную форму для них, душа жила и плодоносила, и разве это не самое главное? Любишь - люби.
Все кончилось внезапно, как всегда бывает в подобных случаях. "Ты слышала? - спросила Ольгу Олеговну старая всезнающая лаборантка Андреевна, Замятин в Москву переезжает. Уж и с квартирой все решилось. Повезло им. Я, Олечка, Игоречка почти с детства знаю. Очень у него жизнь трудная. А мужчина талантливый. Конечно, ему место в столице, что тут у нас сидеть, в медвежьем углу. Кто тут по-французски кумекает? Да и девочку подлечат. Видала я ее на днях, еле ходит, бедняжечка, а в столице доктора..."
Но Оля уже не слушала ее: Воздушный и радужный, сотканный ее заботливыми руками, тайный мир рушился и исчезал, проваливался в пустоту, таял. Слова они и есть слова. Они невесомы, они способны жить, пока они марка, обертка, символ, знак того, что не есть они сами, другой реальности, состоящей из плоти и крови. Игорь Замятин совсем не чистый дух, он живой человек со своими интересами и страстными устремлениями, с женой, которая спит у него под боком, и дочерью, которую он пылко обожает. Он практичен, деловит и целеустремлен. И никто, никто не виноват, что Оля Леонова не попала в число его целей, не сумела, не смогла или не посмела? Была и осталась книжной девочкой, строящей замки на песке. И все-таки, почему, почему он ничего не сказал?
Через неделю они прощались на "своем углу". Она глядела в его лицо, чуть сощурясь, пристально, с глубокой грустью, для которой уже не было слов. Любишь - люби. Он, казалось, сильно смущен и взволнован, и все время пытался что-то объяснить ей, как будто теперь это имело какое-то значение. "Вы же знаете, Оля, Москва - это моя давняя мечта. А тут сами пригласили, и с жильем так все успешно..."
Зачем он оправдывался и заглядывал ей в глаза?
- Вы простите, что я не говорил, все было неясно, и не хотелось вас раньше времени огорчать...
За все эти годы они так и не перешли на "ты".
- Я тоже очень привязался к вам... Вы мне верите?
Она кивнула.
- Я тоже буду писать вам письма..."
- Не надо, - честно сказала Оля, - мне не нужны письма. Мне нужен человек.
Игорь Александрович Замятин уже несколько лет живет в городе Москве. Он защитил докторскую, получил кафедру французской литературы и по отзывам знакомых очень преуспевает: бывает в Париже, и даже возил туда на три месяца дочь Машу для лечения. Правда, лечение не помогло, но зато Маша увидела Эйфелеву башню, и Собор Парижской Богоматери, и Музей Родена. А это тоже не фунт изюму.
Игорь Александрович никому не пишет писем, да и что толку в письмах, когда для делового общения есть телеграммы, телетайпы и факсы, а в провинцию посылать факсы ему незачем.
Он ведет жизнь, до предела насыщенную делами, и в лице его почти никогда не бывает того ясного весеннего света, из-за которого в него влюбилась Оля Леонова. Да и ее он почти не вспоминает. Писем он не хранил, потому что их могла увидеть Нора, а стихи потерялись при переезде. Осталось только одно. Иногда, когда ему бывает очень уж тоскливо, он достает из старой папки с документами порядком замызганный листок и перечитывает строчки, написанные школьным почерком. Это самое первое стихотворение, тень десятилетней давности, которая все же волнует его и заставляет улыбаться:
Неподдельные страсти пятнадцати лет,
Уязвленность и робость, и утренний свет
Чьих-то глаз, и кружится от них голова.
Боже мой все вернулось ко мне в тридцать два!
И как школьница жду я урока-звонка.
Чтобы снова увидеть твой взгляд свысока.
Свысока-издалека, со льдинкой внутри,
Хоть и больно, а все же еще посмотри!
О прекрасная мука, как в детстве понять,
Что нельзя ни дружить, ни любить, ни обнять.
Абсолютная попасть, и нету моста,
Есть лишь эта минута, ее чистота.
Видишь, солнечный зайчик дрожит на стене?
Это отблеск сиянья, что было во мне,
Это мартовский ветер, дыханье весны,
Это то, что уйдет в озаренья и сны.
Прочитав, он долго сидит без движения, и Олины слова тихо прорастают в нем, и дают ему силы жить, двигаться и всего добиваться. Уж такая это вещь - слова: они действуют там, где ничего не действует, строят в трещинах и выбоинах реальности сказочный мир и рождают настоящую неподдельную радость. Он сидит и набирается сил, а над головой его громоздятся книжные стеллажи и тихо течет время.
МАЛЕНЬКИЙ
- Не понимаю вас, женщина. Сироту рожать и в наше время - не сахар. Я по долгу службы должна уговорить вас оставить ребенка, но как мать... Вы только поймите меня правильно. Вам, конечно, тридцать, и, что там говорить, пора! Но неужели нельзя того мерзавца заставить жениться? Куда же вы, женщина?
Актриса Таня Акулова сидит в скверике около театра. Театр пуст, все уехали на гастроли, и только Таня проводит каждый вечер у закрытых дверей, словно добровольный швейцар. Таня сидит на лавочке под акацией и искоса оглядывает сама себя: какая она стала толстенькая, кругленькая, ей теперь и для смеха не влезть в те мальчишеские штаны, в которых она прежде выходила на сцену. И вообще, раньше полные женщины ей не нравились, а теперь нравятся, ей все теперь нравится, что связано с детьми. Вон мамаша с ребенком на соседней скамейке - симпатичная, а ребеночек - в джинсовых брючках. Ну и что? И Таня своему достанет джинсовые. У них в театральном ателье и черта можно достать, не то что штанишки для маленького.
Как странно, что у нее будет свой маленький, и уже толкается там внутри, буянит. Настоящий. Всю жизнь одна, и вдруг - не одна! А почему бы и нет? В общежитии комната отдельная, и профком - какой-никакой, а все ж пропасть не даст. А маленький будет похож на Алешу.
Таня закрывает глаза и представляет себе Алешу. Ему двадцать лет, и он ей как младший брат или как сыночек, она его тоже маленьким звала: "Здравствуй, маленький! Ну что ты торчишь тут у черного хода? Проходи, наши самовар уже поставили". Он и проходил: тощенький такой, длинненький, большеглазый, большеротый. Помреж все интересовался: "Опять лягушонка своего привела? И где ты его, Татьяна, отловила, на каком мелководье? Хоть бы мужик был, а то так... названье одно. Небось и борода еще не растет, только и доблести - на гитаре бренчать". А бороды и впрямь не было, пух над губой, но разве в бороде дело?
Он весь был невесомый, только глаза тяжелые, мрачноватые глаза, взрослые слишком. А вообще мальчонка ласковый, мягкий словно гуттаперчевая игрушка. Про университет любил рассказывать, он там на химфаке учится, переворот в биохимии собирается совершать, а в самодеятельности песенки исполняет. Он как-то и в театре на капустнике выступил - Таня уговорила. Голос у него тоже мягкий и низкий как басовая струна. "На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь", - пел Он и смотрел на Таню своими тяжелыми глазами, и Тане вправду захотелось бежать на какой-то ясный огонь, вдоль красной реки, искать синюю гору.
- В тот вечер она пришла в свою пустую комнату и поняла, что ненавидит её, ненавидит стол с новой клеенкой и полку с трудами Станиславского, ненавидит даже муху на оконном стекле, потому что кроме нее и мухи никто через это окно не смотрит.
Она сидела на кровати, грызла ногти и вспоминала своего бывшего мужа, которого звала в насмешку "модным актером" и который напивался после каждого спектакля до беспамятства. Вспоминала лысого поклонника Петра Никитича, который любил повторять, что "актерки хорошими женами не бывают, они развращены богемой", и думала, что пришел край, что надо делать что-то, потому что не пить же ей горькую в актерской уборной.
- Чужих мужей отбивать не умею, не дано такого таланта, - горько твердила про себя Таня, раскачиваясь из стороны в сторону как маятник, и все выплывал к ней из темноты Алеша - ласковый, податливый, с иконными глазами, хлюпенький студентик, шепчущий своим крупным ртом непонятные добрые слова. "Маленький", - улыбалась Таня, и на душе у нее делалось легче, будто Алеша, в общем-то не ее и ничей, становился странной гарантией того, что жизнь ее выправится.
"Только не влюбиться, только не влюбиться", - говорила она себе, но уже влюбилась, и уже думала о нем, и уже решала то, чего он для себя никогда не решил бы.
Она была у него дома только один раз. Долго неловко вытирала ноги в высоком темном коридоре, где на стене тускло мерцало зеркало в витиеватой дубовой раме. Из зеркала на нее глянуло неюное круглое лицо с мальчишеской челкой на лбу и сильно накрашенными глазами.
В комнате Алеша усадил ее на низкую кушетку, поставил на пол апельсины в хрустальной вазочке и выложил перед Таней целую гору тяжелых книг в глянцевых обложках.
- Смотри, Танюша, это Босх, а это – Лукас Кранах-старший, папа привез из Польши...
- А это кто? - спросила она, осторожно касаясь пальцами белых страниц и указывая взглядом на фотографию под стеклом, стоящую на фортепиано.
- Это дедушка, - встрепенулся Алеша, - он был профессором химии, умер три года назад.
А потом пришла Алешина мама, шумная моложавая блондинка с веселыми серыми глазами. Она живо послала Алешу за пирожными в магазин: "Что же ты сидишь, когда у нас гость?" и долго расспрашивала Таню про ее актерскую работу и ахала, что Алеша слишком увлекается самодеятельностью: "Вы знаете, Танечка, он рассеянный, как какой-нибудь старик, ему надо усиленно заниматься, особенно математической частью!"
Чай в чашках с золотой каемочкой горьковат и вкусно пах. "Мама, ну хватит тебе..." - смущенно бубнил Алеша, слегка подталкивая мать острым загорелым локтем, а Таню не оставляла глупая мысль, что там, на груди, недалеко от ключицы под красной модной майкой у Алеши шрам от какого-то давнего падения с велосипеда и что она часто целует этот шрам. "Вообще, Алешка пока еще дитя", - смеясь, сказала мама и потрепала сына по шелковистым темным волосам.
"Господи, как она его любит..." - подумала Таня и ощутила нечто вроде тихой незлобивой зависти.
Уходя, она знала, что больше никогда не придет в этот дом.
Таня сидит в скверике у закрытого театра и мечтает. У нее будет сын, обязательно сын. Сначала маленький, толстенький, как вон тот карапуз в красном капорчике, а потом он вытянется и станет длинненький, как Алеша. Она научит его играть на гитаре чтобы он пел иногда про ясный огонь или что-нибудь другое, что будут петь в те времена, а потом он поступит учиться, и она тоже станет хлопотать, чтобы он занимался математической частью.
- Какой же он будет сирота? - спрашивает себя Таня. - Глупые, глупые люди... Он будет живой и веселый, и узнает, кто такой Лукас-Кранах-старший. Маленький!
И она слушает, закрыв глаза, как внутри ее происходит, таинственное движение, как шумит в кронах деревьев легкий ветер и звенят вокруг детские голоса.
Продолжение следует...
Автор: Елена Аболина
Источник: https://litclubbs.ru/articles/25303-zhenskie-istorii.html
Содержание:
Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!
Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.
Читайте также: