Найти тему
Бумажный Слон

Женские истории. Часть 2

СЛОВА

Оля Леонова была книжной девочкой. Она любила книги и умела их читать, но жизни она не знала. Об этом ей честно сказали в литературном объединении, куда Оля восемнадцати лет от роду пришла со своими стихами. "Жизни не нюхали, голубушка, - по-отечески пожурил ее поэт Колбасин и попробовал взять Олю за коленку, - в де­ревне не бывали, завода не видели. Страстей не пережива­ли. О чем вы можете написать?" И вправду... Оля убрала коленку от хищных колбасинских рук, потому что мама и великая русская литература научили ее девичьей скром­ности. Из объединения она ушла, но стихов писать не пере­стала. Просто она жила в слове и не умела жить иначе. Иногда ей казалось, что жизнь, та самая, которой она со­всем не знает, только потому и имеет ценность, что мо­жет быть сказанной. Не сказал, не написал, вот оно и уле­тело - растаяло без следа. Было или не было? Бог весть. Только слово сообщало миру реальность, вес, смысл, блис­тание красок. И Оля писала для себя, писала так, как дру­гие дышат.

Гораздо позже, совсем взрослой и умной университет­ской преподавательницей, она прочитала "Слова" Сартра и обрадовалась ему, как родному. Он тоже жил и вырастал среди слов, которые заменяли ему пение птиц, лазание по деревьям, шалости буйного природного детства. Теперь она знала, что не одинока, и больше не испытывала тревоги. Такие тоже имеют право на существование и могут быть счастливы. Конечно, как умеют.

В тридцать два года Оля Леонова влюбилась в своего коллегу, тоже филолога и литературоведа. К тому време­ни она давно уже была замужем, ее сыну исполнилось две­надцать. Коллегу звали Игорь Александрович, у него была нервная жена и тяжелобольная дочь, и он никогда не обра­щал внимания на Олю. Он вообще ни на кого не обращал внимания: он бился за жизнь в самом прямом смысле этого слова. У него было тонкое интеллигентное лицо, худая маль­чишеская фигура и усталые выболевшие глаза. Разговари­вал он иронично, будто ему было не сорок, а двадцать, и от всей души презирал провинцию, с которой так тесно связала его судьба. Он всегда хотел уехать. И вот в такого неподходящего человека Оля Леонова влюбилась без памя­ти. Наверное, потому, что по-прежнему ничего не пони­мала в жизни. Впрочем, как знать, может быть, как раз Игорь Замятин и был ей нужен.

Где может влюбиться книжная девочка? Конечно, на лекции. Там, где слова не нуждаются ни в чем другом, кро­ме самих себя, а Игорь Александрович был мастер на слова. Оля и нынче думает, что ей никогда не забыть его лекции о Бахтине в том, теперь уже далеком, марте. Знаете, бывают такие пронзительно-холодные и в то же время светлые весенние дни, когда в душе пробуждаются безум­ные фантазии, хочется бежать куда-нибудь, скакать, по­корять горизонты и надеяться на все лучшее. В такие дни даже у совсем удрученного заботами человека голос зву­чит иначе. Игорь Александрович ходил по аудитории, и с лица его, с каждой новой фразой, все более исчезало обычное выражение мрачной строгости и сдержанного высокоме­рия. Оно расцветало, это лицо, раскрывалось как бледный весенний цветок, как подснежник, и глаза за стеклами оч­ков распахнулись и наполнились светом. Вот тогда Оля и полюбила его как-то сразу, в одно мгновение, будто приня­ла нечаянный дар.

Она написала ему письмо. В письме было о том, что он замечательно умный и красивый, и о том, как он умеет сиять - словно солнышко выбрызгивает из-за туч. Там еще не было любви, но был такой неприкрытый неприличный восторг, огромные жадные раскрытые женские глаза, что Игорь Александрович задохнулся. И еще он испугался, ис­пугался всерьез, потому что тоже ценил слова и знал их могучую бытийную силу.

Оля отдала ему письмо прямо в руки, он без промедле­ния развернул листок, и она смотрела с немым ожидани­ем, с замиранием сердца, как стремительно скользил по строкам его взгляд и снова постепенно просветлялось лицо. Дрогнули в полуулыбке губы, чуть наклонилась к плечу го­лова: он быстро пил строку за строкой, и строки слегка пьянили как бокал чистого холодного вина. Когда он под­нял на Олю глаза, в них еще стояло счастливое изумление "Мне? За что?", но, наверное, в ее лице было что-то та­кое, отчего свет почти сразу погас и сменился откровен­ным лукавством. "Спасибо, Ольга Олеговна. У вас прекрас­ный стиль. Вы могли бы давать уроки эпистолярного ис­кусства". Он не признал, что это всерьез. Ему нельзя было этого признавать.

Оля Леонова написала второе письмо. "Мой хороший, -писала она, - в моей и в вашей жизни все давно сложилось и состоялось, и в ней ничего нельзя изменить, нельзя отме­нить ни одной точки и переставить ни одной запятой. Но любой текст всегда открыт. Его можно дописывать. У здания есть балконы, лепные украшения, арабески, и все это не рушит фундамента и не ломает стен. Давайте ничего не рушить, давайте украшать. Я люблю вас. Ваше лицо для меня - самое прекрасное на свете. Напрасно гово­рят, что мужчина любит глазами, а женщина ушами. Смотрела бы и смотрела, век бы глаз не отвела..."

Он перехватил ее на лестнице, в самом центре универ­ситета, там, где одни толпы, теснясь, стремятся вверх, а другие стекают вниз, в вестибюль, к широким дверям.

- Ольга, - сказал он, стараясь придать своему голосу привычную преподавательскую назидательность (лучше бы она была студенткой!), - не пишите мне больше, - он за­пнулся, - Я... Я люблю свою жену.

- Я знаю. Я не могла бы любить мужчину, который не
любит своей жены. И потом... Вам ведь нравятся мои пис­ьма!

- Вы, вы, вы... Вы избалованная девчонка! - он искал сло­ва, а они не находились. Как она может, как она смеет прикасаться к его жизни, что она знает о ней? - У вас папа начальник... Вы привыкли все получать... Писатель­ница... - И вообще я отсюда скоро уеду...

Оля не писала два месяца. Когда он увидел конверт в кармашке картонной "преподавательской почты", у него от волнения задрожали руки. Обычный конверт с нарисо­ванным бурым медведем, надписанный круглым почерком "книжной девочки", вечной старательной ученицы. "Мой милый старший мальчик, мой строгий учитель! Я думала, что и вправду больше не напишу. Но есть вещи, которые от нас не зависят. Они просто случаются, и с этим ниче­го нельзя поделать. На днях я гуляла с сыном. Мы прохо­дили мимо вашего дома, и я поняла, как бесконечно соскучи­лась. Я заглянула в ворота того двора, где живете вы, и полюбовалась дорогой, по которой вы каждый день ходите, и позавидовала деревьям, на которые так часто смотрят ваши глаза. А еще я -читаю вашу новую статью, ту са­мую, в московском журнале, и она нравится мне".

В тот, день он пошел проводить ее до угла.

* * *

Оля Леонова писала письма семь лет. Иногда она дума­ла, переплюнет ли она героиню одного из романов Маркеса, которая писала куда дольше, а потом все эти письма вер­нули ей пачкой нераспечатанными. Впрочем, к чему гневить бога, Игорь был благодарным читателем. Семь лет он изредка провожал ее до угла, хотя никогда к ней не при­касался, словно она была прокаженная. Он тоже был книж­ный мальчик, вечный подросток, и он не мог отказаться от писем. Он вел с миром бесконечную тяжелую борьбу за выживание, работал на трех работах и писал толстое исследование про диалогичность в литературных произве­дениях писателей Франции. Воровать и брать взятки он не умел, а честным трудом много ли заработаешь? Его жену звали Нора. Он действительно любил ее болезненной, жалостливой любовью-заботой. Он привык к ней, к ее деп­рессиям, истерикам, частым недомоганиям, к тому, что она редко работает и мало получает. Прежде он видел ее красоту, красоту тонкой и гладкой черной кошки, но с годами черная кошка рано полиняла. Когда он бывал близок с нею, то входил в ее тело, как входят в знакомый старый дом, где известен каждый угол, где все немножко скучно и пресно, но привычно и уютно. И ему никогда не хотелось бежать из этого дома.

Он любил дочь. Ей было уже пятнадцать. Она была боль­шая и толстая, с безобразным ожирением, происходящим от врожденной болезни сердца. В этом уродливом теле при­тягательны были только глаза' - живые и умные, огром­ные, несмотря на толщину щек, карие глаза, такие же темные, как у Норы. Она страдала, и дальше ей было суж­дено страдать больше, страдать невыносимо, он это знал, и никогда не мог об этом забыть. Никогда.

За всю свою взрослую жизнь, начиная с пятнадцати лет, он плакал дважды. Первый раз в шестнадцать, когда из дому в одночасье ушел отец, и второй раз, когда увидел трехлетнюю Машеньку после очередной операции. Да, они с Норой хотели, они старались, чтобы она была здорова, и вот она перед ним - крохотное существо с чудовищным швом через все свое тогда тщедушное тельце, с синими губами и белыми, снежно-белыми смеженными зеками. И тогда над этим едва дышащим тельцем, глотая слезы, он поклялся в душе, что сделает все, да-да, абсолютно все, чтобы она не прокляла мир, в который они выпустили ее. Он был человек долга, и за все эти годы ни на йоту не отступил от принятого решения.

На первом месте всегда была Маша, ее лечение, режим, образование, психологическая работа с ней. На втором мес­те - французская литература с ее диалогичностью, на тре­тьем - сникшая от жизненных испытаний Нора. И чтобы все это жило, росло и относительно благоденствовало, он круглые сутки работал, как вол, и сражался, как лев. Оля Леонова не вмещалась в его жизнь. Она была, как лишнее колесико в хорошо отлаженном и дружно функционирующем механизме, соринка или ненужная деталь. У него не было ни времени, ни сил, ни уверенности в том, что она не шутит и не играет с ним в какую-то странную игру, которая почему-то длилась годы. Он лишь знал, что из-за этого колесика механизм мог разладиться, начать давать сбои, а то и вовсе остановиться. Этого нельзя было допус­тить. Иногда он ненавидел Олю Леонову за ее дармовое, бесстыдное, счастливое благополучие. Он представлял, как она пьет хорошее дорогое вино, ест конфеты, купленные обеспеченным мужем, какие гости приходят к ее папе-на­чальнику и как она, уложив спать здорового сына, садится вечером не проверять контрольные глупых заочников, что­бы заработать лишнюю копейку, а писать стихи.

Вот она сидит под торшером в ночной рубашке, ему всегда почему-то представлялось, что у нее должна быть розовая рубашка с кружевами, пеньюар, какой, был у Норы в первый год их совместной жизни, зевает на полную луну за окном и сочиняет, что в голову придет. Светлые глаза закрыты, плечи круглые... Тут внутренний голос говорил ему "стоп", и грезы прерывались. После таких видений и мыслей он на другой день жестоко ссорился с Олей, говорил ей колкости и показывал ей, что она - никто.

И все же он уже не мог без нее. Он пять раз принимал решение прекратить дурацкие отношения и не брать пи­сем, но всякий раз, когда в поле зрения начинал маячить конвертик, соблазн оказывался слишком велик. Слишком. В конверте лежала любовь, а она сильнее всякого другого наркотика.

А что же Оля? Она писала. Слова жили в ней какой-то странной самостоятельной жизнью и правили бал. Она была слишком умна, чтобы не понимать: Игорь Замятин никогда не будет с нею, нигде, никак и нисколько. И в то Же время слишком слаба, чтобы противиться той неукротимой речи, речи желаний и страстей, которая затап­ливала ее изнутри. Какое-то время она пыталась сопро­тивляться и не писать. У нее начались головные боли, тяжелые, невыносимые, когда не виден белый свет. Как только она приходила на работу, где был Он, боль набра­сывалась и не позволяла дышать. Тогда Оля сдалась и пре­кратила бессмысленный бунт на коленях. Что же делать, если ее судьбой, ее роком всегда было слово, если только в нем она и живет, и ничего другого ей в полной мере не дано. Никто не знает чужой жизни изнутри.

Я стала бумагой , я стала пером.

Бессонной луной над рабочим столом.

Я стала к тебе бесконечным письмом,

Игрушкою собственных строк …

Они своевольно растут как трава,

Я больше не женщина, я – лишь слова,

И странно кружиться моя голова.

И здравые мысли – не впрок.

Магический мир вырастает в тиши.

Там пахнет фиалками: хочешь – дыши,

Там нежность возводит свои шалаши

У тихой реки, на краю …

Ты скажешь «фантазия»? Пусть.

Наплевать.

Зато я могу там тебя баловать

И тешить, и руки твои целовать,

И чувствовать радость твою.

Но полно! Пора возвращаться назад

Из мира, где нет ни границ, ни преград,

Где каждый и молод и смел и богат.

Из мира желаний и грез.

Светлеет осенних небес окоем,

Я Бога молю о здоровье твоем,

О благе твоем, об успехе твоем,

О доме без горя и слез.

Какое-то время она пыталась понять, почему, собст­венно, все так случилось. Она читала Карен Хорни, муд­рую книжку проницательной женщины, и нашла, что это -невротическая связь. Потом эта версия сменилась другой, совершенно эзотерической: да, это связь, но не невроти­ческая, а кармическая . Кармический узел. Где-то когда-то в глубине веков в иных воплощениях она задолжала Игорю Замятину любовь, а теперь расплачивается сполна этой странной привязанностью - практически безответной, истекающей словами как кровью. Игорь Александрович был будто черная дыра - ее чувства уходили к нему, опредмеченные в тетрадных листочках, исписанных аккуратным почерком, а назад ничего не возвращалось. Возможно, в по­таенных глубинах .его внутреннего мира ее слова превра­щались в свет, хлеб и молоко, которыми питается сердце, но она ничего об этом не знала. Он по-прежнему провожал ее до угла и говорил о работе, а она на прощанье отдавала: очередной конверт. Тихое безумие. А потом Оля перестала думать, что это. Какая разница? Ее душа рождала чувст­ва и прекрасную форму для них, душа жила и плодоносила, и разве это не самое главное? Любишь - люби.

Все кончилось внезапно, как всегда бывает в подобных случаях. "Ты слышала? - спросила Ольгу Олеговну старая всезнающая лаборантка Андреевна, Замятин в Москву пере­езжает. Уж и с квартирой все решилось. Повезло им. Я, Олечка, Игоречка почти с детства знаю. Очень у него жизнь трудная. А мужчина талантливый. Конечно, ему место в столице, что тут у нас сидеть, в медвежьем углу. Кто тут по-французски кумекает? Да и девочку подлечат. Видала я ее на днях, еле ходит, бедняжечка, а в столице доктора..."

Но Оля уже не слушала ее: Воздушный и радужный, со­тканный ее заботливыми руками, тайный мир рушился и исчезал, проваливался в пустоту, таял. Слова они и есть слова. Они невесомы, они способны жить, пока они марка, обертка, символ, знак того, что не есть они сами, другой реальности, состоящей из плоти и крови. Игорь Замятин совсем не чистый дух, он живой человек со своими интере­сами и страстными устремлениями, с женой, которая спит у него под боком, и дочерью, которую он пылко обо­жает. Он практичен, деловит и целеустремлен. И никто, никто не виноват, что Оля Леонова не попала в число его целей, не сумела, не смогла или не посмела? Была и осталась книжной девочкой, строящей замки на песке. И все-таки, почему, почему он ничего не сказал?

Через неделю они прощались на "своем углу". Она гляде­ла в его лицо, чуть сощурясь, пристально, с глубокой грус­тью, для которой уже не было слов. Любишь - люби. Он, казалось, сильно смущен и взволнован, и все время пытался что-то объяснить ей, как будто теперь это имело какое-то значение. "Вы же знаете, Оля, Москва - это моя давняя мечта. А тут сами пригласили, и с жильем так все успеш­но..."

Зачем он оправдывался и заглядывал ей в глаза?

- Вы простите, что я не говорил, все было неясно, и не хотелось вас раньше времени огорчать...

За все эти годы они так и не перешли на "ты".

- Я тоже очень привязался к вам... Вы мне верите?

Она кивнула.

- Я тоже буду писать вам письма..."

- Не надо, - честно сказала Оля, - мне не нужны письма. Мне нужен человек.

Игорь Александрович Замятин уже несколько лет жи­вет в городе Москве. Он защитил докторскую, получил кафедру французской литературы и по отзывам знако­мых очень преуспевает: бывает в Париже, и даже возил туда на три месяца дочь Машу для лечения. Правда, лече­ние не помогло, но зато Маша увидела Эйфелеву башню, и Собор Парижской Богоматери, и Музей Родена. А это тоже не фунт изюму.

Игорь Александрович никому не пишет писем, да и что толку в письмах, когда для делового общения есть теле­граммы, телетайпы и факсы, а в провинцию посылать факсы ему незачем.

Он ведет жизнь, до предела насыщенную делами, и в лице его почти никогда не бывает того ясного весеннего света, из-за которого в него влюбилась Оля Леонова. Да и ее он почти не вспоминает. Писем он не хранил, потому что их могла увидеть Нора, а стихи потерялись при переезде. Осталось только одно. Иногда, когда ему бывает очень уж тоскливо, он достает из старой папки с документами порядком замызганный листок и перечитывает строчки, написанные школьным почерком. Это самое первое стихо­творение, тень десятилетней давности, которая все же волнует его и заставляет улыбаться:

Неподдельные страсти пятнадцати лет,

Уязвленность и робость, и утренний свет

Чьих-то глаз, и кружится от них голова.

Боже мой все вернулось ко мне в тридцать два!

И как школьница жду я урока-звонка.

Чтобы снова увидеть твой взгляд свысока.

Свысока-издалека, со льдинкой внутри,

Хоть и больно, а все же еще посмотри!

О прекрасная мука, как в детстве понять,

Что нельзя ни дружить, ни любить, ни обнять.

Абсолютная попасть, и нету моста,

Есть лишь эта минута, ее чистота.

Видишь, солнечный зайчик дрожит на стене?

Это отблеск сиянья, что было во мне,

Это мартовский ветер, дыханье весны,

Это то, что уйдет в озаренья и сны.

Прочитав, он долго сидит без движения, и Олины слова тихо прорастают в нем, и дают ему силы жить, дви­гаться и всего добиваться. Уж такая это вещь - слова: они действуют там, где ничего не действует, строят в тре­щинах и выбоинах реальности сказочный мир и рождают настоящую неподдельную радость. Он сидит и набирает­ся сил, а над головой его громоздятся книжные стеллажи и тихо течет время.

МАЛЕНЬКИЙ

- Не понимаю вас, женщина. Сироту рожать и в наше время - не сахар. Я по долгу службы должна уговорить вас оставить ребенка, но как мать... Вы только поймите меня правильно. Вам, конечно, тридцать, и, что там говорить, пора! Но неужели нельзя того мерзавца заставить женить­ся? Куда же вы, женщина?

Актриса Таня Акулова сидит в скверике около театра. Театр пуст, все уехали на гастроли, и только Таня прово­дит каждый вечер у закрытых дверей, словно доброволь­ный швейцар. Таня сидит на лавочке под акацией и искоса оглядывает сама себя: какая она стала толстенькая, кругленькая, ей теперь и для смеха не влезть в те мальчишес­кие штаны, в которых она прежде выходила на сцену. И вообще, раньше полные женщины ей не нравились, а те­перь нравятся, ей все теперь нравится, что связано с деть­ми. Вон мамаша с ребенком на соседней скамейке - симпа­тичная, а ребеночек - в джинсовых брючках. Ну и что? И Таня своему достанет джинсовые. У них в театральном ателье и черта можно достать, не то что штанишки для маленького.

Как странно, что у нее будет свой маленький, и уже толкается там внутри, буянит. Настоящий. Всю жизнь одна, и вдруг - не одна! А почему бы и нет? В общежитии комната отдельная, и профком - какой-никакой, а все ж пропасть не даст. А маленький будет похож на Алешу.

Таня закрывает глаза и представляет себе Алешу. Ему двадцать лет, и он ей как младший брат или как сыночек, она его тоже маленьким звала: "Здравствуй, маленький! Ну что ты торчишь тут у черного хода? Проходи, наши самовар уже поставили". Он и проходил: тощенький та­кой, длинненький, большеглазый, большеротый. Помреж все интересовался: "Опять лягушонка своего привела? И где ты его, Татьяна, отловила, на каком мелководье? Хоть бы мужик был, а то так... названье одно. Небось и борода еще не растет, только и доблести - на гитаре бренчать". А бороды и впрямь не было, пух над губой, но разве в бороде дело?

Он весь был невесомый, только глаза тяжелые, мрачно­ватые глаза, взрослые слишком. А вообще мальчонка ласко­вый, мягкий словно гуттаперчевая игрушка. Про универ­ситет любил рассказывать, он там на химфаке учится, переворот в биохимии собирается совершать, а в самодея­тельности песенки исполняет. Он как-то и в театре на капустнике выступил - Таня уговорила. Голос у него тоже мягкий и низкий как басовая струна. "На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь", - пел Он и смотрел на Таню своими тяжелыми глазами, и Тане вправду захотелось бежать на какой-то ясный огонь, вдоль красной реки, искать синюю гору.

- В тот вечер она пришла в свою пустую комнату и поняла, что ненавидит её, ненавидит стол с новой клеенкой и полку с трудами Станиславского, ненавидит даже муху на оконном стекле, потому что кроме нее и мухи никто через это окно не смотрит.

Она сидела на кровати, грызла ногти и вспоминала своего бывшего мужа, которого звала в насмешку "модным актером" и который напивался после каждого спектакля до беспамятства. Вспоминала лысого поклонника Петра Ни­китича, который любил повторять, что "актерки хорошими женами не бывают, они развращены богемой", и думала, что пришел край, что надо делать что-то, потому что не пить же ей горькую в актерской уборной.

- Чужих мужей отбивать не умею, не дано такого та­ланта, - горько твердила про себя Таня, раскачиваясь из стороны в сторону как маятник, и все выплывал к ней из темноты Алеша - ласковый, податливый, с иконными гла­зами, хлюпенький студентик, шепчущий своим крупным ртом непонятные добрые слова. "Маленький", - улыбалась Таня, и на душе у нее делалось легче, будто Алеша, в об­щем-то не ее и ничей, становился странной гарантией того, что жизнь ее выправится.

"Только не влюбиться, только не влюбиться", - говори­ла она себе, но уже влюбилась, и уже думала о нем, и уже решала то, чего он для себя никогда не решил бы.

Она была у него дома только один раз. Долго неловко вытирала ноги в высоком темном коридоре, где на стене тускло мерцало зеркало в витиеватой дубовой раме. Из зеркала на нее глянуло неюное круглое лицо с мальчишеской челкой на лбу и сильно накрашенными глазами.

В комнате Алеша усадил ее на низкую кушетку, поста­вил на пол апельсины в хрустальной вазочке и выложил перед Таней целую гору тяжелых книг в глянцевых обложках.

- Смотри, Танюша, это Босх, а это – Лукас Кранах-старший, папа привез из Польши...

- А это кто? - спросила она, осторожно касаясь паль­цами белых страниц и указывая взглядом на фотографию под стеклом, стоящую на фортепиано.

- Это дедушка, - встрепенулся Алеша, - он был профес­сором химии, умер три года назад.

А потом пришла Алешина мама, шумная моложавая блондинка с веселыми серыми глазами. Она живо послала Алешу за пирожными в магазин: "Что же ты сидишь, ког­да у нас гость?" и долго расспрашивала Таню про ее актер­скую работу и ахала, что Алеша слишком увлекается само­деятельностью: "Вы знаете, Танечка, он рассеянный, как какой-нибудь старик, ему надо усиленно заниматься, осо­бенно математической частью!"

Чай в чашках с золотой каемочкой горьковат и вкусно пах. "Мама, ну хватит тебе..." - смущенно бубнил Алеша, слегка подталкивая мать острым загорелым локтем, а Таню не оставляла глупая мысль, что там, на груди, неда­леко от ключицы под красной модной майкой у Алеши шрам от какого-то давнего падения с велосипеда и что она час­то целует этот шрам. "Вообще, Алешка пока еще дитя", - смеясь, сказала мама и потрепала сына по шелковистым темным волосам.

"Господи, как она его любит..." - подумала Таня и ощу­тила нечто вроде тихой незлобивой зависти.

Уходя, она знала, что больше никогда не придет в этот дом.

Таня сидит в скверике у закрытого театра и мечтает. У нее будет сын, обязательно сын. Сначала маленький, толстенький, как вон тот карапуз в красном капорчике, а потом он вытянется и станет длинненький, как Алеша. Она научит его играть на гитаре чтобы он пел иногда про ясный огонь или что-нибудь другое, что будут петь в те времена, а потом он поступит учиться, и она тоже ста­нет хлопотать, чтобы он занимался математической частью.

- Какой же он будет сирота? - спрашивает себя Таня. - Глупые, глупые люди... Он будет живой и веселый, и узна­ет, кто такой Лукас-Кранах-старший. Маленький!

И она слушает, закрыв глаза, как внутри ее происходит, таинственное движение, как шумит в кронах деревьев легкий ветер и звенят вокруг детские голоса.

Продолжение следует...

Автор: Елена Аболина

Источник: https://litclubbs.ru/articles/25303-zhenskie-istorii.html

Содержание:

Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!

Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.

Читайте также:

Плохие приметы
Бумажный Слон24 июля 2020
Остановите Землю
Бумажный Слон24 апреля 2021