Двое парней стояли возле деревянного дома, зелёного, с серыми протёртостями. Стояли у одного из окон, задёрнутого синей занавеской, вплоть до махонькой щёлочки. Авангардом дом приставили к обочине грунтовки, а торцы оградили зелёным забором. И один из парней, озлившись по непонятным и ему самому причинам, с досады кулаком в окно засадил, в стекло! А по ту сторону хозяин за столом сидел, с удовольствием чай пил и в оконце через тонюсенький прогальчик поглядывал. Я вот зрею, что на улице котовасится, а сам невидимый... А чего эти прощелыги у моего окошка встали, хребтины им с рёбрами смешай, чего удумали?
Чего прощелыги удумали, хозяин так и не узнал, зато оконное стекло с оглушительным треском разлетелось в куски, а через него чуть ли не в самое рыло отпрянувшему хозяину въехал окровавленный кулак в осколках. От такого зрелища хозяин подавился чаем, зашёлся в надсадном кашле, покрылся тёмным пунцом, обильно заплевал белую скатерть коричневой мокротой и, суча ладонями по столешнице, страшно хрипя и тараща глаза, с мучительной сиплотой втягивал в себя воздух.
- Да ты сама непредсказуемость! - ошалел приятель хулигана, не ожидавший от него подобной выходки.
Тут хозяин, плешивый, но с чёрными патлами по вискам и затылку, ленточно гладкими и плоскими, с такой же бородкой, словно из тонких и узких полосок резины склеенной, да винтовкой в руках выскочил во двор и через зелёный забор завизжал так, будто из него душу заживо щипцами вытягивали: “Стой, лярва говноедная, стой, стервозавод поганный! Стой, кому говорю! Сейчас вам Достоевский-то жопы понадкусает, чтоб его клопами поперхнуло и лапы колесом выгнуло!”. А у него во дворе пёс жил, в зелёной конуре с двускатной крышей, подковообразным входом и миниатюрной коринфской колонной сбоку. Псину с сосунковых дней Достоевским прозвали. Был нежным сосунком Достоевский, а стал прожённым кабысдохом.
Хулиганы дёру. Молодые и наглые, даже винтовки не испугались. Хозяин пока с цепью возился, в туман убежали. К тому же плешивый второпях на кочке поскользнулся и прямой ногой равнодушному Достоевскому в морду заехал. Ничто не могло удивить старого пса. Он лишь косился на происходящее. И глаза у него были сочно-коричневые, крупные и столь отрешённые, будто Достоевский себя и живым существом давно не считал, а мысленно и постоянно витал в каких-нибудь собачьих эфимериях. Это были глаза, которые хотелось из глазниц вынуть и мраморными шариками в ладони покатать или желейными.
А кругом сизый туман, густой, как простокваша, и кажется, что вот только зелёный дом стоит и кусок серой дороги вдоль него, а больше ничего и нет. От злости на хулиганов и досады на себя хозяин выстрелил в туман. И прислушался. И там ничего, только громогласное эхо прокатилось над его плешью. Оделся и тоже в тумане скрылся, но в другой стороне.
Оставшись в одиночестве, Достоевский немного обождал и после нескольких неудачных попыток всё-таки поддел зубами цепную собачку. Брезгливо оскалившись, Достоевский отсоединился от конуры, аккуратно положил цепь на землю, встал, отряхнулся и тоже направился в туман, в третью сторону.
Из тумана выплыл одногорбый верблюд. Он просунул морду через разбитое стекло и бездумно харкнул в кружку с чаем. Получилось так смачно и кучно, что снесённая тяжёлой пенистой кипенью-плюхой кружка опрокинулась и вылила остатки заварки на и без того замахранную скатерть. Верблюд безучастно посмотрел на стол, повернулся к окну задом и вобрался в туман. Плевки - естественное занятие верблюдов. И верблюд, будучи и по своей природе верблюдом, отдавал плевкам всё своё равнодушие и высокомерие без остатка.
Вернулся плешивый с новым стеклом в плотной коричневой бумаге. А полстола заплевано. Сразу видать, плевков не жалели, не на страх, а на совесть заплевали, на износ отработали. Себе бы так не заплевали, как его стол заплевали! А харча, так и хочется сказать, высшей пробы, густая, тягучая, обильная. Такую просто так не достанешь. Плешивый за неимением выбора пристально всмотрелся в чёрно-белую кошку, сидевшую на печке, будто это она могла так харкнуть. Кошка с содроганиями и демонстрацией когтей потянулась и упала на бок. Окно разбили, стол заплевали. Достоевского нет.
Раму застеклил, стол вытер, кружку вымыл, во двор вышел. Достоевского стал звать. Псина тут же вернулась, словно того и ждала, за забором притаившись, только с противоположной стороны, будто весь шар обойти успела и на нескольких континентах побывала. Достоевский равнодушно пристегнулся к конуре, лёг с тяжким вздохом, положил морду на лапы и задремал.
А под мостом стояли те двое. Который стекло кокнул жалобно объяснял приятелю, мол, подумалось, а что будет, если стекло кокнуть. И кокнул. Сам не понимаю, как так получилось. И совестно, и стыдно, а время назад не отмотаешь. И денег нет ущерб возместить. А без денег и извиняться нечего.
По мосту проходил верблюд. И подумал верблюд. И плюнул верблюд. Таким образом разбивший окно получил на свою голову три литра (с довеском) великолепной слюны, которую просто так не достанешь, только по блату, словно сами небеса блаженными соплями одарили. А его приятель, увидев такие дела, загоготал: “Ну ты дурак!”.