Найти тему
Свобода. Право. Мы

Часть 13. ЛЮБОВЬ ЗЕМНАЯ

Оглавление

КАК НАМ ЖИВЁТСЯ, СВОБОДНЫМ?

Размышления и выводы

ЛЮБОВЬ ЗЕМНАЯ

Индивидуальная человеческая любовь, та, которая извечно объединяет людей разных полов по их выходе из детства, представляет собою безотчётный позыв плоти к видовой репродукции. Это свободное внутреннее чувство в каждом. Оно естественно как потребность и не может перестать быть таковым, наподобие потребности осязать, видеть, слышать или говорить, и это та причина, по которой оно не подлежит управлению чьей-то посторонней волей или быть отторгнутым.

Вполне объяснимо и то специфичное, из-за чего в каждом человеке ему, этому чувству, «предписано» утоляться через ответное, встречное, взаимное его проявление со стороны избранника или избранницы. У которых оно также естественно, неотторгаемо и неотвратимо.

Отсюда проистекает главное в природе любви — её свобода. Вовсе не отвлечённая. Свободным должен быть выбор и полюбившегося одного партнёра и ответный встречный позыв другого. Логика тут уводит ещё дальше — в область неограниченного количества избираемых для каждого, отдельно взятого субъекта. В этом случае речь идёт, безусловно, об избирательности как действии, каждый раз имеющем свою временну́ю дистанцию — свой «календарь».

Уже наших далёких и во многом ещё диких предков, живших замкнутыми родами и племенами и создававших свои неписаные поведенческие установления, сильно озадачивала ситуация с наличием и статусом «такой» любви.

Ведь и в те доисторические времена каждый, кто взрослел и становился взрослым, хорошо понимал, насколько она привлекательна и прекрасна — как составная мира чувственности и наслаждений. В какой мере она должна была допускаться и ограничиваться? Этого никто не знал.

Между тем по мере удаления человечества от состояния своей дикости сферу своего «воплощения» свободная любовь стремительно расширяла. Постоянно умножались варианты сексуальных отношений, воспринимавшиеся как извращённые и развратные, в том числе те, где допускались совокупления прямых родственников или партнёров одного пола.

Такое развитие события получали вовсе не случайно.

Они были следствием стремительного преобразования человека в осознававшую себя свободную личность общественного, коллективистского типа, с её устремлениями к прогрессу, к будущему. Ведь на том, давнем этапе своей истории люди настойчиво учились пользоваться и другими свободами, с чем, кстати, как и в дни нынешние, уже тогда не всё обстояло благополучно.

Свобода в половых отношениях слишком часто и плотно бывала связана с ущербом тому образу жизни людских объединений или их ассоциаций, который устаивался и требовал своей дальнейшей стабилизации.

Вопреки пожеланиям стабильности, гарантировавшей прежде всего материальное благополучие, развратом и извращениями словно тараном повергались обычаи, традиции и другие важнейшие общественные ценности, тот свод непрерывно копившихся неписаных правил поведения, какими, чтобы не происходило их «порчи», свободу в любом её виде требовалось «пускать в оборот» уже не иначе как с определёнными условиями для каждого индивидуума — в виде личных или групповых обязательств и обязанностей перед «остальными» людьми.

При отсутствии понятий о юриспруденции свободы и ограничения в тот период ещё не были «скреплены» письменными декларациями и законами. В такой «упаковке» ими начнут пользоваться при возникновении государственности. Пока же, неоформленные в записях, они представляли собою ту сложнейшую сферу человеческой духовности, которую, в её основной, «верховной» части позже поименовали естественным правом.

Зарождалось оно, как это приходится его понимать сегодня с учётом присущей ему цельности, хотя и в разные исторические сроки, но по единому образцу на всех континентах земли, в связи с чем, не впадая в ошибку, можно говорить об его одномоментном появлении в одной, хотя, может быть и весьма обширной, местности.

Далее, при возраставшей потребности племён и иных объединений в экспериментах кочеваний, оно неизбежно должно было распространяться по другим территориям, где разные объединения могли расселиться.

Никогда ничего возвышенного оно, естественное общечеловеческое право, не выражало, несмотря на наличие в нём признаков непреходящих желаний, надежд и расчётов — идеалов. Позади и впереди людские сообщества вынуждались противостоять рутине, обыденностям, лишениям, обходить их или бороться с ними. Причём столь унылая картина будней нередко менялась вовсе даже не к лучшему.

В том, если иметь в виду невозможность управления чувствами и — ограничивать индивидуальные, личностные свободы, прежде всего в областях межполовых отношений и в особенности — в любви, в немалой степени проявлялся противоречивый характер естественного права.

Здесь позарез нужны были эффективные сдерживатели — нормы. При их отсутствии положение становилось чреватым, поскольку житейский опыт сообществ указывал на необходимость как можно более строгого охранения такой их важнейшей ценности, как генный потенциал, а с ним были теснейшим образом увязаны основные для выживания каждодневные заботы: о поддержании уровня рождаемости, физического здоровья каждого из сочленов, трудоспособности, простой уверенности в завтрашнем дне и т. д.

Перспективы ухудшить «показатели» на этих участках бытования не могли не беспокоить в первую очередь авторитетов или старейшин, которым сородичи или соплеменники доверяли вести и разрешать возникавшие межличностные и другие конфликты и устанавливать «нужный для всех» порядок.

Между тем, будучи свободной, любовь демонстрировала нечто до невероятности каверзное и вызывающее, — она оставалась законом сама себе! Укладывать это в сознании в качестве аксиомы, нормы «от» природы, хоть и пробовали, но и — противились. Из-за чего?

Когда-то, ещё в пору своей подлинной дикости, у протосуществ, из которых «получались» люди, потребность полового спаривания подлежала строжайшим ограничениям и совместному, почти тотальному контролю. Не соблюдавшим запретов и ритуалов грозили всяческие кары, вплоть до умерщвления, что характерно для животного мира в любых его видах.

Понятно, что то ещё были сексуальные «правила» чисто животного свойства.

Переход к началам осмысленной, разумной жизни, заслонившей былое жёсткое нормирование и открывавшей шлюзы ненормированной свободе, то есть полнейшей вольности, должен был предполагаться и как соответствующий уже другим поведенческим нормативам, удобным, простым и лёгким. При которых вроде как следовало целиком и без потерь отказываться от кондовых традиций и привычек прошлого. Будто бы никаких помех тут не должно было возникать. Но жизнь показывала иное.

Мы уже знаем, что с расширением свобод и с увеличением их количества неизбежно прибывает и проблем с их урегулированием и укрощением. Достойными разумного человека средства для манипулирования свободами без границ если подчас и находились, то — неустойчивые; они быстро себя дискредитировали и изживали, перечёркивая лучшие надежды.

При таких обстоятельствах идеалы должны выглядеть сомнительными и восприниматься с подозрением. История здесь никого не обманывает. Оглядываясь на далёкое наше прошлое, на первые опыты людей, обретавших неумеренную свободу, можно, пожалуй, говорить о том, что уже в те времена идеалами изрядно приукрашивался чопорный постулат о предопределении человека, как венце природы, а одновременно обнажалась мера недостижимого по этой части, что обязывало воспринимать отдельные, даже отрадные перемены без особого пафоса.

Ведь прежние нормы и традиции, соблюдавшиеся тысячелетия, ещё долго могли продолжать своё воздействие в человеческих сообществах.

С одной стороны, это уже тогда указывало на необоримую силу общего и единого для всех естественного права людей; никакой реформации оно не требовало, и в нём продолжала кристаллизоваться обойма тех идеалов, какие вошли в систему этических ценностей человека, познававшего свободу в её лучших качествах.

С другой стороны, — люди, развивая чувственность и устремляясь к более насыщенным и доступным ощущениям от сексуальных удовольствий, непроизвольно рушили стиль укреплявшейся разумной их жизнедеятельности, причём всё чаще заходили здесь слишком далеко, в том числе нарастало их самоотстранение от их обязанностей, совокупно обозначаемых понятием долга.

Уже вскоре в качестве «выхода из положения» был введён институт семьи, действующий поныне; но из-за свободы в любви, когда она «выплёскивалась» в её неустранимой и огромной разлагающей мощи, к этому вынужденному защитному новшеству с самого начала не могло не проявиться массового устойчивого неприятия и предубеждения, не иссякших до наших дней.

Легко поэтому представить, каких трудов стоила выработка «любовной» нормы и какой норма выходила хрупкой и ненадёжной.

Ханжеский идеал «чистой» или «непорочной» любви и притом исключительно в рамках супружества даёт наглядное представление тому, насколько институт семьи уже при его зарождении мало соответствовал социальным пожеланиям заиметь наивернейший рычаг укрощения не подвластных ничему позывов человеческой плоти — того, в чём совмещены и неразрывны как облагораживающая возвышенная чувственность, так и «низменные» половые инстинкты.

Соответствующим должно было стать и реагирование на «нечистоту», выражаемое большей частью молвой. Здесь критерии всё чаще приобретали расширительное толкование, размывались, тем самым круто деформируя фон общественного бытия и общественной духовности. Сила молвы здесь, надо сказать, была всегда ощутимой, поскольку многими своими «краями» она входила в соприкосновение и во взаимодействие с естественным общечеловеческим правом.

Ситуация не менялась и позже, когда в практику входило государственное управление и отношения среди людей уже в значительной степени регулировались нормалиями не «от» обычаев и традиций, а — законодательными актами или даже целыми сводами писаных законов.

Могло ли хотя бы это стать преградой неизбежному?

Что, например, должен значить норматив естественного сексуального поведения для молодой девушки, неважно, рассматривать ли его как требование во времена оные или в наши дни? Целомудрие? Напускную невинность? А — дальше?

Того ли нужно ей, когда ради продолжения рода созревающая плоть прямо-таки повелевает ей не отказываться от соитий, не уклоняться от поиска партнёра. Или тот же норматив — для супругов, только что ими ставших? Полнейшее совпадение в чувствах и восторг от ощущений эротической близости? Верность? Этому ведь не суждено оставаться неизменным.

Само течение обыденной жизни «предусматривает» помехи: возрастное обоюдное или индивидуальное охлаждение, болезни, расставания, усталость от невзгод и материальных трудностей, в том числе связанных с появлением и воспитанием детей и внуков, гибель кого-то из супругов, искушение красотою и обаянием другой женщины — для мужчины или мужскою «порядочностью» и «благородным» обхождением — для женщины.

Причин, когда идеалу — «неуютно», появлялось и появляется великое множество.

Соответственно не ослабевали и попытки облечённых властью или ответственных за «порядок» удерживать, ограничивать или даже запрещать «неподходящие», «вольные», «греховные» поползновения.

Частые неудачи на этом пути вынуждали их иногда идти против собственных убеждений, и тут нередкими были даже случаи их прямого искусного лукавства, когда предлагаемые правовые нововведения преподносились ими как будто бы ни с чем из прежних обычаев и традиций не связанные.

Ветхозаветный Моисей, как религиозно-государственный деятель с высоким авторитетом у соплеменников, заботясь о процветании израильтян в условиях веры в единого бога, вовсе, надо полагать, не допускал, что с их половой распущенностью, пришедшей от предыдущих колен, можно легко и быстро покончить на свежих организационных началах.

Насущное требование «Не прелюбодействуй!» он попросту позаимствовал из их же стародавнего, ещё дикостного прошлого и, распропагандировав как установление, данное свыше, записал его в числе прочих норм социального бытия на известной каменной скрижали в виде божественной заповеди.

Факты и явления половой распущенности и сегодня не оставляются без внимания к ним. Вопреки очевидному очень быстрому «освобождению» в этой сфере они на разные лады осуждаются, в том числе — молвой. Вполне понятно, почему. Разве сексуальность и половые связи безо всяких границ и без разбора не могут не вызывать беспокойства у наших современников?

Ведь даже с учётом огромных достижений в областях медицины и охраны здоровья неуправляемостью отношений между полами, или, если угодно, — интима, и сейчас, как и в прошлые времена, определяются серьёзнейшие провалы в наследственности, в деторождении и в других сферах нашей физиологии и жизнеустройства, о чём непозволительно забывать ни правительствам, ни гражданам.

Да, конечно, не практикуется теперь изгнание уличённых в ненормативном, слишком вольном «использовании» интима за пределы привычного обитания, как у древних, что в условиях невозможности выживать обособленно было тогда почти равносильно смерти. Но что касается жесточайшего физического воздействия, образцом чего явилась расправа бога Иеговы над извращенцами из еврейских поселений Содома и Гоморры, то ему оставлено место даже теперь. В частности в отдельных местах исламского мира «полагается» общинное побивание камнями за измену супружеской верности и за прелюбодеяния.

Так что вопрос об «укрощении» половых страстей вовсе не праздный. Однако человечеству, видимо, не дано иметь по нему сколько-нибудь устойчивые, справедливые и приемлемые решения.

Это связано с тем, что интим, как «территория» чувственности и свободы, является одновременно и «территорией» права. Подобно тому, как это сложилось у человека с другими, данными ему от рождения свободами и правами, право на интим неотчуждаемо по закону. Иными словами, «укрощающий» закон, будь он даже принят и введён в действие, в любом случае должен признаваться мерой насильственной и противоестественной, а значит и — преступной.

Точно такую же ауру насилие могло бы иметь, если бы начали «укрощать» «отклонения», скажем, на «пространствах» совести, справедливости, добродетели, достоинства, чести.

Нетрудно заметить: это вело бы к уничтожению идеалов, цементирующих этику. Тогда как бы люди жили? Ну, разумеется, изношенность норм-идеалов или их потускнение в процессе длительного и не всегда бережливого использования есть очевидная истина. Но никогда и никому даже в голову не могло бы придти кого-то и как-то наказывать «за» совесть или «за» честь, какие б они были «не те» или плохи в отдельных случаях.

Причина здесь ясна: ими выражаются ценности в высшей степени обобщающие и размещённые в границах естественности или точнее и конкретнее — в границах общечеловеческого естественного права. Это категории неподсудности абсолютной и всевременно́й.

Воздействие судом или осуждение допустимы лишь за поступки или вернее: проступки «вещественные», узнаваемые по конкретным фактам и обстоятельствам, а не просто понятные по смыслу или кем-то названные.

Отклонения от идеалов «через интим», осуждаемые молвой, есть, разумеется, поступки не отвлечённые, реальные. И покушение на идеалы тут, что называется, налицо. Однако, будучи свободным от рождения, изначально, и значит — поступая вправе, человек, мужчина это или женщина, наказываться не должен. Как раз в этом состоит его право на свободу в интиме.

И нужно поизумляться величию и значительности такой свободы!

При всех возможных лишениях и напастях любой индивидуум связывает с нею самое, может быть, лучшее в себе и расстаться с нею не мог бы ни на каких условиях. Тем не менее столь знаковый феномен до настоящего времени осознаётся слабо, что, заметим особо, вносит немало неровностей в общественные отношения.

Негативными факторами, которые сопряжены с понятием «разбухающей» свободы, интим будто бы навсегда скован и, как право, вынуждается существовать полускрытно, как бы постоянно прячась, находясь в тени.

Даже в тех случаях, когда он «бросает вызов» окружающим (сообществу, клану, семье, государству) и его «соучастники» предпочитают умереть, чем оставаться без него, их доля хотя нередко и вызывает сочувствие окружающих, но такое уместное реагирование всё же, как правило, бывает менее выраженным по сравнению с тем, когда люди «взвешивают» потери свобод политических и гражданственных. Больше того: испытывая ущемления свобод в областях политики и публичной деятельности, борцы за них, люди, даже порой достаточно искушённые в юриспруденции и в обществологии, доходят, бывает, до того, что позволяют себе заявлять о полном отсутствии свобод вокруг себя и для себя, о чём, конечно, можно только посожалеть.

Не будь свободы интима, свободы индивидуума, необоримой ничем и ни в какие века, да также и других не отторгаемых от него свобод, пользуясь которыми, он ко времени удовлетворяет свои естественные потребности, возможно, никто не знал бы настоящей цены и всем прочим свободам, с каким бы старанием их ни афишировать.

Разумеется, нельзя отрицать важности и значения тех свобод, которые исходят из демократических представлений и фактов текущей политической жизни, но цена им, как мы все убеждаемся, и в самом деле часто оказывается едва ли не сомнительной.

Хотя их можно записывать в конституциях и в соответствующих им рядовых законах, но, по большому счёту, они в таком виде почти всегда остаются лишь декларациями, так как на свет «появляются» не «сами по себе», а — будучи предложены и приняты к использованию по волевому акту — искусственно, стало быть, могут не только оспариваться, но и отменяться.

Сопоставлять их с великим и свободным чувством любви, — стержнем интима, —данностью в полном смысле слова правовой и высвеченной общим для человечества идеалом свободы, значит оставаться в плену дремучего заблуждения.

Разве не проникаемся мы полным и чистым пониманием того небезразличного ни для кого взволнованного состояния души, которое раскрывает в себе, к примеру, возлюбленная из древнеегипетского стихотворного текста под названием «Сила любви»? Там есть такие строки:

Твоей любви отвергнуть я не в силах.
Будь верен упоенью своему!
Не отступлюсь от милого, хоть бейте!
Хоть продержите целый день в болоте!
Хоть в Сирию меня плетьми гоните
Хоть в Нубию — дубьём,
Хоть пальмовыми розгами — в пустыню
Иль тумаками — к устью Нила.
На увещанья ваши не поддамся.
Я не хочу противиться любви.
Себе кажусь владычицей Египта
Когда сжимаешь ты меня в объятьях.
(Перевод В. Потаповой).

И не менее бывают проникновенны и обнажены в своей потрясающей искренности действия и откровения в защиту любви у мужчины.

Вот в каком редком словесном наборе слетели они с языка незадачливого выпускника бурсы, молодого запорожского казака Андрия, сына полковника Бульбы, участвовавшего в осаде крепости Дубно, куда он тайно проник для свидания с красавицей полячкой, дочерью тамошнего воеводы, сгорая желанием услышать от неё признание, что любим ею:

— Царица! — вскрикнул Андрий, полный и сердечных, и душевных, и всяких избытков. — … прикажи мне! Задай мне службу самую невозможную, какая только есть на свете, — я побегу исполнять её! Скажи мне сделать то, чего не в силах сделать ни один человек, — я сделаю, я погублю себя. …и погубить себя для тебя… мне так сладко… У меня три хутора, половина табунов отцовских — мои, всё, что принесла отцу мать моя, что даже от него скрывает она, — всё моё. Такого ни у кого нет теперь… оружия, как у меня; за одну рукоять моей сабли дают мне лучший табун и три тысячи овец. И от всего этого откажусь, кину, брошу, сожгу, затоплю, если только вымолвишь одно слово…
(Николай Гоголь. «Тарас Бульба», из главы VI. — Извлечения из текста приведены с сокращениями).

И когда дева, сокрушаясь, что он и она — враги, говорит ему, что у него есть отец, товарищи, отчизна, которые позовут его, вследствие чего ей с ним, вероятно, не быть вместе, у него мгновенно вызревает суждение, начисто выметающее всё, чем он жил прежде и чем, казалось бы, должен был жить дальше:

— А что мне отец, товарищи и отчизна! …нет у меня никого! … — Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне её в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для неё всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну сию в сердце моём, понесу её, пока станет моего веку, и посмотрю, пусть кто-нибудь… вырвет её оттуда! И всё, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!
(Николай Гоголь. «Тарас Бульба». Там же. — Извлечения из текста приведены с сокращениями).

Что тут сказать! В любовной стихии крайности — обычное явление. Сочинитель, предложив столь эксцентричного героя, не ошибся в принципе: люди такого характера и таких воззрений могут в сообществах быть! И могут так поступать в конкретных обстоятельствах. Имеют на то право. Только другой вопрос: имеют ли они право всегда пользоваться им, таким правом?

Ведь заявлениями от лица Андрия автор перечёркивает не только всю разбросанную в его обширной талантливой прозе и публицистике риторику, призванную обосновать и утвердить его собственный, личный патриотизм, национализм и приверженность лучшему, по его мнению, вероисповеданию — православию, но и едва ли не любой патриотизм и связанные с ним другие строгие понятия, где бы и в ком бы они ни проявлялись.

Здесь позволим себе заметить, как цивилизации последних тысячелетий, обременённые бесчисленными пороками, в том числе в интиме, умели всё-таки щадить, защищать и возвышать свободную человеческую любовь, когда в ней укреплялся её идеал.

Сравнительно невелико число апелляций к ней в самом её высоком качестве и значении — перед огромной массой истолкований, касавшихся «противоположного», «испорченного» интима. Вместе же и тот и другой открывали широчайшие возможности подправить и упрочить общие представления о «предмете». К нему обращались как к источнику и эликсиру вдохновения, наивно полагая обнаружить в этом месте ключик, повернув который, можно войти в мир заманчивой изначальной справедливости, добра, чести и всего лучшего из арсеналов мировой этики.

К сожалению, подобрать такой ключик удавалось далеко не всем и не всегда. Почему?

Уже запрет кровосмешений становился вызовом свободе, так как провоцировал серьёзнейшую драму для индивидуума. У него, индивидуума, ограничивали право естественного выбора, право быть в интиме полностью раскованным. Свободные чувства попирались.

Можно по-настоящему искренне посочувствовать первым жертвам этого эксперимента, противоестественного для некоего очень давнего исторического времени. Хотя он и диктовался жёсткой целесообразностью «для всех», тут всё же действие — «на грани». Ведь чем бы целесообразность ни диктовалась, она, как об этом давно и хорошо знают законотворцы, — худший помощник праву.

Скепсис в отношении «не того» интима, в какую бы нижайшую степень его ни опрокидывали, не должен игнорироваться просто так. Ведь именно здесь нередко ущемлялась личная чувственная свобода и ни от кого не отчуждаемое право на неё.

К величайшему огорчению всех, кому дорог институт семьи, место в одном ряду с акциями, подавляющими свободы, занимал и занимает даже он. Частью это уже отмечалось выше. На его изначальную «неправомерность» указывает отсутствие судебного преследования за уход из семьи кого-то из супругов. Также судебного преследования нет и не может быть за выбор нового супруга или супруги при оставлении прежних, следовательно, и — за измену, или ещё более того: за череду измен. Даже по фактам кровосмешения, инцеста — подход тот же.

Древний этот порок, приводивший к вырождению не только семей, фамильных корпораций, но и целых родовых общин и даже народов, ещё, как всем известно, не избыт и сегодня. Его поборники не перевелись и в населениях, и в анклавах знати, особенно верховной, где традиционно инцест использовался как наивернейшее средство опрозрачить и закрепить за определёнными лицами права унаследования династической власти в узких пределах единой — «голубой» крови.

Ответственность по суду в этих расчётливых обстоятельствах может наступить лишь при наличии физического насилия над личностью, когда оно, как действие, преследуется государственным уголовным установлением. Нет насилия по такому установлению — нет и ответственности.

Например, читатели набоковского романа «Лолита» воспринимают развитие интимных отношений между его главными героями точно так же, как они это делают, склоняясь и над другими сочинениями о «не том» интиме.

Хотя инцест их и озадачивает, но возмущений почти не вызывает. Даже больше: как факт цивилизации новейшего образца, стремительно и во многом прямо-таки дерзко «освобождающей» себя в интиме от каких бы то ни было ограничений, он совершенно легко и просто укладывается в её ложе.

Принципиальных ограничений ему не выставлялось и в сравнительно давние времена. Ужасные сцены из трагедии Софокла «Эдип-царь» хотя и указывают на то, что интрига там частью обусловлена кровосмешением, но — как действие осуждаемое оно в сюжете не значится.

Фиванская греческая община, где происходило событие, унаследовав многие традиции древней Беотии, имела уже богатый опыт обуздывания целого ряда диких сексуальных вольностей с помощью как моральных норм, так и публичного, государственного права; за несоблюдение ограничивающих установлений полагались кары. Но — кровосмешение запрету не подлежало.

Эдип, как убийца Лая, своего отца, ставший по тамошнему закону и по воле случая супругом его вдовы, то есть — своей родной матери, хотя и осознаёт себя преступником, однако вины в порочной связи ему никто не вменяет; также вина не переходит и на его детей, прижитых с матерью, о чём ослепивший себя из отчаяния перед произошедшим царь стенает, говоря, что злая молва, преследуя дочек, вероятно, помешает им выйти замуж.

Без молвы, разумеется, не обходилось, но и особых оснований такие опасения не имели, что подтверждается уже в другом произведении Софокла: одна из дочерей царя Эдипа — Антигона — была просватана за её кузена, причём по взаимной любви — чувству, подтолкнувшему жениха — из-за несправедливого смертного приговора его избраннице — также лишить себя жизни в момент её гибели.

Авторский гений драматурга здесь, безусловно, на верном пути: художественное истолкование им свободы в интиме полностью в русле здравого понимания природы этого великого феномена.

Если обратиться к ещё более древним письменным источникам, то и там случаи инцеста не приобретали трактовок, по которым его следовало бы считать запретным. Эпизоды с кровосмешением приводятся уже в Торе.

Так, рождение Моава и Бен-Амми, от которых, как утверждается в Библии, произошли общины моавитян и аммонитян, связано с «неприличным» поведением их матерей — родных дочерей Лота. Проживая с отцом в глухой пещере и не имея контактов с кем-либо из мужчин на стороне, они забеременели, пойдя на половую связь с Лотом, которого будто бы опоили вином.

Легко смахнуть помещённую в тексте оговорку, что отец якобы на протяжении многих ночей не знал и не догадывался, с кем делит ложе, — настолько, дескать, он был дезориентирован винным напитком. И ему и его дочерям, успевшим пожить в известном поселении Содоме, рассаднике бескрайнего распутства и блуда, трудно приписывать некое непонимание смысла их сексуального поведения.

Здесь библейский летописец, скорее, пытался хоть как-то заштриховать значение самого факта порочной связи, как пережитка отдалённого периода необуздываемой вольности в интиме, видимо, бывшего пока терпимым соплеменниками, но уже взятым под подозрение при явном господстве института семьи.

Время, однако, показывало, что и в условиях семейного уклада пережиток своих позиций не сдавал никогда, и препятствий на его пути так и не было выставлено. Сочинитель Торы, переходя к более отдалённым событиям из истории Израиля и касаясь, в частности, родословной Моисея, уже без оговорок, совершенно ровным тоном сообщал: величайший из иудейских пророков был зачат Амрамом, женившимся на своей тётке Иохаведе.

Давно уже «искривлениями» характеризуется и сам институт семьи. Функции этого образования не могли вырабатываться по шаблону. Разные модели даны уже в библейских преданиях.

С одной стороны, записавшие их знатоки и толкователи показывали семью как пару из мужчины и женщины, что в переводе на язык нашей современности понимается как наиболее «подходящая» по структуре и давно оправдавшая себя ячейка общества, и она, как образец, афишируется и рекомендуется как государственными властями, так и многими религиозными конфессиями, в том числе христианской, церковью.

Но те же летописцы и знатоки не однажды повествовали о семьях с бо́льшей численностью супругов, например, не одной, а нескольких жёнах при одном муже, и такой опыт постепенно укоренился настолько, что признаётся непререкаемой данностью в населениях, исповедующих мусульманскую религию.

Также никогда и особенно в древности не исключался тип семьи, в которой несколько мужчин могли быть мужьями одной женщины, причём здесь давался простор и вариантам. К примеру: женщину брал в жёны старший из совместно проживавших у родителей братьев, а младшие могли, начиная со старшего среди них, поочерёдно жениться лишь на супруге самого старшего, при его смерти, то есть — на его вдове; если же такой возможности не оказывалось, то для них невозможной становилась и женитьба.

Возникал и обычай, когда равные права на одну жену получали сразу несколько мужчин. Описание такой ячейки приводится в «Махабхарате» — в сказании о приключениях пяти братьев и их жены Драупади.

С прибавлением в человечестве свобод и вольных представлений об интиме не могли оставаться неизменными и традиции выбора суженых. В той же «Махабхарате» рассказывается о царевне Савитри, смело отправившейся в странствование — искать себе жениха, причём в тексте этого любопытного повествования не звучит ни одной ноты неприемлемости такого обычаях.

Женская инициатива при выборе суженых до сих пор не угасла в некоторых анклавах Индии и африканских стран.

Понятно, что широкий «разброс» в типах и способах организации семейного уклада в целом зависел от обстоятельств, в каких приходилось жить людям. Это, в частности, могли быть ситуации, когда в сообществах возникал и считался нежелательным на будущее дефицит в составах мужчин или женщин и возрастал или понижался «спрос» то на тех, то на других.

В целом, однако, было бы ошибкой не учитывать того, что экспериментирование, на которое шли тут сообщества, до сих пор не закончилось, и ясного ответа на вопрос: каким быть составу семьи в его, так сказать, «истинной» пронормированности? — нет. Почему?

Целостная конструкция, если понимать её как получившую завершённую «форму», не в состоянии выдержать воздействий и влияний интима, где «заложена» естественная мера высшей свободы для индивидуума.

«Накладываясь» на свободы прочие, каких теперешняя цивилизация чуть ли не с каждым днём провозглашает всё больше, интимная «составляющая» попросту не допускает никакого шанса на чёткий благостный исход эксперимента. И ждать его бесполезно, особенно в том отношении, что декларациями и законами интим уже прочнейшим образом увязан с устремлениями на собственность и на величайшие вещные богатства, говоря по-другому, — с корыстью, что способствовало только его дальнейшей непрекращаемой порче.

Именно здесь, на этом «плацдарме», миллионами и миллиардами вызревают спекуляции на любви, с которой, если рассматривать её как чувство «от» человеческой природы, ни богатства, ни собственность несовместимы.

Провозглашая незыблемость права собственности в рамках института семьи, правительства, кажется, лишь усугубляют злосчастную драму, нависающую над доверчивыми людьми.

Она, такая драма, непременно должна вести в омуты непредсказуемого и ещё более уязвляющего человеческие начала, поскольку не может быть ничего хуже упований на стабильность, если она поддерживается правами и свободами, угнетающими права и свободы верховенственные, личностные, никакою силою не управляемые.

И вовсе не должно восприниматься странным, что в условиях прободения прав и свобод, исходящих из неотторгаемой сущности живого человека, до неузнаваемости может перекорёживаться понимание корневого смысла чувственной любви, запечатлённой в идеале.

На месте, где ей надлежит находиться, то и дело взбухают чёрные облака извращений, якобы также равные великому светлому чувству. Их целый ряд: лесбиянство, ското- и мужеложство, массосоития и проч. Донесло их к нам из тысячелетий, от старта разумной сообщности, когда мысль осветила свободу в поступках и суждениях, а знать, как ею, этой свободою, пользоваться и как её ограничивать, было ещё не дано никому.

В том тут и беда, что и в суррогатах находятся элементы любви настоящей, высокой. И ещё горше беда от того, с какой лёгкостью, при отсутствии наказания по законам, преодолевается их (таких законов) неодобрение, практически всегда массовое.

Государственные или публичные нормалии в данной сфере принимаются, как это приходится их понимать сегодня, исходя из конкретных реалий, явно — из отчаяния и в пику здравому смыслу, когда демонстрируется злая воля следовать принципу уже закрайней либерализации, того «освобождения» «до конца», о котором мы имели возможность порассуждать в подробностях, на самом же деле — уходя в чёрный, глухой абсурд.

Именно к такому результату пришли в США, где вступил в силу закон об однополых браках, а ещё: под знаком свободы давно проводятся уличные демонстрации, шествия и пикеты геев и лесбиянок и не прекращается возня с искусственным изменением мужского и женского полов в подрастающих молодых поколениях.

Подобных решений проблем, возникающих вокруг свобод «не того» интима, уже достаточно и в других странах так называемой западной демократии.

Надо ли говорить, что вольница на этом житейском поле стала там частью общего процесса «освобождения» со знаком «минус», в том числе «освобождения» в области публичного, государственного права.

Он, этот «минусовый» процесс, неизбежно должен иметь своим логическим продолжением и завершением полное, тотальное деградирование общественной жизни, быстрое усыхание блеклых принципов собственного превосходства (запада) над «остальным» миром, вызывающего отторжения от него.

Прибегая временами к насилию над законами, данными от природы, люди, что называется, подрубают дерево, на ветвях которого очутились. Как мы видели, во многом от этого зависело качество идеалов, вызревавших в лоне естественного права.

Они получались оторванными от свободы, как и она от них, и, само собой, неотчётливыми выходили также понятия чистой любви, человеческого достоинства, чести, долга.

Укрощение «не того» интима с применением закона должно сводиться, очевидно, к тому, что в некоторых случаях сообщества, подчиняясь необходимости, прямо-таки обязаны вводить соответствующие регуляторы. Но даже самые строгие из них не могли бы обеспечить желаемого эффекта, на что указывает ситуация с тем же инцестом. Из массового распространения он вроде бы изъят, но окончательно не побеждён и будет ли побеждён когда-нибудь, никто не знает. По крайней мере, это пока «предмет», ярко подтверждающий необоримую силу свободы в интиме, чего не мог бы отрицать любой, даже не будучи правозащитником.

Строгости на будущее понадобятся, видимо, по отношению к проституции, педофилии и другим «уклонам» и извращениям, проблемы с которыми резко обострены в связи с провозглашением более широких прав и свобод — политических и гражданственных. Ясно, что, как и всегда раньше, «подрезание» такого интима и на этот раз не может не сопровождаться ломкой неотторгаемых прав и ущемлением свободы человеческой личности.

С учётом развития демократий каждый шаг в этом направлении наверняка пришлось бы делать с изрядной долей смущения, стыда и осмотрительности, ожидая, что где-нибудь его могут использовать как повод к разогреванию каких угодно политических возмущений, требований, интриг.

Можно не ошибиться: неприятные и даже слишком горестные последствия такой острой реакции на введение мер насилия гарантированы — как для отдельных государств, так и для всего человеческого сообщества.

Именно поэтому не убывает необходимости в постоянных исследованиях проблем и темы любви в отношениях между людьми.

Добрые услуги в этом направлении смогли оказать вовсе не научная психология и венерология, быстрое развитие которых наблюдалось лишь в самые последние столетия, а — художественная литература, где издревле интим избирался как важнейшее средство постижения чувственности в человеке.

Не где-то в других сферах, а именно здесь, в искусстве слова, необъятная стихия любовных отношений всегда отображалась в её целостном понимании, когда имели её в виду и как нечто лучшее в индивидууме и в человечестве, так и в вариантах, во многом вызывавших сомнения, — в виде «не того» интима.

Попыток отличиться в освещении темы нельзя уложить в какие-то цифры. Как уже отмечалось выше, это было связано с неподдельным, общим для всех интересом к задачам репродукции человечества как вида.

Да, в работе над образами никто из литераторов не претендовал на открытия по части физиологии и других аспектов нашего бытия; но в совокупности художественное творчество шло всё же и в русле решения самых разных исследовательских задач. Нередко это могло обнаруживаться уже при выборе сочинителями героев и сюжеталий для отдельных своих произведений.

Пушкинская поэма «Анджело» — одно из них. В нём любовь, как чувство естественное и свободное, не подлежащее управлению государственным, то есть публичным правом, брошена именно под это строгое покрывало, вследствие чего ей отведена роль уже некоей разменной монеты при категориях морали и нравственности.

Властитель, наделённый одновременно и статусом судьи, установивший за прелюбодейство исключительное наказание — смертную казнь, сам влюблён и превращается в соблазнителя, подпадая под нож своего же, будто бы справедливого предписания. Вокруг этого драматичного обстоятельства в поэме уясняется «истинное» понимание любви и супружеского долга.

Какими им быть? Какое место в них должно быть отведено измене? Как воспринимать «любвеобилие» — со стороны как мужчины, так и женщины? И какова здесь на самом деле роль закона, права государственного, публичного, а также и права естественного — в его двух ипостасях: как общего для всех и каждого и — корпоративного (если без него —не обходятся)?

Морализаторский и довольно острый этот «ход» когда-то разрабатывал и Шекспир — в комедии «Мера за меру», а ещё раньше такая же коллизия раскрывалась в одной из новелл малоизвестным итальянским сочинителем.

Не отрицая старательности и талантливости этих авторов, заметим, что ни у одного из них движение страстей не получало яркого и достаточно обоснованного выражения. Страстям хоть и находилось место, однако едва ли не сразу они тускнели и теряли значимость под влиянием странноватого поворота в истолковании пружин повествования.

Из-за чего сочинителям понадобилось заострять внимание читающей и театральной публики на соотношении любви и закона? Не вполне убедительный ответ на этот вопрос дают они сами, заканчивая повествования тем, что от лица новой, великодушной власти уличённый прелюбодей судья вдруг получает спасительное для него прощение. В таком happy end очевидна некая искусственная его заданность или даже надуманность.

Ведь проблема, как и её разрешение, понятна сама по себе; она, как увязанная с общей этикой, с действующим повсюду обычаем, не очень-то и нуждается в сопоставлениях. Хотя есть интрига, читатель или театральный зритель уже «издалека» догадываются, что им преподносится как бы маловероятное, только в виде ребуса, «в потеху», окончание же напрашивается одно-единственное — тот самый happy end. Усилия литераторов, стало быть, затрачены едва ли не впустую.

Подступаясь к сюжету, сочинители явно пренебрегали всеобщим пониманием установившихся отношений между полами в людских сообществах — как системой или сферой особой чувственности и достоинства. Соответственно в стороне было оставлено главное. А оно состояло в том, что пытаться отрегулировать законом чувственное невозможно ни по каким основаниям.

Здесь — канон. Ошибка с его употреблением или с толкованием стоила доверия даже писателям первой руки!

Один из любопытнейших разделов исследования средствами художественной выразительности связан с освещением интима на фоне сословного различия участвующих в нём партнёров.

Им, этим разделом, охватывается самая, пожалуй, объёмная часть любовных коллизий, получивших отражение в мировой литературе. Такой расклад вышел вследствие того очень большого срока, в котором суждено было вызревать личной свободе в её особом значении, когда она хотя бы лишь декларативно начинала признаваться потребностью всех и каждого, а не только богатых.

Образцом востребования справедливости в любовных привязанностях супругов можно рассматривать «Песнь оставленной жены» из эпохи древнекитайского царства Бэй. Лирическую эту драму, где слышны плач и стенания несчастной постаревшей женщины, украшают и усиливают подробности житейского быта и общественных отношений далёкого прошлого восточной окраины мира. Читателям предлагается полный текст этого волнующего сочинения.

1
Вновь нагнал восточный ветер облака.
Я с тобой была всем сердцем заодно.
Нет, не должен ты сердиться на меня,
И, по-моему, известно всем давно:
Репа спелая особенно сладка.
Я творила только добрые дела.
За собой не знаю никакого зла,
И с тобою вместе я бы умерла.
2
Я иду по самой горькой из дорог.
У меня в груди — обида и упрёк.
Проводить не соизволил ты меня,
И одна переступила я порог.
Говорят, что слишком горек молочай.
Как трава пастушья, он голодным впрок.
С молодой женой ты ласков, как родной.
Мною, старой, ты жестоко пренебрёг.
3
Цзин-река рекою Вэй замутнена,
Но, как только замедляется поток,
Возле берега прозрачная вода.
Господин мой! Как со мною ты жесток!
На мою запруду не пускай чужих!
Вершу бедную мою не повреди!
С молодой женой ты ласков, как родной.
Ждут меня одни печали впереди.
4
Речку маленькую вброд мы перейдём.
У большой реки всегда найдёшь паром,
И воспользоваться можно челноком.
Я не брезговала никаким трудом,
На коленях помогала беднякам,
И спасённый поминал меня добром,
Когда хворь косила слабых здесь и там
И когда несчастья множились кругом.
5
Ты меня лишил надежды и услад.
Что ни сделаю — в ответ сердитый взгляд.
Опорочил добродетель ты мою,
И нигде меня купить не захотят.
Неимущий, был ты мне когда-то рад.
Я с тобой страдала столько лет подряд!
А теперь, когда дела пошли на лад,
Для тебя я словно смертоносный яд.
6
Изобильные запасы у меня.
С ними лютая зима не так страшна.
С молодой женой ты ласков, как родной.
Я работница теперь, а не жена.
Ничего ты не принёс мне, кроме зла.
Разорил теперь ты жизнь мою дотла.
Вспомни, как совсем немного лет назад
Я одна твоей утехою была.
(Перевод В. Микушевича).

Поэтические творения подобного рода получают высокое признание в любом народе, у самых разных читателей. Их отличие в том, что в них угадывается и тут же уясняется отчётливая отстранённость от интима «нормального», «протокольного», лишённого реальных, вариативных признаков:

Каков я прежде был, таков и ныне я:
Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,
Могу ль на красоту взирать без умиленья,
Без робкой нежности и тайного волненья.
Уж мало ли любовь играла в жизни мной?
Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,
В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой,
А не исправленный стократною обидой,
Я новым идолам несу свои мольбы…
(Александр Пушкин. «Каков я прежде был, таков и ныне я…)

Художественные образы, в которых такой отстранённости нет, выглядят ходульными и худосочными; там слишком заметны усилия авторов придерживаться некоего допустимого, по их понятиям, закрая в морали и нравственности.

Хотя обычно без такой «примерки» не обойтись, но необходима и осторожность. В особенности — когда творцы следуют какой-нибудь идеологии или предписанию в виде канона, где может умещаться определённый запрет. Каким должен быть истинный, «позаимствованный» из жизни художественный образ, если исходить из той свободы, в которой интиму «предписано» проявляться «от» природы, в пределах естественного права?

Убедительной представляется трактовка на этот счёт, например, у Гомера — в песни «Обольщение Зевса» из «Илиады», где «хозяин» Олимпа и громовержец, покровитель защитников Трои, неожиданно подпадает под воздействие необъяснимого в новизне и энергетике сексуального магнетизма, излучаемого его лукавой супругой Герой, благоволившей, наоборот, агрессорам.

С целью отвлечь его от военного конфликта у города-крепости и тем облегчить положение аргивян перед лицом наседавших на них троянцев она, покоряя негой и женственностью, склоняет мужа к покою и сну, что означало также разделить с нею ложе, причём прямо на «рабочем месте» всевластного владыки — на Гаргаре, вершине горы Иды, которую он не привык прикрывать завесами туч, так как обычно делами, за какие могли бы его осуждать соглядатаи, он там не занимался.

Поражённый обаянием супруги, Зевс не только принимает её позыв, но и по-своему широко и обстоятельно изливает и обосновывает перед нею свои трепетные любовные чувства.

Как и пристало всевластному богу-иерарху, утвердившемуся в необычайных для него дозволенностях, не исключая, разумеется, и интима в его самом широком значении и «применении», он не расположен напускать на себя хоть какую-нибудь скромность и выкладывает перед супругой всё, что только могло ему, как очень приятное, вспомниться в данный момент всепоглощающего экстатического восторга.

Вот он, тот изумительный фрагмент из поэтической эпопеи, переведённый хотя и грузным стародавним слогом, но и в таком виде сохраняющий ценность яркого, почти документального свидетельства:

Ныне почием с тобой и взаимной любви насладимся.
Гера, такая любовь никогда, ни к богине, ни к смертной
В грудь не вливалася мне и душою моей не владела!
Так не любил я, пленяся младой Иксиона супругой,
Родшею мне Парифоя, советами равного богу;
Ни Данаей прельстясь, белоногой Акрисия дщерью,
Родшей сына Персея, славнейшего в сонме героев;
Ни владея младой знаменитого Феникса дщерью,
Родшей Криту Миноса и славу мужей Радаманта;
Ни прекраснейшей смертной пленяся, Алкменою в Фивах,
Сына родившей героя, великого духом Геракла;
Даже Семелой, родившею радость людей Диониса;
Так не любил я, пленясь лепокудрой царицей Деметрой,
Самою Летою славной, ни даже тобою, о Гера!
Ныне пылаю тобою, желания сладкого полный!
(Перевод Н. Гнедича).

И это вовсе не законченный перечень случаев бурного проявления сексуальности у Зевса. Не забытыми для истории остались его увлечения Дионой, родившей ему Афродиту, богиню любви и красоты, Ио — дочерью речного бога Инаха и другими женщинами.

Обязан происхождению от Зевса и полученному от него иммунитету на сохранение почти полнейшей неуязвимости тела (кроме удара или ранения в пятку) сын царя Пелея, прославленный в веках герой Ахиллес, мать которого, богиня Фетида, предводительница над морскими русалками, не избежала участи зачать от своего верховного покровителя.

Примечательно, что при столь повышенной мужниной любвеобильности и его благоверной как бы не резон становиться в обидную позу и тем пренебрегать самою же ею возведённой глыбою предстоящей сексуальной страсти. По крайней мере, слышанное ею признание она, как то заметно по дальнейшему тексту «Песни», легко пропускает мимо ушей и никакой бурной сцены супругу не устраивает. — Здесь, конечно, имеется в виду не укоризна ревнивицам типа Медеи.

Богиня нисходит к неумеренности половых связей и отношений, но лишь «вообще», — поскольку они продиктованы естественными влечениями, пусть даже и минутными. Хотя в реальной жизни каждый обязан их в себе «укорачивать» усилием рассудка и воли, но, разумеется, как персона очеловеченная, то есть как обычная женщина, Гера чувства ревности вовсе не лишена.

Об этом сообщается в частности в трагедии Эсхила «Прометей прикованный»: случайную соперницу, удостоенную вожделенного внимания Зевса, Гера, возмещая на ней обиду и унижение, обратила в корову, неотступно преследуя её жалящим оводом...

Гомер, излагая побочный сюжет, явно не был намерен показывать героиню вне «опасного» чувства. Такое было бы непозволительно гению. Умолчание в данном случае — ход не принципиальный, а только вынужденный: щекотливую тему любовной страсти автор оставлял, поспешая продолжить повествование об основных событиях у стен оборонявшейся Трои.

Со стороны женщин-богинь бурлящие половые увлечения, смыкаемые в специфичный, «греховный» образ жизни, также вовсе не редкость.

Пример дан уже в литературном памятнике древней Месопотамии — сказании о молодом царе Гильгамеше. Богине Иштар, возжелавшей иметь Гильгамеша своим мужем, он, смертный, в обоснование отказа принять такое лестное предложение укоряет её целым длинным перечнем вызывающих прошлых её проделок на почве интима, — когда каждого из появлявшихся у неё мужей она поочерёдно, одного за другим, вскоре от себя изгоняла, ударяясь в распутство с новым избранником, причём среди таковых бывали даже козопас и подпасок.

Мало и этого: не чуждались боги и кровосмесительных связей — как случайных, вольных, так и в виде брака, долговременного брачного союза.

Те же Гера и Зевс не являлись тут исключением; они были братом и сестрой, рождёнными от Крона и Реи. В свою очередь супружескую пару составили упомянутая Афродита и рождённый от Зевса и Геры хромой бог Гефест, её брат, подвизавшийся на кузнечном поприще, в художестве и ремёслах.

Если такую концептуальность перенести на людей, на смертных, то, вроде бы вообще нельзя было бы говорить о какой-то целесообразной модели устройства семьи. Однако семья-то, как таковая, да ещё и одинаковая по структуре с нынешней, признаваемой и принятой большею частью населения земли, ни Гомером, ни сочинителем из исторического Междуречья не отрицалась! Что у них отсылки к богам — какая разница! Ведь они имели в виду отношения, хорошо им известные — человеческие, едва ли не в точной с них копии.

Да и прямых аналогий примерам «ненормативного» сексуального поведения богов древние также не гнушались. Речь-то шла о коренном содержании их жизни, об удовлетворении людьми их потребности, возникающей у каждого взрослого едва ли не ежесуточно, а то и не по одному разу в сутки.

Творцам художественной литературы при её зарождении просто невозможно было отграничиться от этой неизменно актуальной темы. В ней совершенно естественно умещался «перебор» с интимом, например, у такой трагической личности, как Приам — у царя Троады.

Повествуя о защищавших Трою витязях и их клевретах, Гомер с отменной пунктуальностью одного за другим называет из их среды храбрых сыновей этого почтенного старца, рождённых не только в главной цитадели страны, где с ним проживала его законная жена Гекуба, а и прибывавших в составе союзных дружин из самых разных мест, в ряде случаев весьма отдалённых.

Разумеется, матерями их были другие женщины. Приам, что опять же весьма любопытно, полностью признавал «посторонних» сыновей своими.

Трудно не сбиться со счёта, объединяя в условную когорту этих побочных его отпрысков, многие из которых отличились в боевых искусствах в ходе сражений и погибли как герои. И мы верим рассказанному, не правда ли? — даже несмотря на то, что оно — из очень давнего и достаточно скрытого прошлого.

Разве это не наглядные образцы тех невероятно свободных и невероятно запутанных сексуальных отправлений, какие извечно распространены в людских сообществах — вопреки целому арсеналу средств и намерений по их искоренению, как правило, попросту лукавых или, если сколько-нибудь и эффективных, то лишь благодаря внедрению их принуждением, силой?

Когда великие индусы Вальмики в его «Рамаяне» или Калидаса в «Облаке-вестнике», блистая совершеннейшею огранкою каждой строки своих стихотворных текстов, выражают приверженность семье только из пары супругов, мужчины и женщины, и повествуют о самых тончайших нюансах любви обречённых на долгое одиночество мужей к разлучённым с ними жёнам, — любви и привязанности, поколебать которые будто бы не дано никому и ни при каких невзгодах или случайных соблазнах, — то это, конечно, и очень эмоционально, и очень красиво, и даже воспринимается как некая желательная, изначально предписанная норма, — как правда; однако устоять такому изложению перед свидетельствами, оставленными Гомером и его коллегой из Месопотамии, пожалуй, невозможно. Поскольку персонажи их повествований хотя и несут на себе печать грубой, почти дикой бытовой натуральности, но, по всем статьям, они всё же — правдивее.

Доводов, чтобы их оспорить, не наберётся никаких. Отыщись они, пришлось бы понятие интима в его реальном, неподкрашенном виде целиком затушевать, заменив тем самым живого человека бесчувственным роботом, обученным лишь исполнять команды.

Хотя нельзя не считаться и с богатейшей мировой традицией формирования модели моногамной семьи, где брак предусмотрен одновременно только с одним партнёром другого пола и в глазах сообществ предпочтение отдаётся союзам этого типа, длящимся, как правило, много дольше обычных.

Моногамные ячейки нередко не распадаются до конца жизни супругов, и тут, несомненно, берёт уже верх тот интим, какой принято не относить к разряду ненормативного, «не того».

Соединяясь на принципах взаимной уживчивости каждого супруга и на их желаниях разделять общие материальные и духовные интересы, такие пары являются как бы эталоном супружеской верности.

В литературе запечатлены сотни примеров, когда она, эта верность, выражалась ярко, страстно и поучительно, особенно поначалу, при возникновении связи.

Однако даже в таких «удачных» или образцовых семьях писатели всегда находили примеры измен, скрытых или публичных, так что воспевание чистой и возвышенной любви, если и выглядело «нормой», то лишь в пределах мастерского экспрессивного изложения фабул и равнения на некие требования и пожелания, исходящие по большей части от молвы.

Говорить о полнейшей непорочности моногамных ячеек, о какой-то естественной, «вечной» природной привязанности партнёров, наподобие той, какая распространена в отдельных видах животного мира, скажем, у лебедей, приходится, видимо, скорее, из соображений пропаганды полезности института семьи, но — не более.

Научной подоплёки здесь пока не выявлено, да нельзя сбрасывать со счетов и статистики, всё более обнажающей привычный стиль человеческой жизни — с «отклонениями» в интиме.

Наш Пушкин, хотя в его творчестве иногда и звучали ноты великой чувственной любви как достояния общечеловеческого, в принципиальном плане не был оригинален, рассказывая о «не том» интиме главным образом в среде господствовавших сословий былой, крепостнической России, где дворяне, подверженные воздействию ущербного феодального «кодекса чести», имели, можно сказать, своё понимание феномена, оставляя вне хотя бы какого интереса его «наличие» в сословии подневольном.

Чего искали любившие и отвечавшие на любовь вольные дворяне в тех своеобразных исторических условиях?

«В любви считаясь инвалидом», как позволил себе автор отозваться о главном герое известного его романа в стихах, Онегин ещё в ранней молодости, когда назревала его встреча с Татьяной по поводу её пылкого письма к нему, представлял собою существо более чем постное и жалкое:

В красавиц он уж не влюблялся,
А волочился как-нибудь;
Откажут — мигом утешался;
Изменят — рад был отдохнуть.
Он их искал без упоенья,
А оставлял без сожаленья,
Чуть помня их любовь и злость.
(Александр Пушкин, «Евгений Онегин, глава четвёртая, Х).

Если воспринимать его, такого персонажа, в «обрамлении» всеобщей морали и нравственности, то это, собственно, заурядный и недалёкий простак волокита.

Но поэт повествует о нём не только из желания зафиксировать хорошо ему знакомое и типическое.

Онегин неотделим от своей среды, от класса дворянства, в целом не чуждого автору. И потому вовсе не удивительно, что в глазах и во мнении каждого представителя дворянской среды, то есть — таких же, как он, сочинитель, выставленный образ не то что не совсем плох, а как бы даже — привлекателен или, по крайней мере, заслуживает внимания. Чем?

Ну хотя бы тем, насколько понятны ему, Евгению, сословные правила поведения, когда ему удаётся легко возбудить чувство мести в Ленском, в его приятеле, неожиданно просто по прихоти взявшись притворно ухаживать за сестрой Татьяны Ольгой, с которой Ленский уже связывал свои надежды на будущее, а та — принимала его выбор.

Корпоративный обычай требовал в этом случае соответствующего, жёсткого реагирования, и оно могло проявиться лишь в одном: в требовании кровавой дуэли. Оно так и проявилось, лишний раз напомнив читателям о действенности пресловутого постулата дворянской чести. Как говорится, знайте наших!

Вот последние строки из письма пострадавшей и уязвлённой «бедной» Тани:

Кончаю! Страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь
И гордость и прямая честь.
(Александр Пушкин, «Евгений Онегин, глава третья, ХХХI).

И она же о нём годы спустя, когда решалась уже больше с ним не видеться и приходила к мысли, что по-другому быть не должно и не будет:

Я знаю, в вашем сердце есть
И гордость и прямая честь.
(Александр Пушкин, «Евгений Онегин, глава восьмая, ХLVII).

Ещё сравнительно молодому и материально хорошо обеспеченному дворянину, как потенциальному жениху, то есть фигуре, которая не могла не интересовать девушек на выданье, их родителей и родственников, его поведение в интиме, каким бы оно ни было сомнительным или даже гадким, — в зачёт не ставилось!

Необуздываемый размах прелюбодейства и волокитства, — в порядке вещей, и он был совместим даже с понятием сословной чести!

Сам Пушкин, будучи помещиком, не отказывал себе в приобщении к такой запредельной феодальной «норме».

В письме княгине В. Ф. Вяземской в апреле 1830 года, когда ему было уже за тридцать и у него, известного чередою пылких обожаний привлекательных молодых особ из дворянского сословия, просто, кажется, не могло уже не быть соответствующего «опыта» обхождения с ними, он, расположенный похваляться им, писал:

Моя женитьба на Натали [Наталье Гончаровой. — А. И.] (это, замечу в скобках, моя сто тринадцатая любовь) решена.

Тут, понятно, ни в коем случае невозможны были «отклонения» в сторону подневольных. Их, своих крепостных, дворянин сплошь и рядом выдавал замуж или женил насильно, препятствуя их личным пожеланиям и выбору, тем самым грубейшим образом лишая их неотторгаемых прав.

Но — замеченный в блуде с крепостными, барский отпрыск или тем паче сам барин должны были знать, что такое увлечение могло, вопреки мнению Лариной, поубавить их господской чести. Как уже говорилось, она и состояла-то во многом в обособленности, в отстранении от «остальных».

На свой лад нормировался ими и выбор ими спутниц жизни для себя. Действовал шаблон: неважно кто, лишь бы — из «своих».

За долгие годы странствований и одиночества Онегин, так и не сумев определиться со своей женитьбой, оказывается у ног замужней Татьяны. Как претендующий завоевать её сердце, он в этом акте уже никому не интересен. Даже ей, когда-то потерявшей его. Будто забывая, что он по-прежнему в титуле дворянина и не лишался его, он, не устыдившись, позволяет себе оправдываться перед своей давней жертвой наподобие загулявшего беспечного шалопая:

Свою постылую свободу
Я потерять не захотел.
(Александр Пушкин, «Евгений Онегин, глава восьмая, ХХХII).

Вот так! Получай, милая!

А какой же поясняющий и не подлежащий оспариванию аргумент лично от себя выдвигает она сама, лишая его всякой надежды? Тут уж и ей приходится отдать должное. Он, аргумент, — полностью в сословной традиции, хотя ещё и с душком обиды за некое насилие над её любовью:

…я другому отдана;
Я буду век ему верна.
(Александр Пушкин, «Евгений Онегин, глава восьмая, ХLVII).

В хрестоматиях этим строкам до сих пор придаётся возвышенный, сакральный смысл. Вот, мол, идеал русской женщины. Пример устойчивого супружества, кротости, понимания ценности семьи, неприхотливости, благорасположения, душевной уравновешенности, бескорыстия.

Трактовки более чем нелепые!

Позволено ли не отдавать отчёта в том, что, даже став женой князя, то есть удачно устроившись по части вещевого достатка и общественного положения, Татьяна, не любя супруга, до крайности и глубоко несчастна?

Мы не всё знаем, как проходили её девические годы, когда ей нужно было укрощать свою бунтующую молодую плоть. Здесь Пушкин старательно отодвигает от неё всяческие подозрения и лишь то утверждает совершенно, кажется, верно, что для неё были все жребии равны: — по причине остававшегося в ней чувства к Онегину.

Жребии, однако, понимались тут далеко не одинаковыми: для Татьяны, провинциалки, отвергавшей предложения всех тогдашних женихов округи, имели значение только те из них, которые поступали от молодых местных родовитых дворян, то есть преимущественно от помещичьих сынков, а не от кого-нибудь из «простых», скажем, управляющих именьями, бравшихся в наём учителей-иностранцев, представителей личной или чужой прислуги и уж тем более — из крепостных, что исключалось вообще, в принципе.

Уходя в замкнутый сословный интерес, героиня романа так бы, пожалуй, и продолжала невеститься «для своих» околоточных, не случись ей быть в Москве, где она приглянулась важному полнотелому генералу.

Что в таком случае обозначало утверждение: «отдана»?

Трудно представить, что будучи свободной по социальной принадлежности, то есть обладая господскими правами, она вручена чуждому и нелюбимому кем-то силком, будто обычная крепостная крестьянка. Нет. Речь могла идти только о её женском безволии, подчинении обстоятельствам.

Если точнее — она решила не испытывать судьбу и, поддавшись на слёзные уговоры своей матери, целиком следовала нормам сословного, корпоративного естественного права.

Того ущербного маяка дворянской чести, в ориентации на который она если и отличалась от беспутствовавшего Онегина, то только тем, что у неё, как женщины, возможности выбора в своём круге спутника жизни свободно и по любви оставались предельно малы и не шли ни в какое сравнение с тем, как они складывались для мужчин.

Насколько собственный выбор был у Тани замкнут в её сословных представлениях и расчётах, можно судить по тому широко освещённому в художественной словесности состоянию изнуряющего одиночества, в каком оказывалась едва ли не каждая молодая незамужняя дворянка в российской провинции, кажется, не видевшая смысла в ином решении своей судьбы, кроме заполучения супруга непременно из «своих», из среды, скреплённой сословной круговой порукой.

Само собой, такие обстоятельства служили хорошей опорой для утверждения и даже развития «не того» интима в его дворянском обозначении.

К нашим дням и к нашим современникам легко применима, в частности, та «неудобная» для слуха, но реалистичная и беспристрастная сентенция, какую выразил Лев Толстой в его «Воскресении».

Распространяясь о Екатерине Масловой, необоснованно осуждённой «штатной» проститутке, романист пишет:

…весь мир представлялся ей собранием обуреваемых похотью людей, со всех сторон стороживших её и… старающихся овладеть ею.
(Лев Толстой. «Воскресение», часть первая, XLIV. — Фрагмент текста романа приводится с сокращениями).

Никак нельзя было назвать беспочвенным обращение автора к таким «трепетным» восприятиям образа героини. За десять лет занятий своим «ремеслом» она пропустила через себя сотни клиентов-мужчин из самых разных слоёв общества своей страны, а то, возможно, и — других стран.

Пусть они часто не вызывали у неё никаких иных чувств, кроме гадливости и омерзения, но она вошла в свою роль до такой степени, что та уже как бы и не огорчала её и даже нравилась ей. Чем? Оказывается — возможностью не только получать приличный материальный доходец и не быть стеснённой статусом супруги и, соответственно тому, — обзаведением и воспитанием собственных детей или, хуже того, — неопределённым положением женщины незамужней и не востребованной мужчинами, — но и — безо всяких сложностей и без помех удовлетворяться в прелюбодеяниях, этим утешаясь и не досадуя на свою долю.

Великий писатель говорил о тысячах и тысячах таких женщин своего времени и своего отечества; почти сплошь они, хотя и с оговорками на разного рода неблагоприятные житейские обстоятельства и трудности, но отнюдь не насильно, а совершенно сознательно, по доброй воле избирали для себя дело, связанное с отдачей собственного тела в платное пользование кому угодно; причём здесь имелась в виду та исключительно публика, которая обитала в борделях или, как тогда их называли, домах терпимости, учреждениях, не запрещённых государственной властью и состоявших у этой власти на строгом учёте в виде ячеек законной трудовой профессиональной занятости.

Притронувшись к этой малоприятной теме, автор уже, разумеется, не мог не перейти к замечаниям о случаях допускавшегося и едва ли не массового разврата в среде тогдашнего дворянства, мещанства и простого люда — как со стороны мужей, так и жён, родственников, знакомых.

Например, о людях, добровольно следовавших по этапу за арестантами и помогавших им сочувствием или материально, в том же романе сказано, что они почти все были влюблены в кого-то из находившихся рядом и что никого из них даже не удивляло исповедание ими так называемой свободной любви — половых отношений вне хоть каких-либо приличий, норм и ограничений.

Сам Нехлюдов, главный герой произведения, следуя за этапом, только-только прервал свои смутные предбрачные отношения с Мисси — княжной Марией Корчагиной, жениться на которой не имел особого желания ввиду наступавшего своего постарения и непривычности видеть себя в роли «образцового» мужа, а, кроме того, — за ним продолжало «тащиться» и ещё не было прервано общение по «программе» ненормативного интима с женой предводителя дворянства того уезда, где находились основные его, нехлюдовские, имения, тоже, кстати, Марией, то есть, — тайно прелюбодействовал.

Имея в виду эти своеобразные обстоятельства и приходя к намерению жениться на осуждённой, он, в состоянии взволнованности и стыда — «чистки души», как о том говорится в романе, — откровенничает:

Скажу правду Мисси, что я распутник и… только напрасно тревожил её…
(Лев Толстой. «Воскресение», часть первая, XXVIII. — Предложение из текста приводится с сокращениями).

Его «воскресение», о котором сообщается по ходу повествования и в особенности на последних страницах романа, вряд ли было «всамделишным», а если оно что-то и могло значить, то не более как писательскую иллюзию, «выведенную» из материалов о несправедливостях в устройстве общественной жизни в России и искусственно перенесённую в сознание литературного персонажа.

Куда ему, доброхоту Масловой, было деваться по его возвращении из многомесячного следования за нею с этапом, как не в ту же историческую среду, где суть сексуальных отправлений оставалась явно небеспорочной и только продолжалась её неостановимая порча, и ему, потомственному помещику, сполна впитавшему в себя нормативы прав и обязанностей, установленных на принципах сословной чести, просто не подобало находиться в стороне от ущербного обычая и тем более от собственных потребностей, диктовавшихся физиологией?

Даже его полный разрыв с дворянско-чиновничьим окружением, с которым связывал его привычный для него образ жизни, выход из этой среды, скажем, «к народу», что было в те поры некоей протестной модой, также не привели бы ни к чему положительному. Действие естественного закона продолжалось бы в той же мере испорченности, какую половым отношениям постоянно придавали обстоятельства возрастающей человеческой жажды к удовольствиям и условия «неустроенной» жизни в отдельных слоях сообществ.

Надо, кстати, заметить, что роман Толстого «Воскресение», благодаря тому, что его содержание до крайности беллетризовано, то есть в нём едва ли не стилем газетного листа броско и оконкреченно повествуется о наиболее злободневных противоречиях и негативных сторонах общественной жизни в царской России, по-настоящему широко, выпукло и без околичностей обрисована ситуация с круговой порукой в пределах так называемого «света», в том числе и особенно — при «дворе», где сосредотачивалась центральная, царская власть.

Обладая титулом князя, Нехлюдов имел практически беспрепятственный доступ в те пределы. Там он был многими знаем, а со многими у него сложились добрые или даже приятельские отношения. Без задержек ему обеспечивались достойные аудиенции у важных персон и сановников, на него сыпались приглашения этих знатных людей поучаствовать с ними в разного рода ужинах, обедах, чаепитиях и других подобных мероприятиях, что входило в канон общения согласно корпоративной традиции. И все его обращения и запросы, направлявшиеся на облегчение участи Масловой и других осуждённых или их сопутников по этапу, были так или иначе и опять же без каких-то заметных задержек рассмотрены, о чём он узнавал из предоставлявшихся ему устных или письменных ответов и уведомлений.

Как понимал всё это писатель? Конечно, ему было хорошо известно, что для человека обычного, простого, не принадлежавшего к среде высшего сословия, такое обхождение заведомо исключалось. Потому и брался «осветлевший» чувствами и умом Нехлюдов, герой произведения, «призванный» автором к поиску истины и справедливости, поспособствовать горемыкам из нижних общественных слоёв. Однако ни у него, князя, ни у сочинителя нет никаких представлений о той разновидности круговой поруки, когда в ней выражается особенное средство организации внутренней жизни правящего сословия — феодальное естественное право.

Насколько был бы роман правдивее, будь он снабжён чётким авторским видением проявляемости этого права! А так — читатель получал лишь обстоятельное изложение эпизодов, ладно сомкнувшихся в занимательную историю. Здесь, что очевидно, и тема свободной любви, «не того», разнузданного интима, раскрывалась лишь как сопутствующая, приставная, далеко не самая важная.

При всех предпринятых автором «разоблачениях» она, эта тема, не высвечена сколько-нибудь по-новому, что говорило о полном отсутствии у писателя представлений и о естественном праве индивидуума.

В таком ключе о ней повествовали многие литераторы толстовского времени и даже задолго до него, да пока и сейчас ни в художественной литературе, ни в зрелищных видах искусств воздействие элементов естественного права и зависимость от него творцами произведений оставляются неучтенными или учтёнными недостаточно, с долей некоего игрового смущения за «некорректный» подход в освещении коллизий, чем сильно сужается панорама изображения окружающей социальной жизни и всего бытия человека.

История, однако, указывает на то, что наше уклонение от проблем в интиме попросту закрывает дорогу к его настоятельному глубинному постижению. Особенно в том его виде, когда никакие идеальные схемы не оказываются «подходящими» для его искусственного осветления. В частности, об этом можно прочитать в Новом Завете.

Евангелист Иоанн рассказывает, как однажды ярые противники христиан, книжники и фарисеи, привели к Иисусу Христу женщину, взятую в прелюбодеянии. Негодуя на неё за этот порок, они сказали ему: эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: ты что скажешь? В ответ он произнёс: кто из вас без греха, первый брось на неё камень.

Услышав то и будучи каждый обличаем своей совестью, спросившие стали молча расходиться, один за другим, начиная от старших до последних…

Иисус же, обратившись к задержанной, сказал: женщина! Где твои обвинители? Никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, господи. На что он изрёк: и я не осуждаю; иди и впредь не греши.

(«Новый завет», «От Иоанна святое благовествование», 8-2-11. — Текст приводится частью в косвенном изложении).

С прямым и откровенным пояснением сути дела и с признанием Христом, что даже его, мессию, как и всех, должна касаться только что утверждённая им истина, в этой притче выпадают из логики лишь заключающие слова. Будет ли грешить женщина в дальнейшем? Возможно, нет. А, возможно, и будет. Тогда, если признавать, что буквально каждый из живущих — не без греха, — претензий к ней опять никто предъявить не вправе и не сможет.

В результате и прелюбодеяние, как некое привычное зло, должно остаться неискоренимым.

Тут уместно ещё раз обратиться к образу Екатерины Масловой. Толстой был, пожалуй, первым из литераторов, подметившим и просто, без обиняков сообщившим о насущной потребности иметь полового партнёра для женщины — том наиважнейшем обстоятельстве, которым подталкивалось её вхождение в роль проститутки.

Хотя писатель, рассуждая о проблеме, использует термин «прелюбодеяние», но это лишь гневливое восприятие противонравственного, как считается, поведения в обществе. Природа женщины, как и мужчины, не может быть отрешена от интима в самых разных его ипостасях. Прежде всего в такой, где любовное увлечение не удерживается на одном и единственном партнёре, а периодически или даже постоянно «перескакивает», устремляясь — к иным. И запретить такую заданность физиологии невозможно.

В ней, в этой заданности, люди, между прочим, вынуждались разбираться уже в незапамятные времена, когда по велениям жрецов практиковалась проституция, называвшаяся священной.

Её отличие от проституции в нынешнем виде состояло в том, что из-за долговременной, после войн и гибельных эпидемий нехватки мужчин возникала ситуация с огромным численным перевесом свободных, не обременённых общественными устоями женщин. В результате под угрозой оказывалось восполнение потомства. А следом и существование самой родовой общности как таковой.

Чтобы до этого не доходило, свободным женщинам с целью зачатия вменялось в обязанность отдаваться мужчинам первыми, иногда вовсе незнакомым или даже первым встречным, как это случалось в портовых поселениях с прибытием туда корабельных команд или при маршевом прохождении по жилым секторам армейских подразделений, неважно — чужих или своих.

Также в порядке вещей было находить себе мужчину из числа пленников, рабов и проч.

Отголоски такого обычая заметны в забавном рассказе из Торы, когда жена важного египетского сановника, у которого в рабстве находился еврей Иосиф, воспылав страстью к этому подневольному красавцу, на все лады понуждала его, чтобы он лёг с нею и спал с нею, а, не добившись желаемого, оговорила его перед своим мужем — как якобы домогавшегося её.

(«Тора», «Бытиё», 39-7-18. — Изложение косвенное).

Традицией были открыты пути и к благодарениям тех мужчин, кого соблазняли, и это были не только слова искусительниц, но и преподносимые с их стороны партнёрам вещественные блага, нередко внушительной ценности, — нынешняя проституция как бы наоборот.

Хотя всё это давно изменилось, явление проституции по-прежнему сводится к неотъемлемой особенности физиологии тех, кто предлагает интимные услуги.

Торжествует их выбор, исключающий остановку сексуального «внимания» только на одном половом партнёре и интимную связь обязательно долговременную. Во всяком случае, рамки явления, как бы предназначенного к осуждению и неприятию, не сужаются, на что указывает практика официального действования борделей в ряде стран уже и в условиях нынешней, современной цивилизации.

Устремляясь к полной и бескрайней свободе в этой «отрасли», принявшие указанную модель, вопреки всему, что должно быть дорого человечеству, показывают лишь собственные бравурные амбиции на исключение перед собой хоть каких-то ограничений, другими словами, увязают в том же «освобождении» «до конца», когда можно придти только к абсурду.

В условиях ещё не изученных и даже пока не выясняемых негативных особенностей общей демократии от такого решения вопроса если где-то стыдливо и отворачиваются, то во многом из соображений чисто политических или сугубо ментальных, когда ошибочно уповают на некий особый путь исторического существования и развития своих стран, особость моральных и нравственных ценностей у их народов и проч.

То, что бордельный бизнес на официальной основе приветствуется не всюду, возмещается его нелегальным распространением, и в таком виде он, конечно, не блещет умеренным размахом, а, наоборот, что называется, выходит из берегов.

Тому яркое подтверждение — далеко не единичные факты раскрытия масштабных сутенёрских сообществ и образований. Процветает бизнес не только на организационных, системных началах, но и краткосрочный — на чью-то разовую или непродолжительную потребность.

Именно такое развитие событий диктуется продолжающимся раскрепощением в половой сфере. Цепляясь за свои права на исключительную свободу человеческой личности, люди в самое новейшее время уже, возможно, перешли всякие грани в приобретении опыта в таких чёрных извращениях как обмен супругами для освежения эротических восприятий; демонстративное публичное представление натурального секса на театральных подмостках, в съёмочных сюжеталиях и в простой обыденности; употребление крепчайших возбудительных средств. Становится привычным и неосуждаемым наглядный уличный петтинг и даже совокупления молодых влюбляющихся, в том числе — в возрасте, когда они только приобщаются к поре отрочества.

Остановиться в этом стремительном и нарастающем «процессе» пока не дано, поскольку он постоянно провоцируется со стороны правительств, изо всех сил демонстрирующих свою приверженность тем самым принципам «освобождения» «до конца».

Вполне закономерно, что в платных или условно бесплатных сексуальных услугах погрязает несчётное число участников разгульных корпоративных «мероприятий», увеселений, устраиваемых в отелях, загородных коттеджах, на дачах, в частных банях, на специально сдаваемых городских и сельских квартирах.

Теневая выручка при этом учитываться не может, но настоящая ей мера сопоставима, пожалуй, с бюджетами едва ли не на самые крупные государственные преобразовательные проекты.

Если говорить о России, то теперешний нелегальный секс-бизнес есть в ней лишь показатель запутанности её ханжеско-«рыночной» юриспруденции в части интима: переняв многочисленные нелепые традиции уклада своего бывшего, царского, времени и отринув многие опять же нелепые традиции советизма, она, сбитая с толку неудачными перестройками, предпочла оставить себе традицию нелегального секс-бизнеса по-советски.

В точности по той злополучной схеме, согласно которой неофиты укоряли приверженцев коммунистического режима, будто бы те считали, что в Советском Союзе секса нет!

На отсутствие иного положения вещей в начале ХХ века указывал известный российский писатель Шмелёв. Рассказ официанта Скороходова, героя его дореволюционной повести, можно рассматривать как прямую инструкцию по ведению нелегального предпринимательства на почве «не того» интима»:

…закусили хорошо, но им это пустяк, потому что могут три раза обедать. И как пришли в хорошее состояние духа, сейчас и меня:
— А как бы нам, Аксен Симоныч, зефиров… французской марки!..
…доверенный-то, знаток, прямо приказал:
— Позови метрдотеля, у него справку возьмём!
И это он верно, потому что у Игната Елисеича нашего даже запись телефонов есть, и вообще как справочная контора. Барышни сами просят, и даже он от них пользуется в разных отношениях. Но ведь и ресторану не в убыток.
…смеялась девочка-то, портнишечка-то, смеялась… как коньяком её повеселили… И потом, потом туда… У нас такой проход есть… плюшем закрытый… Чистый, ковровый и неслышный...
В номера проход этот ведёт, в особые секретные номера с разрешения начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят… образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с того, и с этого хода. На свиданья… …что за этими проходами творится! Жёны из благородных семейств являются под секретом для подработки средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и капитальным. … И уж с другого конца выходят гости с портфелями, и лица сурьёзные, как по делам… А девицы и дамы через другие проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно!
… Антрекот? — пожалуйте. В проходы? — пожалуйте, по лесенке вниз, направо. В нулик-с вам? Налево, за уголок-с.
…уж как пущено теперь у нас! Заново всё и под мрамор с золотом. И обращено внимание на музыку. … И кабины заново, очень роскошно. Ковры освежили и портьеры. Освещение по салонам в тон для разных вкусов. И проходы тоже…
Увеличивается наклонность к этому занятию.
(Иван Шмелёв. «Человек из ресторана», V, XI, XXII. — Фрагменты текста приводятся с сокращениями).

Поскольку на каждом шагу человек не отделяет необходимое от своей свободы и своего права на неё, то, как единица в социуме, он не волен резко отличаться от других. В том числе в праве на интим, праве естественном, приобретаемом от рождения и навсегда. В любовных отношениях и в их раскрепощении он — равен всем. Отсюда и то самое право «греха»; кажется, именно его называют «первородным»…