Найти тему
Свобода. Право. Мы

Часть 9. СВОБОДА И СУЩЕЕ

Оглавление

КАК НАМ ЖИВЁТСЯ, СВОБОДНЫМ?

Размышления и выводы

СВОБОДА И СУЩЕЕ

Обычно в явлениях и вещах, когда из них устраняют наиболее существенное, находит прибежище и «укореняется» та свобода, в связи с которой незаметно исчезает её обусловленность. Если выражаться проще, уже в самом наличии свободы есть то, из-за чего сущее в явлениях и вещах теряет себя и, — бывает, настолько, что оказывается неразличимым для сознания.

Подтверждением этому могут служить результаты проявляемости в социумах уже не раз удостоенной нашего исследовательского интереса и внимания свободы слова.

Будучи броской по звучанию и как выставленная на вид посредством неумеренной политизации, данная двухсловная грамматическая конструкция, казалось бы, должна в любой момент вызывать в сознании чувство некой неустранимой и ощутимой едва ли не на вкус реалистичности слова — того предмета, который призван быть воплощением мысли. Однако действительность опрокидывает столь трезвые ожидания. И не у кого-то, кто в силу своих слабых интеллектуальных возможностей просто не умеет решать задачи подобного рода, а — у всех.

Слово, «обложенное» свободой, нелегко воспринимается — и единицей словарного состава, и как термин, «призывающий» к общению. Что бы ни взять, как бы ни подступаться к его конкретизации, результат оказывается тот же.

Наше полное разочарование усиливается ещё более при «взгляде» на мысль, из которой слову предстояло «выйти». Не тот ли здесь обыденный случай, когда, став изречённой, она «передала» слову слишком много лжи? Об этом нет предположения у Тютчева в его широко известной сентенции, на которую мы ссылались в одном из начальных разделов этих записок. Но — такое предположение уместно! Ведь и мысль тоже, как и слово, в избытке ода́рена свободой, и она, её свобода, также, как и по отношению к слову, прогарантирована во многих конституциях.

Таким образом, наше пожелание дойти до истины обречено оставаться неисполненным. И дело тут не в недостатке желания или в ущербности нашего интеллекта.

Свобода — настолько мощное средство, что ему по силам разрушить самоё сущее, которым заявляет о себе любое из того, что становится нам известным в окружающем нас реальном мире и в нас самих. Став игрушкой коллективистского разума, она получает некий зловещий импульс и превращается в опаснейшее орудие, готовое истолочь и развеять всё, что попадает в поле его воздействия.

В полной мере представляются теперь очевидными заблуждения, согласно которым люди взяли и освободили такие близкие всем понятия, как слово и мысль, ориентируясь при этом лишь на политические амбиции, на свои лёгкие истолкования категории свободы, на собственную уверенность в том, что стоит захотеть что-то освободить и уже никто не должен этому препятствовать.

Постоянные и неубывающие «проколы» со свободою слова и свободою мысли, их остающиеся неуточнёнными и навсегда оторванными от практики сущности заставляют снова и снова обращать наше внимание к способам грубого манипулирования свободой, когда в её основу кладут соображения момента, чьей-то выгоды, а в конечном счёте, — замшелого прагматизма или — элементарной целесообразности.

Разве не может теперь не вызывать глубоких сомнений сам нелепый подход к «освобождению» слова — в то время как тем самым оказывается поверженной его природная суть? Если не забывать, что для него, слова, ещё до его «рождения», удобнейшим лоном должна была являться мысль, то становится легко различимым тусклое блудливое намерение манипуляторов: освободить его уже и там, в этом лоне. То есть — одновременно и вне головного аппарата, и внутри его!

Мысли «досталось» тут не меньше, чем слову: в ней, «освобождённой», также убыло её сущности, — до той убогой степени, когда, как и в случае со словом, она, утрачивает конкретные признаки и практически перестаёт восприниматься сознанием, то есть — оказываясь полностью потерянной. Вовсе незавидная участь!

Подтверждением этому является то, что даже при гарантировании со стороны публичного права свобода мысли остаётся, как и свобода слова, совершенно незащищённой. И к ней также невозможно подобрать никакой дефиниции.

Ни один независимый суд ни в одном государстве мира не рискнёт рассмотреть дело о чьих-то посягательствах на неё, её нехватке кому-либо и т. д. и даже не примет искового заявления, не забывая о правовой несообразности указанного термина. Помните — мы то же самое утверждали в отношении свободы слова?

Да и вообще — разве была хоть какая-то доля благоразумия в провозглашении свободы для мысли и слова? Той свободы, которая — абсолютна? Ведь упомянуть о каких-то её ограничениях законодатели попросту не имели в виду.

Их невнятный умысел здесь нельзя не рассматривать как очень странный. Ведь если взять слово, то ещё до его «рождения» оно испытывало определённую зависимость, находясь в лоне мыслительного процесса. Также не могло оно быть абсолютно свободным и вне головного аппарата, на что указывают хотя бы возможности широкого манипулирования его свободой в интересах политиков и прагматиков.

Массой зависимостей, в том числе тех, о которых наука ещё мало что знает, сопровождается также проявление и бытование мысли.

Имеет особое значение, в частности, «установленная» её размещённость в ряду других мыслей в головном аппарате: не может «выйти вперёд» и быть реализованной ни одна из них, пока здесь, «впереди», находится и «живёт» другая и единственная в данное мгновение; иначе говоря, сменять друг друга они обречены последовательно, ни при каких условиях не совмещаясь одна с другой.

Только в этом случае каждому из нас даются полноценное осознание себя в окружающем и обдуманные переходы к нашим индивидуальным намерениям и поступкам, в том числе к поступкам, обозначаемым как действия.

Как же при таких строгих нюансах воспринимать гарантирование их (слова и мысли) свободы?

Чтобы замять этот щекотливый вопрос, отделываются неуклюжими отговорками, вроде того, что, дескать, «вовне» (головного аппарата) предполагается правовая ответственность за отдельные (чьи-то) умышленные действия, препятствующие реализации полной свободы рассматриваемых здесь предметов, а внутри, в аппарате...

Но — чего могут стоить хотя бы какие предположения, отнесённые в законы, а тем более в такие серьёзные и фундаментальные, какими надлежит быть конституциям?

Процессы, которые касаются выбора мысли и слова в головном аппарате всегда как были, так и остаются естественными, они не подлежат и не поддаются урегулированию публичным правом, никаким, в том числе правом либерального демократического государства, — как бы того кому ни хотелось. Урегулирование, как осуществляемое де-юре, — чисто декларативное. Это всего лишь грубая попытка оберечь желаемое, отвлечённое условие, навеянное лобовым практицизмом, всё той же сухой целесообразностью. — Невелики правовые «достижения» и вовне.

И слово, и мысль, объявляемые свободными, «оборачиваются» к нам лишь в самой полной, крайней размытости их семантики. Должно же следовать нечто «обратное», противоположное, поскольку в действительности каждое слово языка, да, разумеется, и предваряющая его появление мысль и так постоянно «дрейфуют» в нескончаемых изменчивостях их значений.

На этот счёт любопытно одно весьма тонкое замечание, оставленное Чжуаном Чжоу:

Говорящий, — утверждал он, — произносит слова, но то, о чём он говорит, совершенно неопределённо.
(«Чжуан–цзы» («Учитель Чжуан»). Глава 2: «О равенстве вещей». В переводе Л. Позднеевой. По изданию: «Антология мысли». «Дао: гармония мира». «Эксмо-пресс», Москва — «Фолио», Харьков, — 2000 г.; стр. 158).

Свобода слова, равно как и свобода мысли, есть только формулы современной юриспруденции и публичной политики, выставленные опознавательные знаки, в которых, что ни взять, то — неопределённое и неуясняемое в уме. Небрежная работа прагматиков!

Таким же точно «целесообразным», то есть исходно безответственным образом, «слепо» выбирают, например, ту или иную расцветку государственного флага, рисунок или муляж государственного герба, текстовку государственного гимна.

Изложенным, думается, хорошо подтверждается следующее: как бы свобода ни была важна сама по себе, ещё важнее, чтобы у неё был какой-то предел. Понимается ли такое требование, выражающее необходимость? Кое в чём наука тут преуспела только потому, что она справедливо считает практику на много больше оторванной от существа проблемы, чем она сама. Практика слишком агрессивна и неразборчива. Ей хорошо снимать выгоды в правовых тупиках. У науки свои «но». Чем больше вопросов, тем она меньше успевает давать ответов. А в таких обстоятельствах и запутаться проще.

В условиях свободы самое худшее — освобождаться, полагая, что можно просто так освободиться в чём-то ещё дальше по отношению к уже имеющемуся. Дело при этом сводится ко всё той же устремлённости к абсолютному. В результате правовое пространство заполняется миражами. Уже только в том, что политической целью берётся установление нормативно-правового буквально для мелочей общественного бытия, можно разглядеть задачу неподъёмной тяжести, скроенную из обманчивых представлений о достижимости абсолютного.

Кто хочет всё регулировать законами, тот скорее возбудит пороки, нежели исправит их.
(Бенедикт Спиноза. «Богословско-политический трактат», глава ХХ. В переводе М. Лопаткина. По изданию: Бенедикт Спиноза. «Трактаты». «Мысль». Москва, 1998 г.; стр. 239».

Принимая это оригинальное замечание великого мыслителя, мы, однако, обязаны помнить, что и он, как и многие другие подвижники разума его времени, был скован теми же зауженными представлениями о праве, когда к нему относили только право публичное, действовавшее «на потребу» тогдашних режимов государственности, совершенно отстраняясь от права естественного, общечеловеческого.

При условии, что учитывалось бы и оно, это последнее, иной, более точный окрас имело бы и приведённое философом суждение.

В целом, если говорить о сущем, то в условиях его «освобождения» оно уже перестаёт быть самим собой. Будучи желательна как абсолютная, свобода полностью его нивелирует, что понуждает всех нас неустанно изыскивать способы возвращения его исходной значимости к порогу реальностей.

Сущее постоянно приходится подправлять нашими пристрастными суждениями, разбавленными на прагматизме, иначе говоря — взнуздывать его там, куда устремляются векторы наиболее в нём значимого. Это, впрочем, вовсе не перечёркивает вреда от его произвольного, волюнтаристского, неумеренного «освобождения».

Лучший же пример тому, что усилия искусственно его подправлять и поддерживать не могут иметь надлежащей эффективности, даёт общее отношение к разработкам абсолютного материального и абсолютного духовного. При энергичном усердном копании в частностях работы по исследованию этих «целых» «величин» уведены от научного интереса и попросту брошены.

Конечно, и здесь играет роль целесообразное, для теперешнего момента — демократическое, либеральное. Которое как только может открещивается ото всего, что располагается в пределах здравого смысла в частности — от революционного, хотя, если говорить о значении последнего в системе правового устройства жизни, то оно также не должно исключаться в качестве одного из важных или даже, возможно, обязательных инструментов урегулирования человеческой жизни в обществах.

Настоящее революционное, как бы на это ни посмотреть, всегда имеется под скорлупой свободы и должно проявиться, «проклюнуться»; иначе, то, что находится под скорлупою живым, просто не сможет жить дальше. Об этом не следовало бы забывать прежде всего тем, кто по поводу любого революционного изрекает: «Мы это уже проходили!». Загвоздка в том, что «пройти», разминуться с ним — невозможно; «встреча» «предусмотрена» через обуздание свободного в сущем.

В том же случае, когда обуздание исключается, надо быть врагом свободы, а одновременно и — разглашающей её демократии.

Практика, стало быть, вовсе не равнодушна к издержкам, касающимся «освобождения» сущего. Тут становятся важны любые нюансы.

Когда люди ежедневно окружены заботами о своей дальнейшей освобождённости на прагматическом поле, им некогда останавливаться для осмысливания абсолютного материального или абсолютного духовного. Теперь уже со школьной скамьи каждый может усвоить, что, к примеру, материя — это формула того, что является как бы вещественным и движется в пространстве, но как бы не само, а в абстракции. То есть — не будучи конкретной вещью и не имея цели, причины возникновения и т. д.

Порешили такое истолкование вполне достаточным и часто даже очень удобным. А как оно устраивает не только практику, но порой и науку, то куда же и для чего двигаться дальше? Тем более что до последнего времени фундамент оказывается надёжным: в познаниях частных явлений физического мира открытия сыплются как из рога изобилия, одно ошеломительнее другого; легко предсказываются и будущие. И незаметно пришло умиротворение поиска на главном поле. Он прекращён или — только «подразумевается». Вестимо, виновница вовсе не лень. Поиски в пределах самой материи, материи самой по себе лишены перспективы. Но почему?

Этот феномен капитулирования, как выясняется, плотно увязан с абсолютным духовным. Увязка имеет признаки тождества, поскольку так же, как и материя, абсолютное духовное выражается в отвлечённом. А именно: в первом до основания «растворено» материальное, во втором — понятийное, смысловое. Но это не всё тождество. Поскольку и материальное и духовное, чтобы они могли быть представляемы, всегда выражаются одним и тем же — информативным. Нет информации — невозможно и представление о чём-либо.

Как бы кто ни старался, представить материю или абсолютное духовное, — не получится.

С точки зрения человека разумного (homo sapiens) окружающий мир даже в мельчайшем «пронизан» информативным, информацией. Но если допустить, что мир не воспринимается, то из него как бы «уходит», изымается информативное. И, значит, непременно «уходит» всё то конкретное, чего мы не знаем или что хотели бы знать.

Ситуация в общем хорошо понятна каждому: мы не знаем и миллиардной доли об окружающем, однако таким обстоятельством никто особо не огорчён.

Как и материя, абсолютное духовное «нераскрываемо», в связи с чем также нет необходимости исследовать его «в себе», в его замкнутости. Там, как и «в» материи, ничего нет. Оно лишено представляемости в сознании. Эта убогость высших субстанций — главнейшая из причин, по которой их, собственно, и следовало бы оставить в покое, «не докучать» им исследованиями. Что пока и делает современная блистательная наука.

Ей же принадлежит и тот большой просчёт, из-за которого абсолютное материальное и абсолютное духовное остаются до настоящего времени крайне разобщёнными, отделены друг от друга, хотя очевидна прямая связь между ними, связь, можно сказать, неразрывная и притом давно замечавшаяся.

Тождественное в обеих указанных «величинах» есть то их сущее, которое выражается в нулевом информативном; оно заслуживает особого интереса, поскольку «формируется» одним способом.

Можно очень просто «слепить» и материю, и абсолютное духовное, — оставив их без информативного. А делается это путём запредельной обобщённости (освобождения ото всего), разрушающей форму. — Если иметь в виду «неразличимость» материи, как абсолютного материального или «вещественного», и абсолютного духовного, то обе эти субстанции являются только «бесплотной» одинаковой «формой» — результатом полного и законченного освобождения.

Резонно, что запредельное не даёт покоя чувственному. Сознание жаждет его восприятия; но — результата всё нет. Притом сознание не может ещё удовлетвориться действием «в одну сторону», когда запредельное пытаются «обнаружить» через манипулирование «освобождением» — от конкретного к абсолютному и — «дальше». Возврат в конкретное «оттуда» уже «не предусмотрен», разве только при помощи чуда.

Можно объяснить это особенностью характера «освобождения».

Только воображению — праматери условного — дано «раздробить» материальное мельче и мельче, «создав» материю, абсолютное, по крайней мере — в понятии. — Но «отсюда» или из «этого» уже никаким воображением не скроить чего-то конкретного. Представление будет бессильно воспроизвести из абсолютного некие признаки — элементы формы. Их удел — возникать в ходе перевоплощения (превращений), но только — от конкретного же.

Таким образом налицо извечное в действии «освобождения». И поскольку его направленность — исключительно в сторону к отвлечённому самого верхнего или самого нижнего «ярусов», то, оказавшись «там», оно должно непременно уничтожить и сущее, ничего в нём не сохранив. «Освобождение» — «беспощадно».

При исследовании этих «странностей» дело незаметно и неудержимо сводится к слиянию понятий абсолютного материального с абсолютным духовным. «Ничего», «пусто» — в обоих местах. Конечно, абсолютного «равенства» нет. Хотя обе «величины» условны, абсолютное духовное ещё и происходит из непосредственно условного. Коим является воспринятое «от» материального, то есть — от вещественного.

Но в рассмотрении свободного, «освобождённого» ни тождество, ни различие в двух высших, абсолютных «величинах» уже не имеют никакого значения.

«Восход» к абсолютному — это единственный надёжный способ «остановить» «освобождение» и, что называется, «растереть» его в порошок. Тем самым можно считать в некоторой степени оправданной и осторожность науки перед исследованиями в областях абсолютного материального и абсолютного духовного. Свободное, «освобождённое» как будто и без того основательно «взнуздано»; — а — но вдруг это только кажется?..

При «конструировании» абсолютного нельзя не обратить внимания на противоречие между «помещаемым» туда «конкретным» и тем, чем оно, это «конкретное», там становится. Ведь, скажем, «вещественное», материальное, «переходя» «в» материю, уже полностью теряет само себя, и оно уже больше не есть материальное.

То есть даже и сама материя представляет собою уже лишь абстрактное понятие, «образ»; материального же в ней нет и не может быть ничего. Точно то же самое происходит с духовным, коль оно оказывается в области абсолютного. При этом приближение к абсолютному как для материального, так и для духовного сопровождается ежемоментным изменением сущего в них, то есть одновременно и их форм.

И если речь идёт уже о «фактическом» переходе «в» абсолютное, то это значит, что сущее, которое туда «попало», не могло больше догматизироваться, иначе говоря — находиться, «удерживаться» в собственной форме. Только разница в том, что для материального это должны были быть состояния «вещественности», а для духовного — «оболочки» понятий.

В том и в другом случае информативное ещё имело место и служило «различению». Теперь же оно безвозвратно «теряется». Понятно, что такое «конструирование» полностью исключено как реальное, поскольку нереален и переход в абсолютное. Это не более как способ или приём абстрагирования; но ценность его не только в его назначении «отвлекать» от сущего.

Именно здесь в повестку дня ставится вопрос об измерениях, о параметрах «конкретного» «вещественного».

Постоянно перевоплощаясь, «обретая превращения», материальное, «вещественное» не может не проходить через «мучительные» этапы «дробирования» и «распада», вслед за которыми оно должно быть до основания разрушено и в таком «виде» в неуловимом отрезке времени «вброшено» в новое состояние, где ему уже уготована и новая форма.

Исходя из этого, поиски пределов, на которых заканчивается «исчезновение» «старой» формы, остаётся, пожалуй, увлекательнейшим разделом современного естествознания.

Существуют ли бесконечно малые величины «вещественного», на которых «деление» «останавливается» как бы «проваливаясь»? Говоря иначе — должны ли величины делимого быть определёнными, «установленными»? Молекулярные, волновые и другие теории отвечают на эти вопросы по-разному только ввиду невозможности выявления «точки», до которой «всё доходит».

С другой стороны, не поддаётся выявлению и «точка» вброса в новую форму. Тут кое-что можно узнавать по тому, как ведёт себя вещественное; но в данном случае это лишь утилитарное познание, пригодное для обоснования производственных, возможно, совсем неплохих технологий, проведения экспериментов и проч. — Сама же стезя перевоплощений остаётся всегда неразгаданной и неизменно таинственной.

«Непознаваемое», конечно же, не может не быть прочнейшим образом связанным с «освобождением». Там, где действие этого последнего, как всепроникающего процесса, приходит в «окончательную» дискретность, прекращается и действие сил, которыми определяется развитие чего-либо. Но не менее важно́ и новое направление. Куда оно должно вести и можно ли всегда знать, что оно существует?

Ошибочны или нет были бы усилия, направленные к поиску в мироздании чего-то вроде скрытой универсальной энергетики «освобождения», ипостаси, наподобие той «тёмной энергии», которую ещё Эйнштейн обозначал в виде космологической постоянной? — Что если здесь материальное, «вещественное», будь оно волнообразное или какое-то ещё, «способно» «сваливаться» в какой-то другой ряд или даже, возможно, по стечению разных причин, не в один только, а в любой из нескольких, из множества «новых», а точнее: пока неизвестных рядов? Скажем, это одновременно с материей-1, известной нам как состояние и многообразие вещественного, материя-2, -3 и т. д., затем или одновременно, — антиматерия, ещё некая другая форма бытования «вещественного»...

Изложенное позволяет, кажется, сделать вывод, что в каждом «вещественном» «непознаваемое» «таится» в виде мощного внутреннего удержания сущего в его конкретной начальной форме, проявляясь как ограничение свободности, а, в свою очередь, свободность должна также неизбежно перейти в своё «непознаваемое», чтобы там исчерпать себя и тем открыть дорогу новому циклу процессного развития.

Здесь нельзя обойтись без пояснения в том смысле, что «освобождение» чего-то материального, вещественного всегда имеет место между абсолютным в его начале и в своём конце. По времени первое абсолютное представляет собою «рождающее», поскольку некое предыдущее свободное дошло в его реализации до своей предельной черты — «до конца», образуясь в новую форму. А эта новая форма также неминуемо должна быть до основания разрушена, устремляясь, конечно, только к «своему» абсолюту, где его «содержанием» становится ничто.

Кажущаяся мистика с исчезновением субстанции свободы материального легко может быть использована в спекулятивных целях — как страшилка, будто бы доказывающая наличие высшей мировой силы или высшего мирового разума (воли, кармы и проч.), то есть — божественного. Но, как видим, тут нет ничего странного: свободным, освобождением сопровождается развитие, которое прекращалось, когда освобождение подошло к концу и себя исчерпало.

Здесь ещё важно и то, что обусловленность любого духовного его происхождением также накладывает особый отпечаток на его «освобождение», чего нельзя не учитывать в обстоятельствах общественной жизни.

Если материальное, вещественное сильно тем, что реально и многообразно в неизбежных последовательных превращениях, то духовное, являясь его «слепком» и как порождённое материальным, разумеется, берёт приблизительно тем же, но, кроме того, ещё и силой своей условности, которая всегда есть показатель более высокой многомерности неопределённого.

Последнее, будучи проявляемо в «конкретном», фактическом, располагает и несравненно большей по отношению к материальному амплитудой изменчивости формы, благодаря чему оно приобретает огромную власть в человеческих отношениях.

Дело в том, что теперь можно на много эффективнее использовать «освобождение», придавая каждому фактическому произвольный смысл, а то и лишая его всякого смысла.

И речь идёт не только о лжи, обмане. Сознание «устроено», скорее всего, не так, как мы о нём говорим, докапываясь до его сути.

Обработка поступающей информации отяжеляет его, оно «утомляется», из-за чего затруднён выбор. Многое помещается в подсознание — «на доработку». А кое-что задерживается там навсегда. По этой причине возможно прекращение выбора. Тогда сознание на чём-нибудь «устанавливается», «фиксируется», предположительно, в том характерном виде, как это происходит с магнитной стрелкой, указывающей на «север-юг».

В первую очередь и в наиболее «плотном» исполнении такая фиксация проявляется на абсолютном. И, само собой, это абсолютное — не материальное, не материя, а только духовное, уже вызревшее до состояния полнейшей своей отвлечённости в условной среде, где определённое просто не может существовать.

Освобождение, благодаря которому возможны «итоги» подобного рода, — это развал до основания и «вещественного», материального, и фактического духовного. Или ещё иначе: как и материя, так и абсолютное духовное — это есть полностью «реализованная» свободность. И речь идёт уже только о тех «потерях», которыми должен сопровождаться этот процесс их наступления для обеих субстанций. О «потерях», необходимых, так сказать, при «конструировании» их «будущего», которое одновременно может являться и «настоящим».

И вот здесь выясняется, что «потери» в обоих случаях разные. Материальному, чтобы перестать им быть, нужно оказаться в полнейшем физическом «вакууме», «отвлечься» ото всего, что может связывать его с материальным же: от притяжения, слитности (сцепленно-
сти), своего воздействия на окружающее, от способности передвигаться в пространстве и расположения в нём, от распада и т. д. В таком наборе трансформация, конечно, невозможна.

По-другому обстоит дело с духовным, если оно имеется в наличии — «конкретно», фактически.

Конструирование из него абсолютного не требует собственно «потерь», а заключается только в переходе к более широкому обобщению. Устраняется, как и у материального, лишь информативное, но за этим не тянется шлейф непреодолимых зависимостей. Проще говоря, к своему концу, в предел абсолютного фактическое духовное может перетекать, не испытывая страдательности: достаточно чтобы головной аппарат не был лишён функции выбора, был занят выбором «цели» и «лишнее», «утягивающее назад», оно же — информативное, уступая дорогу, отпадает как бы само собой.

Именно эта особенность абсолютного духовного должна лежать в основе богостроительства. Поклонение божественному, будь оно в единственном числе (деизм) или в виде политеизма или пантеизма, хотя и возникает под влиянием конкретной чувственности (беспокойства, недоумения, страха, растерянности, умиротворённости и проч.), но оно всегда как бы взято готовым, благодаря чему создаётся впечатление, что это готовое никогда не было связано с предыдущим.

Тем самым образуются предпосылки усиленного эмоционального «влияния» божественного.

Таинство «влияния» достигает наибольшей силы в единобожии, и это не случайно, поскольку такая форма верования имеет дело с абсолютным духовным в его субстанциальном значении, где образующее «конкретное» или фактическое полностью размыто и тем самым «очищено».

Это совершенно голый «предмет», всего-навсего идея, пригодная для обозначения безграничного, неощутимого ни в чём. Как известно, только в пределах такой степени обобщённости она приобретает свойство «недвижно» и напостоянно закрепляться в сознании (идея-фикс); в ней удобно «размещать» непонятное самого бескрайнего масштаба, каковым и становится божественное, по утверждениям верующих, «повелевающее» и «владеющее» всем миром, включая и человека.

Само же «размещение» идеи-фикс, как и при формировании любых обобщений, не может быть субъективным или частным, — это производное от большого множества представлений, находившихся или находящихся в обороте в процессе духовного общения между людьми.

Касаясь наших представлений, их роли и огромной значимости в нашей жизни, очень важно разобраться также с процессом «укрощения» силы освобождения в области духовного.

Если необходимо, чтобы свободное не «растворилось» в абсолютном (когда был бы уже и «чистый» хаос), ему не обойтись без ограничений. Другими словами, в чём-то конкретном должно быть наличие как «освобождения», так и противодействия ему.

Пояснить такую обязательную функцию ограничивания свободного можно на примере работоспособности нашего мыслительного аппарата — того «естественного» «конвейера», где хаос в буквальном смысле слова оказывается прочно заблокированным ограничениями.

Схематично это выглядит так:

Информативное, которое «закладывается» в понятия из наших представлений, не может быть «вообще», «нейтрально» — вне своей формы. Но так как форма постоянно должна «растекаться», как бы тем самым давая дорогу «освобождению», то в таком «естественном» виде она непригодна к закреплению в понятиях, в сознании.

Чтобы «остановить» и «удерживать» «растекание», нет иного способа, кроме образования («изготовления») догмы, шаблона. В целях наглядности можно иметь в виду аналогию с удержанием раскалённой плазмы в магнитной «ловушке» или что-то подобное.

В акте закрепления представляемого должна, видимо, «умещаться» очень большая часть энергии мыслительной работы, и она направлена, безусловно, к «выпеканию» догматического. Это заставляет рассматривать догму в области духовного как необходимейшее условие, при котором только и возможна инсталляция чисто физического в чувственное и, как в его наивысшее выражение, — в понятие.

Проявляясь как доминанта, работа по сотворению догматов не прекращается уже и в понятиях, — почему в них и возможны широчайшие градации обобщённости — как определённые, задогматизированные «ступени» представляемого.

При такой «технологии» образуется незаметная человеку «тихая» гармония его ума... Тут же происходят и разного рода уконцентрирования мыслительных действий, когда, скажем, некоторые догматы становятся как бы «отвердевшими».

Загадка здесь часто кроется в том, что «твёрдое», как понятийное, может быть и самостоятельным, а может и просто удобно «укладываться» в чём-то уже существующем, но — с более широкой амплитудой обобщённости. Ввиду этого любое понятие, если его переполнить смыслом или, наоборот, смыслом недополнить, способно оказаться «маленькой» идеей-фикс и будет уже «затвердевшим». Что одновременно не помешает ему также быть «растащенным» под воздействием необоримого «растекания» формы — того самого «освобождения», при котором смысловой наполненности понятия, а, стало быть, и — сущему, не суждено оставаться неизменным.

В самом же широком значении догматизация есть тот процесс, без которого все прочие мыслительные действия становились бы не нужны, так как не могли бы возникать ни понятия, ни, конечно, слова. И по существу и те и другие, каждое индивидуально являют собою только «затверделости» приобретаемых и весьма искусно «удерживаемых» представлений.

Это, кстати, приложимо и к «остальному» миру живого (помимо человека), где информативное, как представление, как «знание», «продвигаясь» по физиологии, так же облекается в догмы, а далее — в различные формы общительности (коммуникативные или контактные звуки, шумы и т. д.).

Как производное от представлений, догматическое, — и это, полагаю, нисколько не противоречит формальной логике, — уже не может не иметь строгой своей направленности — быть превращённым в намерение и в конкретный поступок, но — только ещё не завершённые, «вызревающие», — в их самую надёжную потенцию. И хотя «реализация» намерения или поступка проявляется уже вслед за понятиями и словами, однако, поскольку раньше задачей было только «удержание» сущего и она сводилась лишь к «изготовлению» и накоплению форм, то на следующем, «воспреемном» этапе (перед их «исполнением») процессу укрощения свободного уже невозможно обойтись без ещё одной разновидности догматического; и она — тут как тут, находя своё выражение в актинге выбора...

Надо, может быть, сюда же относить и действие ума «на опережение», когда результат возникает как бы из ниоткуда, становясь, как утверждал ясновидец Мессинг, «непосредственным знанием».

Выработка такого знания, пригодного для угадывания чего-то в будущем и часто посрамляющего наши самые здравые убеждения и выводы, хотя и должна происходить в особом состоянии каталепсии, но это вовсе не обозначает, что логическое тут устраняется в принципе.

Каталепсией, как разновидностью выражения субъективной воли, достигается необычная степень концентрации информативного — основы в представляемом; и уже из-за одного этого наречие «ниоткуда» требует лишь условного употребления.

Ещё несколько замечаний, касающихся того, насколько наши познания «сходят с оси», не будучи соотносимы с действиями и влиянием свобод на сущее. Свобод уже не только социального характера, но и тех, какие проявляют себя как состояния вообще всюду и какие можно бы считать заданными от природы.

Моменты равенства и тождественного в материальном и в духовном, о чём достаточно подробно мы порассуждали выше, создают, оказывается, немало трудностей при оценке окружающего в свете открытий неизвестных ранее состояний физического мира.

«Прогибы» времени, разного рода асимметрии, неравенства и другие «новые» явления, хотя и устанавливаются, как правило, посредством, казалось бы, точнейших вычислительных или сравнительных манипуляций, но даже самих открывателей нередко ставят в тупик, поскольку, бывает, тут же уводят в новые дали и в ещё более крайние несоответствия.

Всё труднее удерживается в рамках доказанного и общепринятого содержание «естественных» (природных) законов, математических формул и уравнений и других наработок, составляющих основу многих нынешних научных представлений о сути и объектах вселенной, о её макро- и микронаполнении.

Под большое сомнение берутся сами средства и методы определения «истины», в том числе — математические, расчётные.

Даже термин «открытие», как формулировка итога, результативности научного поиска теряет при этом своё былое значение. Ведь само по себе открытие, как результат или даже как процесс, является вроде как приобретением готового, ни для кого не скрываемого, и потому в первичном виде оно уже не столь важно́ и затруднительно, как то было раньше; — а наиболее важным становится осмысливание некоей конечной «дистанции» или «сферы», представляющейся почти таинственной, где будто бы и находится искомое, по-настоящему скрытое.

В таких обстоятельствах знание как бы превращается в инструмент «сопровождения» освобождающегося, с чем бывает связано немало беспокойного для учёного. — Постоянно изменяясь, мир, безусловно, идёт «вразнос» («расширяющаяся вселенная»), поскольку все его нынешние наличные формы неминуемо должны быть «раскрошены» и размыты, чтобы могли появиться новые. И так как изменение форм не может происходить за их пределами, а переход формального в абсолютное в физическом (материальном) мире невозможен, то изменения уместны лишь «до того» — в самом формальном.

Освобождаясь от самого себя, а значит также — ото всего прочего, оно хотя и катится в абсолютное, но никогда не достигает его.

Этот процесс не может, разумеется, идти сам собой — нужны влияния внешние. По таковой причине он обречён затягиваться как угодно долго. «Сопровождая» его, знание ищет крайности и вроде бы их находит: ведь и материальное и духовное, взятые в абсолюте, — сущие близнецы, причём близнецы сиамского порядка.

Учёный, зачарованный убыванием формального, легко может по ходу исследований зайти «за край» — будто бы в абсолютное. А ведь как раз на том месте находится и то, что мы обозначаем как божественное или ему подобное, — идея-фикс. — И, таким образом, знание смыкается с верой. Итог не столько уж и желательный и благой, как может кому-то казаться.

Без казусов не обходится и при манипулировании духовным.

Так, в демократическом обществе свободность или вектор на «раскрепощение», ввиду их огранки правом и пущенные как бы на самотёк, постоянно входят в противоречие с действующим государственным правом. И не может быть иначе, поскольку процесс обязательно должен идти к абсолютному. То, что он там «прекращается» «в самом себе», — слабое утешение.

Человек нашего времени, осознающий себя в сложной системе зависимостей, вроде бы не предрасположен обходить правовые ограничения (знает меру своей и чужой свободы); но в то же время он сам на основании данных ему прав неостановимо трудится над продолжением своего «освобождения» и, поскольку в том нет и не может найтись окончания, лишён возможности знать, на какой стадии его свободность должна в каких-то значительных обстоятельствах быть уменьшена либо приостановлена (в обстоятельствах, «требующих» этого).

Например, не иначе как несчастьем расценивается в обществах уход в бомжи. В основе этого поступка лежит преувеличенное (устремлённое к «идеалу») понимание (восприятие) свободности — как способа отграничивания себя от активного участия в жизни, в житейских делах.

Тут, как правило, фигурируют неудачники, а причиной для ухода могут служить не только крупные неприятности в части карьеры или семейных отношений, но и простая неуживчивость человека, его неумелость в контактах или в спорах, нежелание нести хоть какие-то, иногда мелочные обязанности, и т. д.

В целом это блеклая, недейственная и совершенно опустошающая роль.

В противовес такому «низменному» стилю отграничивают себя люди, чувствующие себя в социуме и в окружении других людей вполне благополучно.

...В образованном обществе, — замечал по этому поводу известный российский беллетрист из ХIX века, — люди вообще больше думают о себе… отчасти потому, что на это предоставляется больше средств и досуга, отчасти потому, что образование развивает и укрепляет самосознание. ...меры по отношению к своему умственному развитию и нравственному совершенствованию принимает человек, сознавший в себе... личность и заботящийся о нормальности своих интеллектуальных отправлений.
(Дмитрий Писарев. «Идеализм Платона». По изданию: «Библиотека русской художественной публицистики». Д. Писарев. «Надо мечтать!». «Советская Россия», Москва, 1987 г.; стр. 40. — Фрагмент из работы приводится с сокращениями).

Критерии оценок своей сущности под воздействием «освобождения», как видим, утрачиваются, размываются, что делает любые усилия отдельного индивидуума или совместные — многих людей по части их закрепления и удержания крайне затруднёнными, не способными выразиться в каком-то ясном результате.

В этом случае часто не остаётся ничего другого как безропотно и усердно прилаживаться к нормам кружковой, конфессиональной или официальной морали, которые возникают и проявляются при разрушающем воздействии свободного на мораль общественную. Что и происходит на самом деле.

Появляются свои «особые» и притом, как отмечал Бунин, «противоестественные» пристрастия у молодёжи, подростков, у интеллигенции, у почитателей музыки, спорта и проч. В культ возводится мода, шумное одобрение «массового», что-нибудь малопонятное, вроде «Чёрного квадрата» Малевича; или наоборот — проявляется повышенный интерес к медитациям.

Не принимающие нормативов такой опустошающей морали «вытесняются» или беспардонно третируются...

Уводя общества от устоенных ценностей (освобождаясь от привычного, традиций и проч.), подобные явления правовой запутанности способны прогрессировать на очень больших скоростях. Пусть никогда и никого они не приводят в объятия абсолютного, но дойти с ними до абсурда — вполне вероятно. И праву (публичному) тут ничего не остаётся, кроме как с опозданием тащиться за уходящими далеко вперёд событиями.

Такое наблюдается, в частности, в системе оценок преступного.

Взять хотя бы уголовно-процессуальный кодекс РФ. Уже при его вступлении в силу в начале текущего тысячелетия он представлял из себя малопригодный инструмент обеспечения справедливости, к чему он, собственно, был призван как правовой акт гуманистической пенитенциарии.

В нём освобождаемое, свободное, истолкованное конституцией, обязывало законодателя постоянно помнить об их непреложности; и, значит, нельзя было обойтись без «приукрашенного» общего исходного правового момента, в котором должно предусматриваться «освобождение» «до конца».

В российском обществе к тому времени образовались целые группы или слои людей разных возрастов, опустившихся, спиты́х, не желающих и подчас уже и не умеющих работать или учиться. Их выбрасывало из рамок обычной среды, и для них такое противоправное занятие, как воровство, становилось чуть ли не единственным способом добыть средства для их дальнейшего бесцельного существования «только в данный момент».

Названный кодекс учитывал этот ход событий, и в нём существовала норма юридической ответственности за кражу.

Между тем уже вскоре правотворцы, словно очнувшись, внесли в закон поправку, согласно которой нормативный уровень ответственности за украденное был понижен до одной пятой от прежнего, но с оговоркой, что как таковая судебная ответственность должна была теперь наступать за украденное по стоимости не до установленной одной пятой от прежней, а только при наличии «вершка» над ней, разумеется, вкупе с «нормой», исчисленной до него, до «вершка».

Последствия этого возникали прелюбопытнейшие.

Ворьё оказалось не только многочисленным, но ещё и грамотнее законодателей. Высчитывая «меру» своего преступления, оно стало брать чужое чуть меньше чем на сумму определённого законом «уровня»: можно было с такой «арифметикой» пойти и на вторую, и на третью кражу и т. д., — не опасаясь, что «проколы» будут «накладываться» друг на друга и приведут к наказанию за содеянное.

Тем самым новая норма, оберегая свободу граждан, спровоцировала воровство в масштабах ещё более широких, чем оно было раньше. При этом административные меры (штрафы) оказывались бессильны для восполнения потерь. А ведь потери, на что следовало бы обратить особое внимание, выражались тогда не только украденными ценностями. — «Предусматривалось» дальнейшее разложение общества, опошление смысла общественной жизни.

Неизбежно в таких случаях должны были пополняться колонны людей с разбитыми личными судьбами. Становилось печальной реальностью образование множества групп и ячеек, промышлявших мошенничеством.

Считаю оправданным не прибегать к упоминанию о дальнейших уточнениях текста удостоенного нашего внимания кодекса — дабы яснее была видна нелепость идеалистической ориентации государственного уголовного права на максимальное «освобождение», то есть фактически — на провоцирование массовой преступности.

Потерпевший в таких условиях ни в чём не получает никаких преимуществ: его свободность бытует за пределами случая, порождающего преступление; он «как все» — только там, за этими пределами. Зато в «выигрыше» истинный виновник.

Его свободность (свобода от заповедей «не укради», «не убивай» и т. д.) возрастает не сама по себе и не от плохого только воспитания, как об этом издавна и достаточно много и эмоционально пишется и говорится, а в значительной степени под влиянием существующего права на «освобождение» «до конца». И под ним же не может не находиться позиция прокурора, следователя, адвоката, судьи, присяжных, пристава. Особенно, конечно же, адвоката, для которого защита «убойного» права в подавляющем большинстве случаев не может не быть грязной сделкой со своей совестью.

Исходный правовой момент взят здесь, как видим, в такой гипотетической обобщённости (заранее абсолютизирован), когда свободное чем дальше, тем более не поддаётся ограничивающему закону.

Освобождаясь по жизни «до конца», виновник ускользает из пространства публичного права, переходя на территорию права естественного, в ту его часть, которая не освещена идеалами справедливости и добра. Где уже очень часто не бывает и ответственности. — После этого нужно ли удивляться, что указанный законодательный акт вобрал в себя уже хорошо обтёртый в чиновничьих представлениях постулат сомнительной, «целесообразной» снисходительности и весь прошит робостью перед несоблюдением правового условия «освобождения» виновного от ответственности. Ввиду чего он должен нередко автоматически освобождаться и от справедливого наказания.

Установленный от лица государства мораторий на смертную казнь подтверждает, что особый вид (особая причина) снисходительности и робости имеют место быть.

Это по существу знак правовой растерянности, которую не скрыть никакими разглагольствованиями о гуманизме и о невозможности уменьшить размах преступности ужесточением наказаний. По поводу этого последнего «объяснения» растерянности хотелось бы сказать, что его теперь всегда стыдливо комкают, употребляя только мимоходом как аксиому. Мол, нигде никем не доказано обратного.

Пусть эта отговорка будет на совести её творцов.

Здесь нам важнее лишний раз убедиться в существовании единственной причины лжи и «стыдливого» лицемерия. Она кроется в узаконении такого свободного, когда невероятно затруднены возможности его ограничивания, — поскольку оно взято в его абсолютности и в таком виде «профиксировано» не только в сознании, но и в публичном праве.

Положение оказалось не имеющим выхода — круг замкнулся. Выход из него практически недопустим — из «прагматических» соображений и пузырчатого фальшивого гуманизма.

Что же касается потерпевшего, то он как был бесправен, так им и остался. Он — «лишний» в буквальном значении. Его интересы никак не «вписываются» в работу судебно-правовой системы над преступлением с позиций «освобождения» «до конца». И теперь сколько бы ни вносилось в закон даже очень хороших поправок, они останутся только знаками растерянности и бессмысленной суеты; — подмогой делу справедливости это служить, безусловно, не может.

Да, к сожалению, при всём желании мне не удалось бы обойти эти грустные «итоги». За ними — разрушительное и беспощадное в «освобождении», которое должно раскрываться в результате его действенности.

И на отдельного человека — на личность, и на общества действие освобождения способно оказывать столь сокрушительное влияние, что в целом с момента его начала происходит едва ли не полный цикл деградации всего, в чём здесь могла бы состоять хоть какая-то существенная ценность.

С учётом рассматриваемой темы надо, разумеется, говорить более о ценностях, увязанных с организацией управления — общественного и частного, включая управление каждого самим собой (внутри себя); то есть — говорить о праве, о правовом (у терминов «управление» и «право» — один, общий корень).

Публичное правовое, как регулятор жизни в обществах, должно теперь системно выхолащиваться, вымываться и исчезать из обихода. В рамках цикла «освобождения» для него какой-то другой вариант, похоже, исключён.

Тем самым и общество и человек, оказываясь по их же воле и заблуждениям стащенными к порогу естественного права, худшего в нём, этом праве, делаются необычайно опасными, в том числе — для самих себя; гипотетичность опасного заложена и «движется» в «освобождении» по всему его циклу, тут и реализуясь на каждом шагу, причём чем далее от начала, тем радикальнее.

В связи с этим и государственная политика в области права также в целом должна признаваться очень опасной. Поскольку в ней преобладают ориентиры на абсолютность выбранной цели, на преувеличение возможностей свободного, на абсолютное отрицание в нём очевидного негативного. А также — на подавление свободного там, где оно могло бы служить с несомненной пользой, легко «поддерживая» существенное, сущее, выражаемое логикой реально возможного и необходимого одновременно.

Как ни странно, именно с представлениями о «лучших» свойствах тотального освобождения связаны изменения в общем понимании нами процессов развития нашей цивилизованности и нашего будущего.

К примеру, актом подавления уже на старте нового исторического периода явился выброс из обихода многих прежних, более раскрытых (прозрачных) по смыслу обозначений правовых и соотносимых с ними экономических и других категорий.

Неуместно было бы выдвигать этот вопрос в том плане, что, мол, прежние категории по их внешнему виду и семантике были будто бы лучшими; своё здесь обязана говорить только история — не спрашивая ничьих мнений. И однако же сам факт замены не есть лишь факт сам по себе. В нём выражена воля к тому же, к абсолютному.

«Рыночная экономика», вытеснившая «капитализм», убавила в этом термине жестокого и силового. Но таковые качества принадлежат ей всё так же и служат исправно, как это имело место когда-то.

Притом рынок как меновый процесс нельзя считать новейшим изобретением: он существовал издревле, хотя и не в столь развитых формах, как в настоящее время. Была в предыдущем и соответствующая рыночная экономика. Со своими степенями свободности для разных периодов и эпох.

Если в начале меновый процесс был выражаем по преимуществу назначением договорной цены товара «на условиях» естественной или «общей» справедливости, как нормы чисто нравственной, и, значит, аспект публичного права ещё вообще не толковался, то позднее эти «позиции» смещались и совершенствовались. А особенность процесса в условиях нынешней современности состоит лишь в его всеохватном, всемировом действии и в освящении знаком социальной свободы. К большому сожалению, воспринятой и понимаемой абсолютно.

Мы, бесспорно, вынуждены считаться или даже мириться с тем, что наступление свободного в общественной среде и в каждом из нас происходит неостановимо и неизбежно. То есть — изначально в нём «предусматривается» результативность, «выскребающая» всё «до дна». Чтобы к тому не могло идти, существует лишь одно средство — у действия надо изъять начало, подобно тому, как пытаются предотвратить зависимость от наркотиков, уговаривая пока не приобщённых к ним «не пробовать» — не начинать».

Однако даже такая радикальная мера не способна обеспечить тормозящую или останавливающую функцию освобождению.

Ведь начало какого-то освобождения уже предполагает его продолжение, а, значит, и необоримую устремлённость к абсолютному, где его «ожидает» полный распад формы.

Тот же эффект неизбежен и для сущего...

Пусть последствия будут и меньше, чем в области абсолютного, даже — значительно меньше, но весь-то вопрос в том, что подверженное освобождению портится и «разваливается». Пусть и не до самого конца, но даже при таком условии оно — вовсе не патока. Можно ли соглашаться на столь мрачную перспективу?