КАК НАМ ЖИВЁТСЯ, СВОБОДНЫМ?
Размышления и выводы
РЫЦАРИ
Уже сделанные выше замечания по части довольно странных обращений с понятием чести, когда в них виделись намерения распотрошить и резко понизить цену этого важнейшего этического идеала до уровня норм естественного корпоративного права, обязывают возможно обстоятельнее осветить существо европейского рыцарства — явления, в котором феодальная формация получала перспективу ускоренного выроста и укрепления своего долговременного благополучия.
Основным поводом к зарождению отдельного, рыцарского сословия могла быть только нехватка имущественного ресурса у средневековых властителей и их вассалов. В некоторой части этот ресурс хотя и восполнялся эксплуатацией подневольных крестьян и ремесленников, а также войнами на ближних и сопряжённых с ними землях, но — этого было недостаточно. Вожделенные взоры желавших бо́льшего устремились тогда на земли иные, за пределами Европы. В большом количестве для этого требовались энтузиасты. В их лице и проявили себя первые рыцари.
Жажда наживы, когда не имело значения, сколько для её утоления могло быть пролито человеческой крови, подтолкнула их к объединению. Формировались целые армии и ордена, ставшие участниками крестовых походов на Ближний Восток. В оправдание алчных намерений пограбить выдвигались мотивы о необходимости защитить христианскую веру от магометанства. Политические решения, связанные с организацией войск и их отправкой в заданные места дислокаций, брала на себя могущественная в то время католическая папская власть.
Конечно, не исключалась героизация тех, кто участвовал в крестовых походах. Взлелеянный феодалами энтузиазм во многих случаях мог считаться вполне искренним у исполнителей их воли и часто выражался ими соответствующей слепой удалью или даже завидной смелостью на полях сражений.
Заряд такого воодушевления годился и по окончании походов, когда требовалось умело распорядиться награбленным, пустить его в дело ради извлечения прибыли. Одновременно вызревало и новое отношение к женщине. Публика-то, набиравшаяся в армии, состояла в основном из молодёжи, недавних или даже совсем юнцов. Долгие физиологические воздержания побуждали их ностальгировать по оставленным на родине сверстницам и подругам. В ожидании предстоящих возвращений к ним вызревали интимные мечты, развивалась неутолённая чувственность по отношению к противоположному полу. Конечно, такое психологическое поветрие не могло не касаться и молодых монахов и взрослевших членов семей католических священников мужского пола, также охотно отправлявшихся в походы.
Изо всего этого возникала традиция поэтического возвеличивания возлюбленных, их почитания и преданности им, а также — чувствование свободы, в той ничем не ограничиваемой мере, когда предоставленные самим себе или в пику, может быть, своим предводителям, неискушённые молодые наёмники понимали её как равную широкой и бесшабашной вольности и легко устремлялись к демонстрации доблести, бесстрашия и других опций индивидуального поведения, признававшихся уместными и похвальными в условиях походного регламента.
Свои особенности вносило сюда и то, что в ту эпоху отпрыски феодалов и церковников только в очень редких случаях наделялись правами наследования богатств, какие имели их отцы или родственники. Тем самым молодой рыцарь, хотя и принадлежал к верхнему общественному сословию, должен был сам заботиться о своём имущественном достатке в будущем.
Надо ли говорить, что его шатким возрастным цензом, оглядкой на предков, завистью к их, пусть и не всегда полной материальной независимости, могла определяться степень индивидуального и группового «аппетита» к наживе, к разбойным и грабительским действиям.
Именно о таком «подходе» в обосновании корысти идёт речь, например, в известном литературном произведении Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», где некто Панург, острослов, балагур и пройдоха, прибли́женный в странствиях Пантагрюэлем, откровенничает:
Если бы вы знали, как я нагрел руки на крестовом походе, вы бы ахнули от изумления!
(Перевод Н. Любимова).
С крестовыми походами, стало быть, прочно увязывались разные по своей значимости аспекты жизни феодального сообщества. Вполне очевидными становились тогда как его ускоренное обогащение, так и обновление духовностной базы, в русле чего на достаточно высокий уровень вышли тогдашняя, преимущественно любовная поэзия, проза о всякого рода путешествиях и приключениях, живопись, музыка и другие разделы дворянской культуры.
Подпитанные эйфорией, где-то здесь витали уже и соображения о приобретённом жизненном и интеллектуальном опыте, куда составной частью входили догадки о преобразовании человека, побывавшего в походах и разного рода переделках и добившегося своих целей, человека, одухотворённого сословной вольностью и решительно порывавшего с нудными религиозными догматами и канонами того времени. Отсюда недалеко оставалось до формулирования особости «новых» людей, их роли, их приобщения к свободе в её соотношении с сословными запросами…
Мотивация же действительных эгоистических устремлений рыцарства периода крестовых походов да и последующего долгого срока, пока оно не сошло с исторической сцены, в научных исследованиях, беллетристике и в произведениях художественной литературы отражена, к сожалению, в значительной мере однобоко.
Бо́льшего внимания и современниками и историками разных веков, а также — служителями искусств, уделялось его возвеличиванию, — как сословия, где каждый, кто к нему принадлежал, непременно был способен проявлять незаурядную храбрость, имел повышенный интерес к странствованиям, зачастую — в одиночку, лелеял в себе трепетные чувства к избиравшейся им и, как правило, единственной возлюбленной, которую не обязательно должен был знать в лицо или хотя бы по имени, а попросту её выдумывал в собственное утешение…
Эту характерную степень предвзятого понимания существенного в рыцарско-монашеских общинах, как представляется, не разделял Мигель Сервантес, автор увлекательнейшей истории об ида́льго доне Кихоте Ламанчском. Оный литературный герой, обедневший испанский дворянин, увлёкся рыцарскими (то есть — о рыцарях) романами и начитался ими до такой степени, что рехнулся умом, хотя и не полностью, не до конца, и в таком жалком состоянии вознамерился отправиться в странствование как рыцарь, когда мода на такую блажь уже прошла.
Гений от литературы мастерски запечатлел в нём не только те черты, какими выражались его лучшие человеческие качества, делавшие его образ идеальным.
Другую, неповреждённую часть ума персонажа автор удачно «использовал» чтобы через его трезвые размышления и высказывания читатели могли составить представление о текущих реальностях бытия и неуместной, часто смешной и нелепой роли в нём новоявленного странствующего рыцаря.
Запечатлённые в контрасте, противоположные начала в персонаже художественного повествования в равных долях способствовали укреплению в нём эстетических черт, едва ли не с абсолютной точностью выразивших историческую оригинальность и самого дона Кихота, и сословия, представителем которого он был.
В памяти поколений, знакомившихся с литературным текстом, полоумный ида́льго удерживался, однако, более в призрачном, чем реальном освещении. Таким он воспринимается по сей день, что вовсе не случайно: предпочтения исходят из его необдуманных поступков и помыслов, где хорошо заметны устремления к общечеловеческим идеалам добра, достоинства и справедливости.
Кем бы ни были те люди, которым здесь требовалось определиться с выбором, они, как это наблюдалось и во все времена, не могли не делать его в пользу верховного слоя нашей, общей этики.
В своей массе к такому выбору тяготели сами участники крестовых походов и те из них, кто переходил к осёдлому образу жизни. Идеал рыцаря ими был, что называется, востребован. Следы таких восприятий сохранились в уставах бенедиктинского, иезуитского, ливонского и других рыцарских орденов и подобных им образований при крупных дворцах и замках княжеств и королевств. Позже им следовали многочисленные протестные и оппозиционные режимам организации; «ценности» былого, «непорочного» рыцарства выпячивались ими для обоснования своей стойкости перед угрозами их преследований политическими противниками.
Уже на раннем этапе этого спонтанного процесса шлифовались и крепли понятия об обязательном соблюдении корпоративных неписаных правил поведения, из чего и складывался будущий пресловутый кодекс чести.
Как уже было отмечено, тут дело сводилось только к тому, чтобы содействовать получению выгоды для господского сословия. Сплошь и рядом поступки его представителей выходили за пределы обычных житейских представлений.
Французский мемуарист Пьер Брантом, современник Сервантеса и Шекспира, сообщал, например, что очень многие бывшие рыцари из тогдашнего и предыдущих поколений у себя в поместьях отбирали у крестьян маленьких дочек, в которых угадывалась будущая женская красота, запирали их в особые помещения, чтобы под строгим надзором удерживать их там в безупречной «нравственности», а затем брали их себе в любовницы по мере надобности. В таких красках шло измельчение кодекса чести по всему полю феодального естественного права.
Откуда и почему появлялись симптомы вырождения феодальной общественной формации, в развитие которой внесли немалый вклад западноевропейские рыцари, — об этом достаточно ярко и убедительно поведал Александр Герцен. Он писал:
…когда… новый мир начал слагаться, принимая в себя… остатки древней цивилизации и новую религию, развивая ими свою собственную сущность, тогда первым полным и органическим следствием взаимного проникновения этих элементов является рыцарство. Рыцарством вооружённая ватага кондотьеров, наездников, необузданных воинов поднялась из мира грабежей и насилия в феодальное благоустройство. Ключом свода этого готического братства, этих… единственных правоверных людей того времени, была беспредельная самоуверенность в достоинстве своей личности и личности ближнего, разумеется, признанного равным по феодальным понятиям. Это было нечто совершенно новое.
…
…рыцарь начал понимать себя собственным средоточием; понявши это, он должен был высоко поставить свою честь, свою самобытность — гордую и независимую. Не массы сознали эту мысль о достоинстве личности: массы были… отсталые… её поняли доблестнейшие… духовные.
…
…Мы привыкли сопрягать с словом «рыцарство» понятие угнетения, несправедливости, касты; но с тем самым словом мы вправе сопрягать смысл совершенно противоположный. Мы теперь смотрим на рыцарство как на прошедший институт; его слабые стороны для нас раскрыты; нас оскорбляет его гордое чувство бесконечного достоинства, основанное на бесконечном унижении привязанного к земле…
…
…оцените внутреннюю мысль его о достоинстве человеческой личности, о святой неприкосновенности её, о строгой чистоте — и вы поймёте великое начало, внесённое им в историю. Оттого мы рыцарей можем принять за высших представителей средних веков; истинные представители эпохи — не арифметическое большинство, не золотая посредственность, а те, которые достигли полного развития, энергические и сильные деятельностью; другие были в ребячестве или в дряхлости. Человек научился уважать человека в рыцаре; этого мы им не забудем. Гордое требование признания рыцарских прав было почвою, на которой выросло сознание права и достоинства человека вообще. …Рыцари были единственные свободные люди в средних веках… их соединяло единство обычаев, единство понятий о своём достоинстве, единство предрассудков…
…
Но…
Ничего не может быть пагубнее для истории, как вносить современные вопросы симпатий и антипатий в разбор былых событий…
…
…Мало сознавать достоинство своей личности: надобно, сверх того, понимать, что с утратою его бытие становится ничтожно; надобно быть готовым испустить дух за свою истину — тогда её уважат…
…
…как ни было сильно развитие рыцарства, как оно ни было ярко и поэтично, оно носило в себе причину быстрой дряхлости…
…
…Рыцарь… признавал самоуправство естественным, неотъемлемым правом.
…
…Рыцарь, свободная личность в отношении к государству и раб внутри, развил односторонность свою до нелепости…
…
…не имея действительного критериума чести, он весь зависел от обычая и мнения; он, вместо живого и широкого понятия человеческого достоинства, разработал жалкую и мелочную казуистику оскорблений и поединков. Рыцарство пало жертвою своей односторонности… жертвою противоречия, только формально примирённого в его уме. Но наследие, им завещанное, было велико…
(«Несколько замечаний об историческом развитии чести». — Извлечения
из работы приведены в сокращениях).
Отдавая должное умению автора приблизить давнее к его современности (к XIX веку), нельзя, однако, не заметить, что старание изменяло ему.
«Не массы сознали… мысль о достоинстве личности…» Или: «Гордое требование признания рыцарских прав было почвою, на которой выросло сознание права и достоинства человека вообще». Так мог утверждать только историк, усвоивший прошлое с удобного для него начала, то есть — как своеобразную схему, куда втискиваются отдельные явления и события.
Ведь именно в массах, в человечестве зрело и формировалось представление о достоинстве. Стало быть, и о чести, и о других составляющих всеобщей этики. Где уконцентрирован опыт различения качества любых действий и помышлений всех и каждого индивидуума. Хранимый всеми и каждым и неизменно передаваемый в поколениях.
Первым да и последующим рыцарям было естественно равняться на эти ценности, по-новому осознавая только процесс приобщения к ним — к тому, что по разным причинам утрачивалось. Бесспорно, многое тут смещалось. Опыт прошлого виделся слишком тусклым, и будто бы требовалось его оставить, пренебречь им. Но — без него рыцари никуда бы не двинулись…
В целом их идеализация могла приводить к тому, что становилось карикатурой или обратной стороной их действительного «статусного» положения. В качестве примера, когда настоящий облик рыцарства выражался во всём его неприемлемом виде, сошлёмся на широко известную повесть Николая Гоголя «Тарас Бульба».
Талантливый писатель, ввиду его неумеренного русофильского патриотизма, рисует Запорожскую Сечь — объединение казаков — как средоточие высшей национальной правды и справедливости. Этому соответствует и характер одиозного старшины — главаря вольного казачества и само это сообщество, каждый член в нём.
На рыцарские ордена́, какие возникали в западной Европе, оно, казачество Запорожья, не походило тем, что было неоднородным: к нему примыкали представители самых разных сословий, а рыцари и монахи если в нём и оказывались, то в виде очень редкого исключения. Гоголь, по крайней мере, об этом не сообщает. Однако сам старшина, полковник Бульба и подчинённые ему казаки едва ли не на каждом шагу, как то заметно по тексту повествования, норовили изображать из себя рыцарей и называть себя этим хорошо ими усвоенным словом, а казачество в целом — «рыцарством».
Его звучание приобретало особенную степень восторженности и умиления в речах и умах каждого в войске по причине того, что Запорожской Сечью исповедовался принцип безграничного и безотчётного услужения Руси и православию в ней, принципа, который избирался ею добровольно и не был скреплён строгим договором ни с какими государствами, в том числе — с Русским. Соответствовали тому и всяческие движения по возвеличиванию казачьего долга и якобы образцового русского духа в нём.
Фрагменты произведения, при их внимательном и беспристрастном рассмотрении, вовсе не подтверждают образцовость этого духа, а прямо взывают к тому, чтобы в таком виде его вообще нигде и никогда не было даже в помине.
Трудно не перейти на столь радикальную точку зрения, знакомясь, например, с повадками запорожцев, неожиданно устроивших совершенно ни на чём не обоснованную кровавую резню евреев (или, по терминологии казачества, запечатлённой автором повести, да и — его самого, — жидов), проживавших в предместьях Сечи и торговавших в ней съестными товарами, оружием и выпивкой.
Как сообщает писатель, их, бедолаг, любого, кто попадал под руку взъярившимся «рыцарям» и не успевал спрятаться, убивали на берегу Днепра, бросали в его воды и топили, то же делали с разысканными, прятавшимися, при этом насмехаясь над ними и услаждаясь такой своей русской удалью.
Не менее зловещим выглядело казачье войско, когда оно отправлялось в чужие края мстить, как это преподносилось самим Бульбой и его приспешниками, «за поругание Русской земли». Вот как об этом записано в повести:
…часто в тех местах, где менее всего могли ожидать их, они появлялись вдруг — и всё тогда прощалось с жизнью. Пожары охватывали деревни; скот и лошади, которые не угонялись за войском, были избиваемы тут же на месте. Казалось, больше пировали они, чем совершали поход свой. Дыбом стал бы ныне волос от тех страшных знаков свирепства полудикого века, которые пронесли везде запорожцы. Избитые младенцы, обрезанные груди у женщин, содранная кожа с ног по колена у выпущенных на свободу…
(Из главы V. — Данная часть текста, как и размещённые ниже, приводится в сокращениях).
Жестокости чинились и при осаде крупных поселений, о чём рассказано, в частности, в связи с подготовкой штурма крепости Дубно:
Войско, обступив, облегло весь город и от нечего делать занялось опустошеньем окрестностей, выжигая окружные деревни, скирды неубранного хлеба и напуская табуны коней на нивы, ещё не тронутые серпом, где, как нарочно, колебались тучные колосья, плод необыкновенного урожая, наградившего в ту пору щедро всех земледельцев.
(Также из главы V).
А вот какой случилась ночь, когда в осаждённый вражеский бастион тайно сбегает младший сын Бульбы Андрий; она точно срисована кистью художника; и здесь опять следы той же отупелой беспощадности и бесчеловечности:
…были зарева вдали догоравших окрестностей. В одном месте пламя спокойно и величественно стлалось по небу; в другом, встретив что-то горючее и вдруг вырвавшись вихрем, оно свистело и летело вверх, под самые звёзды, и оторванные охлопья его гаснули под самыми дальними небесами. Там обгорелый чёрный монастырь, как суровый картезианский монах, стоял грозно, выказывая при каждом отблеске мрачное своё величие. Там горел монастырский сад. Казалось, слышно было, как деревья шипели, обвиваясь дымом, и когда выскакивал огонь, он вдруг освещал фосфорическим, лилово-огненным светом спелые гроздия слив или обращал в червонное золото там и там желтевшие груши, и тут же среди их чернело висевшее на стене здания или на древесном суку тело бедного жида или монаха, погибавшее вместе с строением в огне.
(Также из главы V).
Наконец в той же тональности повествуется о злодеяниях полка Тараса, отделившегося от запорожского войска, когда он, ожесточаясь мщением, в том числе под влиянием увиденной им самим сцены с невероятно жестокой физической казнью его старшего сына Остапа, устремился на запад от границ Украйны:
…Тарас гулял по всей Польше… Много избил он всякой шляхты, разграбил богатейшие земли и лучшие замки; распечатали и поразливали по земле козаки вековые мёды и вина, сохранно сберегавшиеся в панских погребах; изрубили и пережгли дорогие сукна, одежды и утвари, находимые в кладовых. «Ничего не жалейте!» — повторял только Тарас. Не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями. Не одни белоснежные руки подымались из огнистого пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы самая сырая земля и степовая трава поникла бы от жалости долу. Но не внимали ничему жестокие козаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя.
(Из главы XII).
Легко представить, что по таким же звериным, бесчеловечным сценариям должны были развиваться события и в местах, куда заносило армии и ордена средневековых крестоносцев.
Их последователям из Малороссии, может, было свойственно вести себя как разбойникам и отъявленным убийцам только в условиях походов или пребывания в Сечи? Не умягчались ли их сердца, когда им доводилось отвлекаться от войсковых сборов и навещать родные земли и поселения?
Как бы не так!
В той же повести Гоголь искренне опечаливается участью жены Тараса, матери их сыновей, в полной мере испытавшей неуравновешенность и бездушие этого, с позволения сказать, рыцаря.
Подтверждая то, что чёрствым и бесчеловечным он проявлял себя всюду и всегда и соболезнуя Тарасовой супруге, литератор пишет:
…она была жалка, как всякая женщина того удалого века. Она миг только жила любовью, только в первую горячку страсти, в первую горячку юности, — и уже суровый прельститель её покидал её для сабли, для товарищей, для бражничества. Она видела мужа в год два-три дня, и потом несколько лет о нём не бывало слуху. Да и когда виделась с ним, когда они жили вместе, что за жизнь её была? Она терпела оскорбления, даже побои; она видела из милости только оказываемые ласки, она была какое-то странное существо в этом сборище безжённых рыцарей, на которых разгульное Запорожье набрасывало суровый колорит свой. Молодость без наслаждения мелькнула перед нею, и её прекрасные свежие щёки и перси без лобзаний отцвели и покрылись преждевременными морщинами. Вся любовь, все чувства, всё, что есть нежного и страстного в женщине, всё обратилось у ней в одно материнское чувство. Она с жаром, с страстью, с слезами, как степная чайка, вилась над детьми своими.
(Из главы I).
Поистине, геройствовавший казацкий старшина был и в отношении к своей, самой близкой женщине таким же аморальным, каким являл себя перед врагами, наделяя себя правом быть наверху всех, правом выступать самозваным охранителем русской земли! — Нельзя в нём разглядеть хотя бы искры, хотя бы чего-то скрытого, непроизвольного, что держалось бы в нём «от» «настоящего», идеального образа рыцаря, как то широко и ярко представлено в доне Кихоте.
Традиция, которою «предусматривалось» неумеренное почитание рыцарства и идеального в нём, продолжалась и много позже написания «Тараса Бульбы».
Вот как оно было представлено Буниным в ХХ веке в упомянутой выше его повести «Жизнь Арсеньева. Юность»:
Дон-Кихот, по которому я учился читать… и рассказы… о рыцарских временах… свели меня с ума. У меня не выходили из головы замки, зубчатые стены и башни, подъёмные мосты, латы, забрала, мечи и самострелы, битвы и турниры. Мечтая о посвящении в рыцари, о роковом, как первое причастие, ударе палашом по плечу коленопреклонённого юноши с распущенными волосами, я чувствовал, как у меня мурашки бегут по телу. …Я… не раз дивился: как мог я, будучи ребёнком… глядя на книжные картинки… так верно чувствовать древнюю жизнь этих замков и так точно рисовать их себе? …я когда-то к этому миру принадлежал. И даже был пламенным католиком.
(Книга первая, XIV. — Текст приведён в сокращениях).
Можно удовольствоваться тонкостью и талантливостью изложения чувственности наивного молодого романтика. Но оправданно ли подходить с такою меркою к теме о рыцарстве, о его непосредственной сути? Насколько верно то, что когда-то персонаж повести будто бы к его миру принадлежал?
Пожалуй, не будет ошибкой сказать, что тут всего лишь рисовка, манерничанье, порыв ностальгии по давно утраченному — для представителя скомпрометировавшего себя дворянства.
Несмотря на очевидную нелепость таких восприятий, не только Бунину приходило в голову опереться на кодекс былого рыцарства. Достаточно сослаться на повесть Александра Куприна «Поединок», где вскрыта вся немыслимая подноготная дуэли, уже совершенно неуместной в изменившемся времени.
Здесь заставляют обратить на себя внимание те последствия, какие вытекают из переиначивания понятий «рыцарь» и «рыцарство». Они широко используются до нынешних дней и не только номинально, как лингвистический балласт. Им придаются знаки некоего особого признавания и возвышения той или иной личности, уже, как правило, чем-то известной; а манипулируют такими «бирками» как от лица неопределённой по составу публики, так и — различных инстанций и даже персон официального уровня.
Во мнении поклонников званием «рыцарь культуры» отмечен, в частности, живописец Никас Сафронов — за вклад в современное российское изобразительное искусство. Ранее был у нас и «рыцарь революции». Так полагалось величать Феликса Дзержинского, руководителя государственного органа, повинного в массовых безосновательных и безжалостных репрессиях в СССР в прошлом веке.
Своё место в этом неуклюжем поветрии занимают специальные «крестовые» ордена и другие отличия. Едва ли не на высшую ступень человеческого достоинства призвано указывать престижное рыцарское звание «сэр», учреждённое в Англии. Елизавета II, королева этой страны удостаивала им тех, кто по её выбору оказывался в национальной элите преданных ей интеллектуалов.
Забыли оглянуться на бедовую суть порочного явления в истории Европы и выходцы из неё, переселившиеся на американский континент. Известна позолоченная статуэтка с изображением во весь рост атлетической фигуры мужчины, стоящего на катушке с киноплёнкой, с мечом в руках. Это — рыцарь.
Статуэтку в 1927 году изготовил скульптор Джордж Стэнли, и она вручается Американской академией киноискусства как награда за лучшие фильмы. В 1943 году её была удостоена лента «Москва наносит ответный удар» — американская версия фильма «Разгром немецко-фашистских войск под Москвой», где советские документалисты средствами кино прямо с передовой рассказывали о сокрушительном поражении гитлеровских орд у стен столицы СССР.
Вовсе не могли быть увязаны с разбойными деяниями былого рыцарства подвиги воинов и мирных граждан Советского Союза, одержавших тогда первую крупную победу над сильным и беспощадным врагом!
Очень мрачная аналогия!
Заключённая в статуэтке символика, скорее, отражала ностальгию по безрассудному средневековому варварству. Действия немецких войск с их жестокостями и свирепствами будто бы надо было приветствовать и оправдывать.
Она была тем более неуместна, если помнить, что в то суровое время от лица Германии, куда после уносили ноги самонадеянные завоеватели, крестом, символизировавшим католическое рыцарство, награждались отъявленные фашистские вояки и палачи…