Найти тему
НА НОЧЬ С КНИГОЙ

ВЕРА

Стояла поздняя осень. Холода завернули неожиданно и без снега, за неделю мороз уложил в перелесках траву, а заяц почти «вышел» - временами на стылых чернильно-лиловых пашнях далеко было видать, как мелькает к зарослям седой шумихи осторожный беляк.

В один из таких безветренных дней, ясным розовым утром с мутной изморозью на траве, на серых костях штакетника я ушел с ружьем за деревню, решил «взять» по чернотропу зайца – но передумал, углубился в дремучий ельник и неожиданно заплутал, в азарте преследуя вспугнутый глухариный выводок. Только к вечеру набрел я на заглохшую лесную колею и, прошагав по ней с километр, наконец, очутился у заброшенного выгона, за которым над силуэтами крыш поднимались голубые печные дымы. Глядя на чернеющий за опушкой сосновый бор, освещенный поверху рубиновой полосой заката, я понял, что одолел не меньше десяти километров, а старое лесное село, крыши которого темнели передо мной - Благое. Я перевесил ружье, миновал выгон и пошел в обход огородов ближе к реке, стеклянно мерцающей ледяными заберегами и дымящей глубокой водой на свободной ото льда середине.

Последний раз я побывал здесь прошлой весной, гостил у своего крестного Прокопия, занимаясь тем, что ловил по утрам на червя окуней, а вечерами, забравшись в самую гущу болотистой согры с манком, лупил из ружья в селезней, часто промахиваясь то ли из-за вечного сумрака ольховых зарослей, то ли от радостного волнения в своем одиночестве, от путаницы мыслей и чувств, переполнявших душу и сердце.

И вот снова оказался в Благом, и ничего, кроме облегчения, не испытал. В моей деревне, где я оставил протопленный дом, никто меня не ждал, и можно было смело задержаться у старика, пока не наскучит.

Я шел по берегу, а село быстро погружалось в темноту, еще более ощутимую от близости леса и желтого света окошек. Где-то сипло брехала собака, в ответ хрипло, давясь от ярости, отвечала другая. Когда я подходил к знакомым воротам, в ограде тоже раздался лай, и заскрипела на старых навесах дверь. Через щель рассохшихся досок я увидел, как на освещенное крыльцо вышел Прокопий и остановился, приложив ковшиком ладонь к уху. Я брякнул щеколдой и вошел в ограду. Молодой серый кобель, кавказец с подрезанными ушами, сразу стих и, потеряв ко мне интерес, стал пятиться, кусая цепь и мотая башкой.

- Это кто? – подозрительно спросил Прокопий и переступил с ноги на ногу. – Ты что ли, Мишка?

- Это я, - сказал я негромко. - Здорово.

- Здравствуй. А ты кто? – опять спросил Прокопий, с тревогой вытянув шею.

- А вот сниму ружье да лупану в собаку – узнаешь.

Старик так и подскочил.

- Я тебе лупану, зараза, - прошептал он, и с недоверчивой улыбкой огляделся, опуская безвольно руки.… Через минуту мы уже обнимались, и он говорил, сконфуженно крякая, оправдываясь в своем недавнем испуге:

- Я ведь и вправду перепугался малость. А все из-за кобелька этого, будь он неладен. Мишка Культя с ребятами из Больших Увалов привезли. Сказывают, увели прямо с цепи, когда туда за вином гоняли. Да ты проходи, проходи…

- Как назвал-то? – спросил я на всякий случай.

- Его-то? – Прокопий почесал затылок и покосился на кобеля, сидевшего у конуры с одной поднятой бровью и обиженными глазами. – Да никак не назвал. Как погляжу, толку-то никакого от охранника такого. Вот ты, к примеру, зашел, а для него никакого эффекту. Только раз и взлаял, да и то от радости.

- А свет в бане, зачем горит? – сказал я, обивая о завалину сапоги и вглядываясь в желтое пятно в глубине надворных построек.

- Свет-то? – Прокопий покашлял и тоже посмотрел в сторону бани. Потом вздохнул, опустив голову. – Да Верка, дочь из городу приехала. С внучонком. Нажилась со своим-то, два месяца, как вернулась. С утра топила, мылись, а к вечеру стирку затеяла. – Он махнул рукой и зашаркал в избу в своих обрезанных на манер калош, растоптанных валенках.

«Так вот оно что, Верка! – думал я, входя в избу и вешая ружье на вбитый у двери гвоздь. – Сколько же мы не виделись. Лет двенадцать, тринадцать? Да, пожалуй, столько и есть».

В избе было тепло, сухо и пряно пахло чистыми половиками, сушеным укропом и всем тем старчески сложным, чем пахнет обычно на деревенских полатях, где годами хранится разное полезное тряпье, клубки шерсти и ветошь, обрезки кожи, осыпанные сухими мухами и нюхательным табаком.

Я сел к окну на лавку поближе к печи и, радуясь теплу, морозному вечеру на дворе, всему, что окружает меня в этом доме, сказал первое, что пришло в голову:

- Значит, живете потихоньку?

Прокопий сдержанно отозвался:

- Так точно – хреново живем.

- Что ж так невесело, крестный?

- Болею шибко. Поясница, да то, да се. Утром вставать, прямо грех. Покурю – вроде легче чуток.

Я вгляделся в него внимательней. Еще подсох, пожелтел, кости черепа с запавшими висками все явственнее проступают под бледной кожей лица с хрящеватым истончившимся носом. Но по-прежнему больше на себя наговаривает. Помнится и пять, и десять лет назад он также горевал, жаловался на здоровье, хотя прикованным к постели, да просто лечившимся я его никогда не видел. Любят наши деревенские это как бы, между прочим, сказанное с нарочитой и сдержанной тоской, с намеком на сострадание: «шибко болею».

Между тем Прокопий ополоснул из рукомойника лицо, заправил в штаны клетчатую рубаху и сходил в сени, принес бутылку «Столичной».

- Сейчас Верка придет, соберет на стол. Есть будем.

- А мальчик спит?

- Спит. Набегался, наелся – спит, как убитый.

- А Вера, как она - сильно всем этим расстроена?

- Да кто его знает. Молчит все. Я уж и не перечу, шут с ним, с характером ейным.

Прокопий достал с этажерки эмалированное блюдо, сказал, отирая рукавом края:

- Пойду, накладу миску, да огурцов закину. Капуста-то нонче. Я почитай с 47 году страсти такой не видел. Иные кочаны размером-то по тазу банному уродились.

Он потоптался у порога и сумрачно добавил, глядя себе под ноги:

- Ты бы это, поговорил с ней, что ли, чтобы это, шибко не убивалась, а?

Я смотрел на него, остолбенев от растерянности.

- Да ты что, спятил, Прокопий? Да и кто я для нее? Она уж и знать-то меня забыла.

- Не забыла, поди. Помню, ведь, как ты за ней ухаживал. Все помню, видал. А что до мужика ейного, так в голову не бери, поверь на слово – тот еще прощелыга, даром что офицер.

- А сам-то ты, как думаешь – что у них там случилось?

- А то и случилось. Истаскался, думаю, подлец. А ты ее характер знаешь. Говорил я ей, говорил: не ходи ты за него. Куда голову суешь, дочка? Христом богом молил, одумайся, мать пожалей, все глаза проревела.

Прокопий еще раз отер блюдо, толкнул коленом дверь и, матерясь, пошел за капустой в сени.

«Ухаживал» - думал я, оставшись один, доставая из кармана измятую пачку «Явы». Конечно, ухаживал. Да и не только ухаживал, дорогой мой крестный. А характер - характер точно не мед, но все мне тогда в ней казалось необычайно прелестным, загадочным. Бывало, перегнешь в какой-нибудь шутке, рассерженный ее вечным молчанием, мрачной кротостью смородинных глаз – взглянет искоса, переломив черную бровь, затрепетав тонкими крыльями носа, поднимет вздохом грудь, - и от сладкого бессилия, от счастья, что обладаешь ею, просто шалеешь, готовый молить о прощении.

Когда она вышла за него, молодого армейского лейтенанта, мне оставалось служить всего три месяца. История, понятно, самая обычная.

Я встал и вошел, раздвинув легкие шторки, в горницу, включил свет под желтым абажуром на потолке, осветивший высокую кровать с периной под синим покрывалом, с полудюжиной пуховых подушек, старый комод, телевизор на нем, иконы в верхнем углу на подставке с тонкой оплывшей свечой. Потом перевел взгляд на фотографический портрет молодых Прокопия и тетки Настасьи. Поразительное сходство с дочерью. Та же изломанная линия бровей, черты смуглого лица строгие, тонкие. Только вот глаза у юной Настасьи не так велики, не так холодно покорны, как у Веры. Взгляд на фотографии живой, чистый и немного бессмысленный. Из горницы в спальню вели узкие двустворчатые двери, они были закрыты – должно быть, там спал сынишка Веры.

За спиной бухнула входная дверь, и я вернулся назад. Прокопий принес блюдо мелко насеченной капусты, ярко розовой от свеклы, наверху лежало с пяток соленых огурцов.

- Послушай, крестный, а как сына у Веры звать? – спросил я, снова присаживаясь у печи.

Не поворачиваясь от стола, Прокопий ответил:

-Да так же, как и тебя – Александром.

В сенях звякнуло, а после громыхнуло пустое ведро, пришла Вера. Чуть погодя отворила дверь, шагнула в избу и тут увидела меня – с размаху остановилась, качнувшись вперед, и опустила руки вдоль тела. Потом сделала шаг назад и прислонилась спиной к косяку. Была она в коротком пестром халате и легких чуньках на босу ногу, с испариной на лбу и над верхней губой, с влажными волосами, концы которых скрутились в тонкие кольца.

- Ну вот, - сказала она с недоброй улыбкой. – Вот и первые гости. Посочувствовать прибыл? Только не говори, что в лесу заблудился.

- Ясное дело, заблудился! - строго отозвался Прокопий. – Ружье не видала на стенке? Разуй шибче глаза.

- Трепло ты, отец, - обрезала она крестного. И скрылась за шторками в горнице.

- Тьфу ты, дура, - не сдержался Прокопий и поспешил вслед за ней.

Я вытащил из пачки дрожащими пальцами сигарету и ушел во двор, присел на белую от изморози завалину. Черное небо библейски сияло надо мной холодными звездами, а рябая луна мертво желтела над крестом самодельной антенны. Кобель немного поскулил и, гремя цепью, забрался в конуру, оставив на виду только морду. Его глаза смотрели на меня с глупым сочувствием.

«Черт с ним, - подумал я решительно, хотя сердце сжималось от обиды. – Сегодня как-нибудь переночую, а завтра утром, еще с темнотой тихо уйду».

Я хотел было уже подняться, как в избе настежь открылась дверь, и она вышла на крыльцо, остановилась, оглядываясь по сторонам. Потом быстро спустилась по ступеням и, подойдя ко мне, зябко передернула плечами.

- Не сердись, – сказала она рассеянно. - Я ведь не знала, думала, это отец тебе сообщил через ребят о моем приезде, вот ты и примчался. От него чего хочешь ожидать можно. - Ее голые ноги были совсем близко. Заметив мой взгляд, она сцепила пальцами раздвинутые полы халата.

- Давай, пошли. Ужин остынет.

2

Бутылка была уже пуста, а Прокопий только разговорился. Я слушал, хотя ни единому слову не верил, давно знал его страсть к выдумкам. Выпив, он начинал так безбожно врать, так вдохновлялся этим враньем, что сам уже всерьез верил в сказанное.

- Да это что! – прерывал он себя на полуслове. – У нас, когда я в госпитале лежал, был майор один веселый.… Да, майор Черемный. Так он вот так делал. Шершень однажды уселся на липовый ствол в садике госпитальном, он достал свой трофейный «Вальтер» - тресь, и нет насекомого.

- Эх, крестный. Да кто ж ему в госпитале стрелять разрешит? За это ведь и под трибунал угодить можно.

Прокопий снисходительно улыбался и останавливал на мне взгляд, полный грусти и сожаления ко мне глупому.

- Это его-то под трибунал? Ишь ты, умник нашелся. Да он.… Да ему и перечить-то боялись! А уж сестры наши, медички, ну просто все от него без ума были.

Вера сидела рядом и время от времени протягивала руку к чашке с моченой брусникой, брала ее мелкими щепотками, погружая пальцы в кровавый настой, рядом стояла недопитая рюмка водки. Когда ходики на стене прокуковали полночь, она поднялась. Прокопий, разводя руками, забормотал:

- Спать, спать. Давайте, будем стелиться, ребята. Сана, поди, завтра охотничать побежит. Побежишь? Если не проспишь, я научу куда, присмотрел тут местечко одно на татарских лугах.

- Это уж, как положено, - сказал я, вставая, ловя на себе ее пристальный взгляд и отводя глаза.

- Брось мне матрац на пол, - сказал я Прокопию, - больше ничего не нужно.

- Это как же – на пол? – растерялся старик. – Чего это он, дочка, а?

- Не надо на пол, - помогла она отцу. – Иди ко мне в комнату, я постелила тебе на диване.

В теплом сумраке спальни было необычайно тихо, только слышалось ровное дыхание спящего ребенка. Свет луны зеркальным треугольником ложился на часть дивана, где находился я, и дальше на стоящий в углу древний сундук со сбитыми краями, на укладку половиков, на ветхую прялку, стоявшую у стены вверх ногой…

Она неслышно вошла в комнату, вытирая руки висевшим на плече полотенцем, и остановилась, вслушиваясь в тишину. Потом подошла к кровати, повесила полотенце на спинку и, склонившись над мальчиком, переложила его ближе к стене. Я внимательно наблюдал, как разогнувшись, она снимала халат и, проступая очертаниями голого тела, доставала из-под подушки ночную сорочку, надевала ее через голову, втягивая живот характерным движением поднятых плеч и груди. Затем откинула край одеяла и повернула голову в мою сторону. Я перестал дышать.

- Ты ведь не спишь, - сказала она озадаченно. – Я знаю, не притворяйся.

- Нет, не сплю. Смотрел на тебя.

- Ну и как? – спросила она, ложась под одеяло и кладя одну руку на грудь, а другую под голову.

- Время тебя щадит, ты почти не изменилась. Но ведь у вас это наследственное. Тетка Настасья даже перед смертью выглядела лет на пятнадцать моложе своего возраста.

- А ты изменился, возмужал. Только вот глаза невеселые. Отец говорил, ты был женат, и даже дважды. Это правда?

- Думаю, я не принес этим женщинам счастья.

- Вспоминал меня иногда?

- Никогда не забывал. Это, как мое выбитое плечо – всегда к непогоде ноет. Одно могу сказать тебе, теперь-то уже очевидное. Никого я больше так не любил, никого. Не получилось.

- Я его тоже любила, - сказала она едва слышно, и в груди у меня защемило. – Парадная форма, аксельбант... Оказалось, все мишура. Последний год жили, просто не замечая друг друга.

- Вот и у меня…

- Тебя дома не спохватятся? – перебила она, заканчивая разговор. – Ты сколько хочешь пробыть у нас?

- Некому спохватываться. Но ты не волнуйся, я утром уйду.

- Ты не так меня понял, мне сплетен противно. Знаешь ведь, как это делается в деревне.

- Раньше ты не была такой пугливой.

- Мало ли, что было раньше.

И она повернулась к сыну, (что-то быстро и горячо зашептавшему во сне) поправила сбившееся одеяло.

Утром он и разбудил меня, встряхивая за плечо и шепча в ухо:

- Дяденька, просыпайся. Дедушка сказал, тебе пора на охоту.

- Вот, как? – сказал я, вставая, потрепал его по челке и направился к рукомойнику. Прокопий сидел у двери на порожке в слинявших штанах и синей майке, белея острыми ключицами, и курил папиросу. Вера готовила завтрак в горячей печи. Когда я смывал остатки мыла с лица и шеи, ее рука положила на мое плечо свежее полотенце.

В десять часов, одетый и подпоясанный патронташем, я снял с гвоздя ружье и вышел на улицу. Прокопий сказал, что идти следует к Межному болоту, что извилисто тянулось на многие километры по осиновым колкам в низинах. Скоро Благое со своими крышами и сквозящими кронами деревьев, с одинокой рябиной на взгорке, облюбованной стайкой сытых дроздов, осталось позади, а там и совсем пропало за белесой дымкой линялых скучный полей.

Вернулся я ближе к вечеру, в туманных сумерках, пленивших большую часть неба. Вернулся и тут же попал в объятия мальчика, требующего немедленно рассказать, как я добыл зайца, чья белая затвердевшая тушка висела у меня через плечо на бечевке – с выпуклыми, янтарно-коричневыми глазами, с густыми каплями крови по ноздрям и на редких усах.

- Санька, отвяжись, - попробовала отстранить его Вера. Потом отступилась и добавила с усмешкой, непонятно глядя на меня своими черными пристальными глазами:

– Не видишь, устал человек.

Прокопий был слегка пьян, сказал, что ходил в гости к соседу пробовать самогон, и за ужином снова рассказывал и про майора Черемного, и про взятие Будапешта. Она опять стелила мне на диване, опять убирала на кухне, с костяным стуком составляя тарелки в шкаф, а я лежал с открытыми глазами, с напряжением сдерживал тяжелые удары сердца и ждал, уже догадываясь, что последует дальше. И, наконец, она появилась, плотно прикрыла двери, на мгновенье замерла, прислонясь к ним спиной, а затем легко и неслышно прошла, снимая на ходу халат, к моему дивану. Я лунатически отодвинулся, приподняв одеяло, и она легла, положила горячую руку мне на бедро и, дрожа, прижалась ко мне лицом и грудью, сквозь тяжесть которой я ощутил холод ее отвердевших сосков.

Утром мы сообщили Прокопию о нашем решении быть вместе. Он от удовольствия крякнул и сказал, потирая руки:

- Правильно. Очень хорошо. Вы друг с дружкой не первый год знакомы, привыкать, стало быть, не надо. Да и первый ты был у нее, знаю ведь, не дурак.

Перед вечером мы ходили в магазин, а потом к старой гадалке, жившей на краю села в крепком бревенчатом доме с узорным коньком. Но у старухи случились гости, и поэтому встречу перенесли на следующий день. Возвращались мы уже в темноте. Хруст льда под нашими ногами отдавался в черных проулках, где плавал запах печной гари, а в стайках ворочались и сонно блеяли овцы. Мы шли очень медленно, она клонила голову на мое плечо, а я, боясь ее потревожить, все не решался закурить и думал, что такого мучительного счастья еще никогда не испытывал.

Вечером следующего дня, уложив сына спать, она снова ушла к гадалке, Прокопий снова ушел к соседу, а я остался один, курил, сидя у печи и стараясь ни о чем не думать – слишком уж круто изменилась вся моя жизнь за эти два дня. Внезапно за окнами ярко ударили фары, и у ворот притормозила машина. В ограде залился лаем кобель, и скоро раздался стук в двери, а затем через порог шагнул высокий военный в хромовых сапогах и ловком кителе цвета болотной тины, в золотистых майорских погонах. Он был довольно красив в своем роде, похож на грузина сухощавым смуглым лицом и орлиным носом, его прищуренные темные глаза смотрели вопросительно и тревожно.

- Ого! – сказал он вместо приветствия и, оглядев меня с головы до ног, сел на табурет у стола, снял фуражку.

- Вы кто здесь, родственник? – спросил этот симпатичный военный.

- Может, будем на ты? – спросил я в ответ.

- Можно и на ты, - согласился он тотчас. – Значит не родственник? Тогда понятно. А где она, может быть, позовешь?

- Ушла к бабке какой-то, не знаю, - ответил я без раздумий. – А Прокопий здесь, недалеко у соседа. Позвать?

- Да нет, не стоит, у меня времени в обрез, - сказал он, нахмуриваясь. – Я вот, что хотел… поговорить с ней насчет квартиры. Ребенку на следующий год в школу, не жить же им в этой дыре. Вот ключи. И передай, что через месяц я уезжаю, переводят на Дальний Восток.

Я кивнул, загасил в пепельнице папиросу и прикурил другую.

- А Сашка где? – спросил он, доставая из кармана пачку, и прикурил от зажигалки.

Я показал глазами на горницу. Он докурил и ушел в спальню. Минут через пять вернулся и снова уселся на табурет, рассеянно глядя в окно.

- Ты давно с ней знаком?

- Давно, с самого детства.

- Ну, что ж, это другое дело. Значит, все уже знаешь.

- Нет, я ее не расспрашивал. Но, зная ее натуру, догадаться не сложно.

- Тогда конечно. И что ты решил? Впрочем, и так ясно. – И он поднялся, почти касаясь головой лампочки на потолке. – Ладно, бывай. Видишь, как все уладилось. Передай ей, скажи.… В общем, мало ли что бывает, ребенок, тут не причем. Ему жить нужно в нормальных условиях.

Он открыл дверь и, выходя, пригнул на пороге голову. Я вышел следом, набросив фуфайку Прокопия. Проводив его до армейского «Урала», желая как-то загладить неловкость, возникающую в такие моменты, я сказал на прощанье:

- Послушай, я не знаю, что там у вас произошло, но, в конце концов, ты сам виноват. Нужно было хоть немного щадить ее самолюбие, ты ведь знаешь, какой у нее характер. Мог бы и поосторожней быть, что ли.

Он уже взялся за ручку дверцы, но тут резко повернулся и уставился на меня.

- А с чего ты взял, что это я должен был осторожничать? – сказал он в крайнем недоумении. И вдруг горько рассмеялся, привалившись спиной к машине. - Ну, ты даешь! А говорил, что знаешь ее с детства. Я-то думал, она тебе все рассказала, и ты просто из жалости ко мне дурачком прикинулся.

- Что именно она должна была рассказать? – спросил я, чувствуя, как внутри у меня что-то обрывается и кровь приливает к вискам.

Он сплюнул и подошел вплотную ко мне.

- А то, что я тут лишний в колоде! – прошептал он с яростью. – Она изменяла мне давно и об этом знали многие офицеры, да и солдаты знали тоже. Видимо боялись, что бойню устрою, дураки. Наверное, так бы и шло, если бы я, случайно, не застал ее с этим самым сержантом – вернулся тогда, черт подери, раньше времени с дежурства. Я готов был простить, забыть. Унизился до последнего, обещая сгноить его на гауптвахте. Но даже это ее не остановило, понимаешь? Прошлой осенью тот сержант демобилизовался и уехал домой. После этого мы еще год прожили, хотя и спали врозь. Но какая это жизнь, скажи на милость? Если бы не Сашка, давно бы себе пулю в лоб пустил!

И, махнув рукой, он забрался в машину, которая тотчас с ревом тронулась, обдав меня едким дымом. Я стоял и смотрел вслед, ничего не видя, не понимая и не желая ничего понимать. Наверное, так бывает за секунду до смерти, когда в грудь попадает разрывная пуля. Но смерть не приходила. И тогда я медленно направился в избу, войдя, бездумно стал собираться в дорогу… Но тут в сенях послышались бегущие шаги и на пороге появилась Вера. Она ворвалась и встала в проеме, окутанная облаком морозного пара. Ее бледное лицо походило на парафиновую маску, огромные черные глаза на этом лице казались безумными.

- Подожди! – выдохнула она угрожающе. – Подожди, я все объясню!

Я уронил на пол рюкзак и опустился на лавку.

- Его машина встретилась мне по дороге, - задыхаясь, продолжала она. – Я ее сразу узнала. Господи, он мчался, как сумасшедший!

- Да. Я его понимаю.

- Что понимаешь? – прошептала она с каким-то горестным изумлением. – Что?

- По-моему он тебя безумно любит, вот что.

Она приблизилась, села у моих ног на рюкзак и проговорила, охватив руками колени:

- Боже, как я его ненавижу! Как же я его ненавижу. Что он тебе рассказал?

И тут, совершенно неожиданно для самого себя, я ответил:

- Ничего особенного. Привез ключи от квартиры, говорил, что ребенку скоро в школу, и что жить вам нужно в нормальных условиях. Еще сказал, что в декабре уезжает, перевелся служить на Дальний Восток. А еще.… Послушай, он тебя любит, я это сразу понял, как только увидел его лицо. Вот я и подумал, может мне стоит…

- Нет, не стоит, - перебила она, поднимая на меня глаза, в которых мутным стеклом стояли слезы. И немного погодя, добавила с усталой улыбкой:

- Плохо же ты баб знаешь. Никуда ты от меня не уйдешь. Никуда и никогда, даже и не думай.

Вот и вся моя история. Да, чуть не забыл. Будку кобелю мы с Прокопием к зиме утеплили. А кличку ему дали – Тарзан.