Началось всё со случайно увиденной подборки карикатур, в которой я в первые встретил упоминание о пьесе с таким названием. Интересно вдруг стало, что за драматургическое произведение. Судя по картинке – что-то нелишённое пикантности, да ещё каким-то образом конкурирующее в репертуаре с высокой классикой. В общем, как писали когда-то, «письмо позвало в дорогу», применительно к сегодняшним реалиям — картинка позвала в Сеть.
Итак, пьеса «Наталья Тарпова». Автор – Сергей Александрович Семёнов; вначале им был написан роман с этим названием, пьеса же результат переработки автором текста романа. Вещица оказалась нескучной. Перелом эпох, 1927 год, «теория стакана воды» теряет актуальность, происходит «термидорианская реакция в области семейного вопроса» (определение Л.Д. Троцкого), комсомолка уже может «отказывать комсомольцу» (и где-то даже должна).
Идёт выстраивание сложной, «диалектически» устроенной модели советской морали. Своего рода консервативно-романтический дуализм долга и чувства, в рамках которого, например, с одной стороны, порицается легкомысленность, «связи без обязательств», а с другой серьёзная-глубокая-выстраданная привязанность серьёзного-глубокого человека, человека, готового к страданию и способного вызвать сочувствие (о, тут бездны) – оказывается выше «формальных обязательств». Каким бы не было сталинское «пуританство» (не говоря о позднейших эпохах), но позиция типа «я тебя больше не люблю, я люблю другого/другую высокой, чистой и жертвенной любовью, и поэтому мы должны расстаться, а не жить во лжи» – всегда была «легитимной».
Наталья Тарпова – именно тот персонаж, которому, и в силу её глубокой «положительности», и в силу «честности», нерасчётливости её страсти – «можно». Можно любить и отстаивать свою любовь, можно ставить под сомнение «устоявшиеся практики». Она такая сильная, что перед ней тушуется её новый предмет обожания инженер Габрух, растеряно юлит несостоявшийся сожитель функционер Рябьев, а прочий партхозактив от её «сольных номеров» просто разбегается («За что ж кроет-то она всех? А чёрт ее поймет! Стыд и срам! Пойдем-ка от греха подальше»). Потом таких образов «сильных женщин» в советском искусстве будет много, этот – из первых, пожалуй. И отстаивает Тарпова не право «полюбить другого», а право «любить одного», а не жить в свальном грехе прогрессивного сознательного меньшинства.
Кстати – авторская позиция в отношении «новой морали» вполне совпадает с советской критикой «западной сексуальной революции» 1960-1970-х годов, по крайней мере в нескольких пунктах:
1. Беспорядочные половые связи унижают женщину (они, в этой оптике, всех унижают, но женщину всё же особенно).
2. «Интимные отношения» есть продолжение любви (обязаны быть таковыми), любви с большой буквы «Л», чувства исключительно высокого и чистого (а также ответственного и серьёзного), каковое заслуживает соответствующего торжественного описания. Вообще, человек может и, в некотором смысле, должен – как минимум в любви – соизмерять свою жизнь с Высоким, без самоуничижения, без паясничанья, без смущения, и без страха перед высокопарностью.
Слово Наталье Тарповой:
«Люблю не так, как принято среди вас. Не так, как привыкли вы любить. Но как вы привыкли любить? Вам непонятно самое слово "любовь"! Вы смеетесь и обвиняете в мещанстве, когда слышите его. Для вас оно значит "угробиться", "втрескаться", "полакомиться"... И вы судите меня за то, что я люблю по-другому. Но мне опротивела ваша любовь. Слышите — о-про-ти-ве-ла!!!..»
Кстати, это не единственный случай, когда этот забытый автор как бы опередил своё время. Совершенно не хочу сказать, что он выступил «архитектором будущего», или хотя бы «провозвестником» и «влиятельным интеллектуалом» – не тот у него масштаб (хотя такие тиражи, как у него, некоторое влияние на «читательские массы» предполагают автоматически). Тут, кажется, нечто другое: Семёнов, в силу особенностей биографии (и географии, он много перемещался), образования, личного опыта оказался человеком советской культуры, до того, как она окончательно оформилась, а не только одним из её безымянных создателей второго-третьего ряда.
Родился в Костромской деревне, но уже во времена его раннего детства семья переехала в Питер; родители рабочие, у него 4 класса образования, до революции он трудился, сколько можно судить, преимущественно мелким конторщиком, т.е. «человек тянулся». Много читал, вероятно, хаотично, ориентировался на массовую интеллигентскую моду, Кнут Гамсун, Короленко и т.п. (1928 год, Максим Горький, из письма к Р. Роллану: «Сергей Семенов, рабочий, очень оригинальный талант, несколько зависимый от Кнута Гамсуна, – хорошая зависимость, на мой взгляд!»). Кстати, фиксация на одном авторе — это довольно характерная черта для автодидактов, аргумент в пользу «аутентичности» Семёнова.
Сейчас в таких писательских биографиях принято сомневаться: либо не сам писал, либо не из рабочих, а мимикрировал под стандарты революционного режима, «анкету» подделал. Могло быть, конечно, всё, что угодно, но в целом, его проза хорошо стыкуется с его биографией: он знал голод, болел тифом, скитался, об этом и писал – роман «Голод», рассказ «Тиф», повесть «Копейки»... Всё же такого рода сомнения слишком заданы литературоцентричностью русской культуры, в которой писатели (не все, конечно) это crème de la crème; бывали эпохи и страны, где автор пьес котировался немногим выше хорошего бродячего фокусника. Какой, скажем, аристократический бэкграунд у Джека Лондона? – однако же писатель. У Семёнова, к слову, с Дж. Лондоном кое что общее: тема Крайнего Севера; льды, суровая природа, преодоление, вот это всё... Впрочем, насчёт «не сам писал» – есть одна зацепка для конспирологов: если вспомнить некогда модные слухи насчёт участия в творчестве Пикуля одной из его жен, то нужно заметить, что жена писателя Семёнова была очень примечательной персоной (об этом позднее).
У Семёнова есть одна особенность не совсем тривиальная для революционного писателя: он вменяем, трезв. Скромного конторщика с питерской окраины как-то не вдохновляет ультрареволюционая риторика «красной богемы» и «видных теоретиков, вернувшихся из эмиграции», «всё дотла, новый мир из пепла» и прочее. Он знает, что бывает на пепелище: голод и тиф. Он, конечно, «принимает новую власть» (и у него есть для этого причины и обстоятельства к эму располагают), но в меру своих скромных сил спорит с «Пролеткультом», «троцкистской линией» (до того, как это стало мейнстримом). Возражает против, выражаясь современным языком, «жёсткого канселинга» старой русской культуры.
В 1923-м году Семёнов приносит в газету «Литературная неделя» статью «Заметки о литературе не критика, а писателя (В порядке дискуссии)»:
«Мы, пролетарские писатели, в своей генеалогии... крепко-накрепко связаны с великими художественными традициями старой – без кавычек – русской литературы»; «прорыва между завершителями подлинной старой русской литературы – Толстым и Достоевским – и нами нет...»
Совершенно банальная позиция для конца 1930-х и всего последующего советского периода (к тому же в этой апелляции к «генеалогии» есть что-то самозванческое), но на дворе-то был 1923-й. Впрочем, будет преувеличением сказать, что в своих предпочтениях Семёнов был одинок.
Роман «Наталья Тарпова», к слову, «били» в прессе именно за родимые пятна классической традиции. Но не добили, издательская биография произведения может быть сочтена счастливой.
Прервусь, нужно дать слово драматургу Семёнову, кажется, оно того стоит. Итак, цитата:
Р я б ь е в. У меня к тебе «два слова».
(Тарпова рисует пальцем.)
Р я б ь е в. Я уж несколько дней все хочу...
Т а р п о в а. Можешь не трудиться. Я уже знаю твои «два слова».
Р я б ь е в (радостно хватая Тарпову за руку). Ногайло все-таки передала вчера?!.
Т а р п о в а (вырывая руку). Ровно ничего. Я знаю... без того. (С горькой иронией.) Я привыкла. «Товарищ Тарпова, ты мне нравишься, как женщина... давай жить вместе». (Гневно.) Эти «два слова» хотел сказать мне? Да? Отвечай!
Р я б ь е в (растерянно). Но я...
Т а р п о в а (передразнивая, с горечью). Но я... Но я... Ну, что я? (Впадая в исступление.) Ты – тоже, как все. Знаком две недели – и уже подходишь с «двумя словами». А знаешь, сколько раз мне уже приходилось выслушивать вот эти самые «два слова». Знаешь!?
Р я б ь е в (растерянно). Товарищ Тарпова...
Т а р п о в а (в исступлении). Во-семь р-раз... Восемь раз ко мне подходили всякие «товарищи» с этими самыми двумя словами, с той поры, как я сама стала то-ва-ри-щем Та-р-по-вой, членом партии, секретарем фабкома. Приходило тебе когда-нибудь в голову подумать об этом?
Р я б ь е в. Товарищ Тарпова, я вовсе...
Т а р п о в а (в исступлении). Тебе не приходило. Тебе не могло прийти. Ну, а знаешь ли, как я могла, как я должна была отвечать этим восьми... Я каждый раз у-сту-па-ла им... Да, да! Я восемь раз уступила с того дня, как стала «товарищем Тарповой». (С горькой иронией.) И как же могла я не уступить... Да ты мещанка, товарищ Тарпова! Да ты отстала, товарищ Тарпова! Да ты с буржуазными предрассудками!.. (С отчаянием.) И я думала, до сих пор думала, что те восемь - правы, а я в самом деле мещанка. (С неожиданной угрозой.) А вот девятый не хочу. Слышишь! Не хо-чу...
Р я б ь е в (робко). Я тебя не принуждаю... В чем... дело?
Т а р п о в а (умоляюще протягивая руку). Володя, милый! Все восемь говорили, что не принуждают. Но тут есть какое-то принуждение. Есть, Володя! (В порыве отчаяния.) Ну, как можно, встретив женщину два-три раза, тотчас подойти к ней и, опираясь на какое-то партийное право, сказать ей: ты мне нравишься, давай жить вместе?.. Как можно, Володя? (Со слезами.) От тебя, именно от тебя, я не ждала этого. Именно ты должен быть каким-то другим, непохожим на всех. За эти две недели, что ты у нас, я так поверила в тебя. Мне казалось, что наконец-то я встретила образец, которому можно подражать во всем: в работе, в жизни... Я тебе, Володя, завидовала и вместе с тем подражала. Когда ты выступаешь на наших собраниях, мне хочется отказаться от своего права мыслить самостоятельно, хочется соглашаться с твоими словами, не проверяя их, следовать тебе во всем со страстью, без оглядки, не задумываясь, не рассуждая... А ты... Ты тоже... как все... как все... (Склоняется головой на перила площадки и плачет.)
Р я б ь е в (не зная, что делать). Ты не плачь... Ты не плачь... (Обрадованно.) Я тебе сейчас объясню статью...
[конец цитаты]
Роскошно, не находите?
Там много всего занятного, чего стоит довольно современно выглядящий заход на тему «это как бы не принуждение, а между тем это и есть страшное принуждение» (к слову, в данном случае, это оправданная постановка вопроса). Какая интонация (!): «Во-семь р-раз... Восемь раз ко мне подходили всякие «товарищи» с этими самыми двумя словами, с той поры, как я сама стала то-ва-ри-щем Та-р-по-вой, членом партии...» Представьте себе, как это произносилось!..
Интересно в пьесе подана тема репрессий: вот есть буржуазный спец, который не верит в коммунизм, раз не верит, то он – враг, но этого-то врага мы не сдадим в ГПУ, зачем нам ГПУ? спец не опасный, он полезный. Пусть наши успехи его переубедят.
«Не велика важность, если при этом он считает нас только навозом для завтрашнего дня. Черт с ним, пусть считает! Свои козыри мы знаем лучше. Поняла, товарищ Ногайло?»
Семёнов опять словно в другом времени: он игнорирует повышенную нервозность эпохи «борьбы с контрреволюцией» и задаёт другой тон, куда более спокойный, снисходительный, характерный для послесталинского «общенародного государства».
Пьесу так же «громили в печати», но как видим не разгромили, до 1938-го занимала приметные позиции в репертуаре. Хотя, режиссёр Таиров за свою постановку каялся, мол, «чересчур увлекся поиском новой формы».
Декорации впечатляют. Найти точных данных о авторах не удалось, но, судя по дате постановки, это были художники-конструктивисты братья Стенберг.
Для ценящих погружение в стиль эпохи – две разгромные рецензии, одна за подписью В. Блюма, другая – пера В. Блюменфельда. Один и тот же человек? Блюм-Блюменфельд оказался достаточно образованным, что бы разглядеть в «Тарповой» старую тему конфликта «между долгом и чувством» и выдал эталонный пример двойных стандартов: в конфликте между старыми порядками и любовью, нужно было становиться на сторону «чувства», а конфликт между партийным долгом и беспартийным чувством должен решаться в пользу партбилета легко, непринуждённо, безальтернативно и с торжествующим хохотом.
Кстати, заодно упомяну ещё вот о чём. Есть известная история, которою любят добрые советские патриоты: некий немецкий врач, освидетельствовавший незамужних советских крестьянок, оставил восторженный отзыв об их целомудрии (вариант).
Эта история не всем нравится: один антисоветский патриот (тоже, вероятно, добрый человек) изобличил эту «грязную ложь совков», потрясая какой-то комсомольской брошюрой (или её кратким пересказом), мол, при совдепе царил разврат, вот ж «инструкция к жизни», это ж документ, это ж регламент! ясное дело, раз Партия сказала «промискуитет», значит, все построились и пошли… (здесь, кажется, можно поиронизировать, но можно этого и не делать). Вот на примере печальной и поучительной судьбы товарища Тарповой легко увидеть сколь узок был круг персон, которые хотя бы были внятно ознакомлены с раннесоветской «новой моралью» (и в этом круге на одну женщину приходилось, вероятно, 8-10 мужчин).
Ещё немного о Семёнове, вне связи с пьесой; как легко понять, автор меня заинтересовал.
«Исходный» роман «Тарпова» Сергей Александрович писал в Святых Горах (Псковская область), уже переименованных в Пушкинские. Не берусь судить о том, как именно это связано, но в конце 1934-го Семёнов становится директором Пушкинского заповедника. Директорство его было коротким (уже в начале 1936-го он попросился в отставку по состоянию здоровья), но, видимо, весьма продуктивным. Семёнов, что называется «поймал волну» сталинского «обращения к классике» и использовал обстоятельства ко благу музея по максимуму: он обращался за поддержкой для музея к Горькому, наркому просвещения А.С. Бубнову, к Клименту Ворошилову и находил понимание. В 1935 году в заповеднике проходит Пушкинский праздник (в 1937 году неожиданно широко отметят столетие гибели поэта). Может быть, главное достижение Семёнова на посту директора это то, что при нём закрепилась и оформилась традиция: статусные советские литераторы совершают паломничество по пушкинским местам. Все ли из них были достойны такого «приобщения» – вопрос сложный, но Михайловское приобрело могущественных лоббистов (эта практика распространится и другие памятные для русской культуры места). Семёнов позаботился о классическом наследии не на словах, а на деле. Есть грустная ирония в том, что как писатель он подвергся критике за то, что его книги как-то помешали Гослитиздату печатать классику.
Сложно сказать что-то определённое о роли Семёнова в репрессиях 1937 года, но судя по доступным источникам, он переждал «бурю» вдалеке от столиц, возможно, лечился и ездил в северные экспедиции. Север был неполезен для его больных питерских лёгких, но спасителен «в целом».
1941 год, Семёнов в Ленинграде, он вступает в ополчение, служит «по профилю»: командир «писательского взвода», редактор дивизионной газеты, позднее введён в состав политуправления Ленинградского фронта. Скончался в январе 1942-го от крупозного воспаления лёгких в полевом госпитале Волховского фронта.
Из письма С.А. Семёнова жене: «Относительно меня вопрос ясен: я – ленинградец, и из Ленинграда не уйду. Что бы ни случилось с моим родным городом – на его улицах есть баррикады: я встану на одну из них и останусь там до конца».
После смерти Семёнова не осталось ни его прямых потомков, ни учеников (во всяком случае сложно говорить, скажем, о «семёновской школе» в прозе или драматургии). Однако фамилия его из советской литературы не исчезла, его пасынок стал заметной фигурой в послевоенной поэзии. Это довольно интересный случай советской элитной династии, находящейся в «сложных отношениях» с отцом-основателем. Но сначала нужно немного рассказать о жене писателя.
[продолжение следует]