Если бы Маяковский оказался подозреваемым ещё и в людоедстве, я не удивился бы. Косвенных свидетельств тому в его стихах предостаточно. Хватит не только для подозрений:
Мы тебя доконаем, мир-романтик!
Вместо вер — в душе электричество, пар...
Всех миров богатства прикарманьте!
Стар — убивать!
На пепельницы — черепа!
Это из поэмы «150 000 000», которая была написана между 1919 и 1920 годами.
Оригинальное решение тут пенсионной реформы — «стар — убивать!». Как этого ещё наши законодатели не постановили?..
Особого лиризма исполнены, конечно, и эти слова — «всех миров богатства прикарманьте!». Это ведь прямо библейский ветхозаветный масштаб и смысл. О домах, которые не строили, и колодцах, которые не рыли, мы помним. Их пророк Иезекииль обещал своим потомкам, в том числе прошлым и нынешним расхитителям России, терзавшим и терзающим её под флагами революций, реформ и прочих переустройств.
А вот ещё и смысл мировых перестроек и реконструкций: «Господь отомстит за нас скопищам Гога. В оный час будет сокрушена сила народов; они будут как корабль, на котором сорваны снасти и сломана мачта, так что нельзя уже на ней поднимать парусов. Тогда Израиль разделит между собою сокровища народов — великую массу добычи и богатств, так что даже если среди него окажутся хромые и слепые, и те получат свою долю». Не это ли первоначальные большевики именовали перманентной революцией?
Маяковский всё это только переложил в стихи.
Даже дедушка Ленин был совестливее Маяковского. Он срам прикрыл всё-таки — «грабь награбленное!».
Или вот ещё из Маяковского:
А мы —
не Корнеля с каким-то Расином —
отца, —
предложи на старьё меняться, —
мы
и его
обольем керосином
и в улицы пустим —
для иллюминаций.
Успел ли папочка Володи Маяковского, без памяти любивший своего отпрыска, прочитать это трогательное до ужаса лирическое послание?
Когда на фронтах Первой мировой войны русские воины жизнями своими спасали Россию, а война эта становилась уже Первой Отечественной, двадцатидвухлетний каннибал-лирик, откосивший, как мы помним, от военного призыва, всё о своём твердил:
Чтобы флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника –
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазника.
Это из поэмы «Облако в штанах». 1915 г.
Или вот он благодарит вождя пролетариата в год его смерти за то, что в итоге тот открыл ему, кровавому мизантропу в последней клинической стадии, глаза на истинное знание дальнейшего своего пути и призвания:
Мы знаем кого — мети!
Ноги знают,
Чьими
Трупами
им идти
Это из поэмы «Владимир Ильич Ленин» 1924 г.
Почему же это только у Маяковского изо всех ударников пронзающей насквозь пролетарской лирики столько крови, рваной человечины и трупного запаха?
Это ведь с самого начала было.
Первый его поэтический сборник уже имеет все признаки запредельной, невообразимой патологии. Его венчает мгновенно ставшая знаменитой фирменная маяковская строчка:
«Я люблю смотреть, как умирают дети…».
Обязательно заметить тут надо, что Маяковский выплюнул необъяснимо гадостную эту строчку, когда было ему только двадцать лет. Это, когда она впервые была опубликована. Сам этот непомерно омерзительный плевок в суть и лицо человеческого достоинства, понятное дело, был сделан ещё раньше.
Он это сказал и самодовольно ухмыляясь, наверное, стал ждать, как на эту «пощёчину общественному вкусу», отреагирует эта самая общественность.
Она тут же подставила другую щёку.
Явились отряды литературоведов с низкой социальной ответственностью, именем легион, которым стало нужно замять отвратительную и беспощадную провокацию.
Стали говорить, что это Маяковский стал вдруг небесным разумом, и мерзость эта вовсе не Маяковскому принадлежит, а некоему безответственному организатору вселенского неустройства, в которого тот, Маяковский, нарядился.
И до сих пор так говорят. Употребляя при том беспощадное к смыслу словоблудие и жаргон местечковых одесских сиинагогальных талмудистов-шамесов, которые, как известно, могут объяснить даже то, что не могут себе представить.
Вот пример такого толкования, принадлежащий Дмитрию Быкову: Маяковский тут, оказывается, «доведённый до отчаяния гностический Бог, которого провозглашают ответственным за всё и вся — в то время как он ничего не может сделать, ибо есть вещи, находящиеся вне его власти».
Таких нагромождений русскоязычное литературоведение накопило громадное количество. Одна эта строчка породила столько других, что они давно обошли по объёму всё, написанное самим Маяковским.
Эта строчка стала чем-то, вроде «Чёрного квадрата» в поэзии тех окаянных дней. Этот «квадрат» тоже ведь выдавали за икону, за изображение бога, тёмного, грязного, «гностического» вот именно, если брать это слово в смысле «жизнеотрицания».
По силам ли была Маяковскому та глубина, которую приписывают ему толкователи. Вряд ли. Все, кто знали его, удивляются элементарности его ума.
Похоже, за всю свою жизнь он не прочитал ни одной книги. Слово «гностический» ему точно знакомо не было. И понятие такое ему неведомо было. «Никогда ничего не хочу читать… Книги? Что книги!» — говорил Маяковский. А вот из «Облако в штанах»: «Никогда ничего не хочу читать». В его кабинете в кооперативной квартире на Лубянке не было ни одной книги... На вопрос анкеты: «Есть ли у вас библиотека?», — он отвечает: «Общая с О. Бриком…».
Он был совершенно не образован. Учёба в гимназии не задалась с четвёртого класса, и это стало причиной его «ухода в революцию», там было веселей ему и сподручней.
Михаил Булгаков образом Полиграфа Полиграфовича Шарикова, намекает на Маяковского — с тех пор, как десятилетний бунтарь, которого сверстники в гимназии звали Идиот Полифемович, вышел на улицы, читал он только вывески. У него даже есть особое стихотворение, где он шлёт благодарность свою этим вывескам, и всем советует — «Читайте железные книги!». Вывески, кстати, надоумили его одному доходному делу, писать рекламные халтурки советским товарам. Чем он и кормился сытно долгое время.
Может показаться странным, что даже стихи его, явившиеся будто бы в непревзойдённом качестве, непредубеждённым знатокам поэзии казались примитивными и отдающими неистребимой пошлостью. Даже Чуковский, которого Маяковский считал своим другом, писал: «Стихи Маяковского… отражают в себе бедный и однообразный узорчик бедного и однообразного мышления, вечно один и тот же, повторяющийся, точно витки на обоях… Это Везувий, изрыгающий вату».
Написанное Маяковский всегда отдавал Брикам, те наводили там лоск грамоты.
Считается, что сам Маяковский никак не комментировал означенную изуверскую строчку. Однако, в том архиве, который я теперь усердно перелопачиваю, попались мне вот такая интересная запись. Принадлежит она некоему Леониду Равичу, который отрекомендован, как ученик и поклонник пролетарского горлана и главаря.
Он рассказывает:
«Маяковский остановился, залюбовался детьми. Он стоял и смотрел на них, а я, как будто меня кто-то дёрнул за язык, тихо проговорил:
— Я люблю смотреть, как умирают дети...
Мы пошли дальше.
Он молчал, потом вдруг сказал:
— Надо знать, почему написано, когда написано, для кого написано. Неужели вы думаете, что это правда?».
Теперь всё ясно. Маяковскому тогда надо было сказать эту дичь. Для чего — надо?
Да для того опять же, чтобы ошарашить. Чтобы привлечь внимание любой ценой. Чистотой и совершенством, понятное дело, этого сделать уже невозможно было. Это были качества уходящей поэзии. Она была брошена с парохода.
Оставалась в арсенале новой культуры только пакость и гниль.
Но ведь, чтобы сказать гнусность исключительного качества, нужно изнасиловать и испоганить собственную свою природную суть, детское в себе, душу свою. Пока вы не убьёте в себе ребёнка, вы останетесь человеком.
Не описал ли смерть этой детскости и обязательной начальной, от природы, чистоты в себе тогда Маяковский?
Кстати сказать, наш истинный Господь, который Маяковскому и русскоязычным знатокам «гностического бога» не ведом, о детях говорил совершенно иначе: «будьте, как дети, — говорил он, — ибо их есть Царствие небесное...». По мотивам этих евангельских слов Фёдор Достоевский написал роман «Идиот», загадочный и великий, но не любимый русскоязычным литературоведением.
Как бы там ни было, а мелкий начальный позыв изрыгнуть нравственную гниль, тут же отразился на общем духовном и физическом организме Маяковского.
Потом это разовьётся в исключительную моральную его неразборчивость, а разлагаться физически он начинает лет с восемнадцати. Так что к двадцати годам вынужден он будет заменить, как сказано уже, сгнившую нижнюю челюсть, а подозрение в сифилитическом распаде тела не оставит его и после кончины. Два раза после смерти, прежде, чем сжечь, по настоянию окаянной общественности будут свидетельствовать медики его останки на этот счёт, но так ничего путного и не скажут о причине. В газете «Правда» будет написано то, что ещё более усугубит паскудный смысл неотступной молвы: «Самоубийству предшествовала длительная болезнь, после которой он ещё не оправился». Официальному взгляду на вещи, удобнее было всё же, чтобы в сознание массы внедрился гадкий слух, чем впиталась бы в это сознание капля крови, взыскующей к властям и общему непотребству новой жизни. Впрочем, именно эти непотребства с таким тщанием внедрял на шестой части суши сам ВВМ. Плата за прозрение? Это бы хоть как-то оправдало его в изменчивом времени. Но вряд ли способен был он на прозрение…
Венок на его могилу собрали из железного хлама — молотов, маховиков, винтов, серпов...
И ещё один символ — мозги из черепа у него вынут, но, чтобы не остался он совсем пустым, неразборчивый, угнетённый рутинной своего беспощадного труда патологоанатом набьёт его мёртвую голову скомканными листами из случившихся в кабинете Маяковского номеров той же газеты «Правда» … И это будет именно та правда, которой он жил...