Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

МАУГЛИ ИЗ КОСМОСА продолжение

Глава вторая 1 Последняя неделя августа пролетела в неведомых прежде трудах и заботах. Вернее, труды как раз были привычными, а вот заботы... Жизнь Али, раньше такая простая и понятная, изменилась до неузнаваемости. Не то что бы в немудрящий быт было привнесено нечто особенное, нет. Просто каждое действие, обыденное до тусклости, налилось смыслом, как осеннее яблоко густым кисло-сладким соком. Не действие уже, а действо. В доме Али появился мужчина. Опять. Впервые после отца. Нельзя же в самом деле считать мужчиной ее бывшего... Хотя тот и пыжился, из кожи вон лез, чтобы доказать Але, что он настоящий мужик. Он приходит уставший с работы. А значит, в избе должно быть чисто. Печь истоплена. На столе — разносолы. И графинчик запотевший. И плевать, что жена тоже только что прибежала с работы. Что у нее спину ломит от усталости. Что самочувствие неважное из-за женских дел. А впереди еще груда тетрадей с неразобранными домашними заданиями. Плевать. Он мужик, он работал, он устал. С Мишей вс
Изображение взято из открытых источников
Изображение взято из открытых источников

Глава вторая

1

Последняя неделя августа пролетела в неведомых прежде трудах и заботах. Вернее, труды как раз были привычными, а вот заботы... Жизнь Али, раньше такая простая и понятная, изменилась до неузнаваемости. Не то что бы в немудрящий быт было привнесено нечто особенное, нет. Просто каждое действие, обыденное до тусклости, налилось смыслом, как осеннее яблоко густым кисло-сладким соком. Не действие уже, а действо. В доме Али появился мужчина. Опять. Впервые после отца. Нельзя же в самом деле считать мужчиной ее бывшего... Хотя тот и пыжился, из кожи вон лез, чтобы доказать Але, что он настоящий мужик. Он приходит уставший с работы. А значит, в избе должно быть чисто. Печь истоплена. На столе — разносолы. И графинчик запотевший. И плевать, что жена тоже только что прибежала с работы. Что у нее спину ломит от усталости. Что самочувствие неважное из-за женских дел. А впереди еще груда тетрадей с неразобранными домашними заданиями. Плевать. Он мужик, он работал, он устал.

С Мишей все было иначе. Мало того что в охотку носил воду и колол дрова, мыл посуду и скоблил пол, он еще постоянно находил себе новые дела. Укрепил пошатнувшийся от времени забор, наново перекрыл крышу, покрасил наличники, прочистил дымоход. Вот только от готовки Аля решительно его отстранила: не хотелось быть обреченной на жареную картошку на завтрак, борщ на обед и пирожки с малиной — на ужин. Отчего-то именно это незамысловатое меню запало Мише в душу, и ничего другого он сам готовить не умел или не хотел. Да и с курами у него не заладилось: стоило ему зайти в курятник, как птицы поднимали оглушительный гвалт и принимались метаться по тесному помещению, сшибаясь на лету и теряя перья.

Так что яйца Аля вынимала из-под несушек сама. Она и не обратила бы внимания на поведение глупых птиц, если бы соседский добрейшей души пес не реагировал на приближение Миши утробным рыком, у любой собаки дворянских кровей означающим испуг и немедленную готовность биться насмерть. Только кошки со всей округи сбегались порой потереться о голенища отцовских сапог, врученных Мише в подарок: не босиком же ему расхаживать. Але иногда казалось, что странный ее гость жил здесь всегда. Терзающие воспоминания о бывшем постепенно размылись, развеялись дождевой моросью.

Теперь Алевтина просыпалась пораньше, чтобы украдкой посмотреть из окна на утренние упражнения гостя. Заканчивалась «зарядка» всегда одинаково: кувыркнувшись через голову, Миша замирал, перекошенный набок, выставив перед собой согнутые в локтях руки. Пальцы его при этом складывались в жесткие даже с виду клешни, склоненная набок голова подбородком упиралась в казавшуюся вогнутой грудь. Удивительно, но нелепая поза эта выглядела не жалкой, а угрожающей. Однажды Аля спросила у гостя, где он научился так двигаться. «На Бетельгейзе», — ответил тот спокойно и ткнул обгрызенной фалангой пальца в потолок. Аля обиделась, но виду не подала. Понимала, что гость еще не готов к серьезному разговору о себе. Не нужно его торопить: придет срок — сам расскажет.

Постояв в угрожающей позе, Миша шел к колодцу по воду. Аля навещала несушек и готовила завтрак. Выяснилось, что за один присест гость может запросто съесть восемь яиц, и это забавляло: куда столько помещается? Правда, Миша быстро набирал вес, из жалкого бродяги превращаясь в куда как справного мужика, хоть и поджарого, будто матерый волк. Теперь за завтраком они болтали обо всем, удивительно легко находя темы.

Аля не переставала удивляться широким познаниям Миши в области астрономии и физики, а также его способности сочинять захватывающие сказки о небывалых приключениях в далеком космосе и на других планетах. По вечерам, устав от корпения над учебниками, Аля подставляла шею и плечи под умелый массаж, а потом расслабленно сидела в кресле и слушала, как в звуках чарующего хрипловатого мужского голоса гибнут звездные корабли и рождаются галактические империи. А может — наоборот. Воспитанной на русской классической литературе Алевтине Казаровой трудно было разобраться в тонкостях галактической дипломатии и межзвездной навигации.

Эти сказки, без всякого сомнения увлекательные и поучительные — Миша как-то мимолетно заметил, что искусство дипломатии острее искусства войны, и Аля удивилась глубине и парадоксальности этой мысли, — все же не могли заменить серьезного разговора о нем самом. Алевтина все не решалась его начать. Ей казалось, что спроси она гостя напрямик, кто он такой и откуда, — и все кончится. Облачится Миша в странные свои обноски и исчезнет в промозглой ночи подступающей осени. И она опять останется одна со своими курами, учебниками и корявыми сочинениями двоечников. Не готова была Аля к новой резкой перемене судьбы. Пусть уже лучше рассказывает свои сказки. Они, по крайней мере, безобидны. А правда может оказаться слишком уж жестокой, чтобы закрыть на нее глаза.

Они сблизились так же естественно, как поздний август переходит в ранний сентябрь. Тем памятным для Али дождливым вечером осень словно решила заглянуть пораньше, да так и осталась, чтобы два раза не приходить. Глупо сетовать на незваную гостью, даже если та не забыла прихватить с собой мелкий серый дождь и ветер с неуравновешенным характером, имеющий дурную привычку гневно швырять в окна пригоршни облетевших желтых и красных листьев. Миша вдруг начал рассказывать о мальчике, который оказался в этих краях во время войны. Его эвакуировали вместе с матерью из осажденного фашистами Ленинграда. Мама погибла при бомбежке поезда, а мальчика отдали в Нижнеярский детский дом.

Однажды летом детдомовцев привезли в Малые Пихты. Кормили сирот не ахти, и потому они всюду искали, чем бы им поживиться. Мальчик к воровству был неспособен, а для труда — слишком мал и слаб. И вот местный хулиган настропалил его отправиться на Старый рудник, в отвалах которого можно было отыскать кристаллы самородной меди. Мальчик добрался до заброшенной выработки, где его застигли сумерки. Пришлось устраиваться на ночлег. Выкопав самодельную пещерку и подкрепившись, он уснул. Странный голубой свет с ночного неба разбудил мальчика. Свет исходил от летающей машины, засасывавшей породу из отвалов. Она же подхватила и Малыша.

2

Как-то, перед самой войной, Малыш побывал с мамой в комнате смеха в Парке Кирова на Елагином острове. Там, в кривых зеркалах, дяди и тети вполне нормального облика превращались в уморительных уродцев. Худые становились толстыми. Толстые — худыми. Вот и сейчас он словно смотрел в такое зеркало и видел в нем две странные личности, что уставились на него из-за прозрачной, но чем-то замызганной стены. Обе личности были голыми — во всяком случае, так показалось мальчику, — темно-фиолетовая кожа их была обтянута ремнями, напоминающими сложную портупею. И у каждой на этой портупее висело что-то вроде кобуры. Одна личность была рослой и толстой, почти прямоугольной, другая — худой и низенькой. У худой были плоские, выпяченные губы и выпуклые глаза, как у лягушки. Лицо толстой личности состояло из сплошных складок, из-под которых сверкали крохотные глазки, числом четыре. Эти глазки буравили Малыша так, что у него мутилось в голове.

Он не знал, сколько прошло времени с той минуты, когда вихрь из голубого света и пыли втянул его в зияющую пасть чудовищного цветка. Да и что случилось после — не очень помнил. Кажется — свалился в какую-то вязкую, холодную, горькую на вкус жидкость. Барахтался в ней, стараясь остаться на поверхности, но его неумолимо тянуло на дно. В конце концов перестал бороться. Однако утонуть Малышу было не суждено. Стремительно закручивающаяся воронка увлекла его в прихотливо изогнутую трубу. В трубе этой он кувыркался целую вечность. Наконец силы оставили мальчика и он попросту заснул. А когда проснулся, увидел эти странные личности, пялящиеся на него из-за прозрачной стены. Нет, стена не была кривым зеркалом. Малыш убедился в этом, когда провел по ней ладонями. Стена была гладкой, теплой и ровной, и ничего не отражала. Правда, он тут же забыл о ней. Его поразили собственные руки. Пожалуй, такими чистыми они не были с начала войны. Ни черных полосок под обгрызенными ногтями, ни царапин, ни ссадин, ни цыпок — не изгвазданные грабки беспризорника, а розовые лапки довоенного детсадовца.

Мальчик даже забыл о толстом и тонком и принялся разглядывать себя. Худой, кожа да кости, но отмытый до блеска. И тоже — голый. Правда, без портупеи и кобуры. Пока он себя рассматривал — личности исчезли. Сквозь прозрачную стену виднелась другая, покатая, темно-фиолетового цвета и вся в каких-то пупырышках. Больше ничего интересного за стеной не наблюдалась, и Малыш стал осматриваться в помещении, в котором был заключен. Или — заточен. Ему впервые пришла в голову мысль, что загадочный летающий аппарат мог оказаться немецким самолетом секретной конструкции. В первые месяцы войны мальчика, как и других ленинградских пацанят, живо интересовала разнообразная военная техника, и наша, и вражеская. Особенно — самолеты. Даже когда фашистские стервятники появились в ленинградском небе, поначалу они выглядели нестрашными. По крайней мере, пацаны не боялись их, наоборот, спорили, а то и дрались из-за того, кто быстрее всех отличит «Хейнкель» от «Юнкерса», а «Юнкерс» от «Дорнье».

«Лодка-крейсер», кружащаяся над Старым рудником, ничем не напоминала крестообразные силуэты фашистских стервятников. Если и было в ней сходство с известными Малышу типами летательных аппаратов, то скорее уж — с дирижаблем. Могли фашисты отправить в Малые Пихты «цеппелин» с секретным заданием? Могли! Могли фашисты схватить советского паренька, будущего пионера, чтобы он не выдал их тайну? Могли... Значит, его будут пытать. И скорее всего — убьют. От этих мыслей Малышу стало совсем тяжко. Заплакать он не мог и поэтому лишь повалился на пол, обитый какой-то пористой, плотной и вместе с тем мягкой тканью. Лежать на ней было удобно, но лучше бы это были жесткие доски или холодная и шершавая металлическая палуба. Как назло, мягкая лежанка, розоватый свет из неизвестного источника, прозрачная, хотя и не слишком чистая стена настраивали на безмятежный лад. Навоображав себе всяких ужасов, пленник «секретного "цеппелина"» и не заметил, как снова уснул.

Проснулся Малыш оттого, что ему отчаянно хотелось писать. Не продрав глаз, он подскочил и кинулся к двери, но через несколько шагов со всего маху врезался в стену. От удара опрокинулся на спину и... обмочился. Как малолетка прямо. Он с ужасом представил, как сейчас детдомовские пацаны, которые спали на других казенных койках, поставленных в пустующем на лето классе, поднимут его на смех. От ужаса и стыда мальчик проснулся окончательно. Ни класса, ни пацанов. Все та же замызганная прозрачная стена, а за ней — другая, темно-фиолетовая, в пупырышках. И ровный розовый свет неизвестно откуда. Малыш приподнялся на локтях, отодвинулся, чтобы посмотреть на пятно, которое он, конечно же, оставил на покрывающей пол ткани. Пятна не было. Он не поверил своим глазам и попытался найти его на ощупь. А потом — и на запах. Не было пятна. Ткань впитала все, без остатка.

Это открытие почти обрадовало Малыша. Пусть злорадствующие дружки сейчас далеко, опозориться перед этими фашистами в портупеях, особенно — перед Четырехглазым, было бы в сто раз хуже. Правда, радовался юный пленник недолго. Вскоре он почувствовал, что хочет пить. Да и пошамать бы не мешало. Он поднялся и принялся обследовать свою тюрьму. Хлеб и сахар остались в тощем сидоре, забытом при попытке удрать из карьера, а здесь ничего похожего на воду или жрачку не находилось. Мягкий пол. Одна стена прозрачная. Другая — желтая с темными потеками, плавно переходящая в точно такой же потолок. Не обнаружилось даже дверей. Малышу почему-то вспомнилась ленинградская Кунсткамера. Уродцы в стеклянных банках. А вдруг и его, как диковину, замуровали в такую банку? Но он же — нормальный! Это те, в портупеях, уродцы. Это их нужно в банку. Фашистов!

От обиды и злости мальчик подскочил к прозрачной стене и изо всех сил пнул ее. Напрасный труд — только пальцы ушиб. Взвыв от боли, заплясал на одной ноге, но не удержался и покатился на предательски мягкий пол. Боль от ушиба постепенно утихла, но голод и жажда терзали Малыша все сильнее. Однако скулить он и не думал. Лег ничком и оцепенел. Так немного легче. Да ему и не привыкать. Мальчик уже и не помнил, когда ел досыта. Вот только настоящей жажды он еще не испытывал. Даже в Ленинграде. В самые лютые зимние дни, когда у них с мамой не хватало сил сходить за водой к проруби, Малыш приловчился соскабливать изморозь с оконного стекла. Тем более что в холод пить не хотелось. Не то что здесь, в этой подлой тюрьме. Теплой, розовой, безразличной. Наверное, эти фашисты решили его просто замучить. Будут приходить и пялиться, как он умирает. Сволочи. Гады. Мальчик почувствовал, как все тело его наливается тяжелой ненавистью. Вот прям от кончиков пальцев голых, отмытых ног, до макушки. Хорошей такой ненавистью, свинцовой. Головы не поднять. Малыш все же попытался приподнять голову, но тут же ткнулся в обивку пола лицом — так надавило на затылок. Будто фашист наступил подкованным сапогом.

С каждым мгновением тяжесть усиливалась. Мягкий пол переставал быть мягким. Малыша вжимало в него, как тогда — в дощатый пол теплушки, когда совсем близко взорвалась бомба и на него, как и на всех на полу вагона, обрушились двухэтажные нары с мешками и спящими. Но тогда мама, как яростная волчица Ракша из «Книги джунглей», бросилась к нему, раскидала мешки и доски, вынесла наружу. А потом — назад, за пожитками. Зря она это сделала. Сейчас вот некому было вытащить его из-под убийственной, хотя и незримой массы, что продолжала наваливаться на тщедушное тело. Малыш почувствовал, что по губам сочится влага. Машинально облизнул толстым, набухшим языком верхнюю губу. Вязкая жидкость оказалась соленой. И тогда он полубессознательно, на одном инстинкте обмакнул безукоризненно чистые пальцы в идущую носом кровь и вывел на прозрачной стене: «ГАДЫ».

Он очнулся, потому что ноздри его втянули острый полузабытый запах. Пахло лекарством, каким до войны пользовался дедушка, а в блокаду оно было съедено без остатка — морской капустой. Малыш разлепил веки. И увидел странные большие глаза с голубыми белками и узкими зрачками без радужки. Спутанные синие, невероятно толстые волосы то и дело свешивались на белое, овальное лицо, с едва выделяющимися неприятно серыми губами. Юный пленник обязательно испугался бы, но не было сил. К тому же существо вдруг ласково провело рукой по жесткому ежику детдомовской прически. Малыш всхлипнул — так делала мама, когда у нее выдавалась свободная минутка. Существо — он уже догадался, что это женщина, — держало его на широких, мягких коленях, плавно покачивая из стороны в сторону. Она не издавала ни звука, но мальчику казалось, что он слышит колыбельную песню из фильма «Цирк», которую часто пела мама, когда укладывала его спать:

Спи, сокровище мое,

Ты такой богатый:

Все твое, все твое —

Звезды и закаты!

Завтра солнышко проснется,

Снова к нам вернется.

Молодой, золотой

Снова день начнется.

Как и дома, в Ленинграде, Малыш подчинился убаюкивающей нежности колыбельной и уснул. Впервые после того, как фашистская бомба угодила в вагон, — уснул без чувства мучительного одиночества. А проснулся легко, радостно. Словно и не было ощущения подкованного вражеского сапога на затылке. Он сразу вспомнил о синеволосой женщине и убаюкивающей безмолвной ее ласковости, и его потянуло к ней, как к родной. Мальчик сел на своем ложе, огляделся. Он ожидал вновь увидеть прозрачную стену и отвратительную, все поглощающую обивку пола, но вместо этого оказалось, что он находится в небольшой круглой комнате на круглой же кровати, напоминающей гигантский пуфик. Над кроватью-пуфиком нависал балдахин из плотной муаровой ткани с золотыми кистями. Драпировки из той же ткани скрывали стены — тяжелые кисти плавно колыхались из стороны в сторону. Малыш слез с кровати, на цыпочках обошел комнату, заглянул за портьеры. За одной из них он обнаружил овальное темное зеркало испещренное разноцветными яркими точками.

Мальчик некоторое время любовался на отражение собственной тощей физиономии, но вдруг отпрянул, осененный догадкой столь ослепительно-внезапной, что он даже расхохотался. Он как несмышленыш пялился в окошко, принимая его за зеркало. А за окошком были... звезды. Одни лишь звезды и ничего более. Малыш вновь прилип к нему, расплющивая нос о холодное, несокрушимо твердое стекло. Повидав за свою, маленькую еще, жизнь больше иного взрослого, такого он не видел никогда. Звезд было очень много. Настолько — что почти не оставалось места темным промежуткам между ними. Они напоминали толченое цветное стекло, рассыпанное по свежему асфальту. И в этой россыпи совершенно растворились контуры известных мальчику созвездий.

Время прекратило течение свое. Он забыл о пережитом, о том, что находится в неизвестном месте среди чудовищ, он забыл даже о ласковой женщине с синими волосами — он видел только бесчисленные звезды, впитывал их не только глазами, но и душой. Не умея осмыслить свои ощущения, мальчик не знал еще, что звезды, движение к ним, станут главной радостью и смыслом всей его последующей жизни. Он словно слился с ними, растворился среди них, став вечным их рабом и пленником. И только голос вернул его к действительности. Голос был звучный, глубокий, проникающий в самое сердце. Малыш никогда не слышал его, но знал кому он принадлежит, поэтому с радостью оторвался окна и бросился навстречу.

— Мама!

Она протянула к нему нежные руки, обняла, прижала к себе, поглаживая по спине и ероша до обидного короткие волосы на голове. Она шептала невзрачными серыми губами смешные нежности, и он радостно повторял их, хотя не понимал значения. Дело было не в значении, а в интонации. Так с ним давно никто не разговаривал. И разучившийся плакать Малыш неожиданно для себя самого зарыдал в голос. Мама подхватила его на руки как маленького, принялась ходить по круглой своей спальне, баюкать и уговаривать. И слезы, запасы которых казались бесконечными, скоро иссякли. Мальчику стало хорошо и покойно. Шмыгнув носом, он слез с маминых рук и кинулся к дивному окошку, со смехом тыча пальчиком в ярко-красную звездочку.

3

— Это была звезда Бетельгейзе, — сказал Миша. — «Лодка-крейсер» направлялась к ней, но Малыш еще не знал этого...

— Какая красивая, хотя и грустная сказка, — сонно пробормотала Аля, сытой кошкой потягиваясь в кресле. — Откуда ты берешь эти истории, Миша? Неужели сам придумываешь? Тогда с таким воображением тебе фантастику нужно писать...

Миша промолчал, с непривычной пристальностью глядя на нее. И молчание вдруг сгустилось, стало похожим на вязкую смолу, способную вот прямо сейчас затвердеть, погребая двух смущенных мошек в янтарной смоле вечности. Аля не успела испугаться — с такой стремительностью бросился он к ней. Выхватил из кресла, словно куклу. Шагнул к койке, но вдруг спохватился, спросил необычно низким голосом:

— Можно?

Аля хотела было сказать, что о таких вещах не спрашивают, но лишь кивнула, как будто речь шла о какой-то бытовой ерунде... Он двигался быстро, слишком быстро, и Аля испугалась скорого разочарования, но Миша вдруг замер, словно вслушиваясь в нее, а когда продолжил, движения его стали медленными и плавными, как накатывающие на песчаный берег волны. Каждая волна омывала ее тело, и оно исполнялось доверия, льнуло, изгибаясь навстречу. В голове взрывалась пугающе звенящая пустота, воцарялось тягучее безмыслие.

— Девочка... — хрипло шептал Миша. — Девочка моя...

Сколько ни прожила Алевтина Вадимовна на свете после, ни от одного годочка не отказывалась. Что бы там ни было, для каждого в памяти ее нашелся свой уголок. Но это мгновение стоило всей ее долгой жизни. От хриплого этого «девочка» щелкнула, разрываясь, ниточка реальности, и воздушным шариком улетела от нее и судьба, и прежняя ее жизнь, безрадостная, и беда давняя, обидная, остался только жаркий голос и сама она, беззащитная, раскачивающаяся на волнах. Он один был с ней в этом мареве, и Аля испугалась, что потеряется, схватилась судорожно за его плечи.

— Все хорошо, милая, — добавил он ласково. — Все будет хорошо...

И она поверила.

А с утра снова пошел дождь. Миша поцеловал прильнувшую к нему Алю и выскользнул из-под одеяла: погода погодой, а зарядка — по расписанию. Аля подтянула под живот подушку, устраиваясь поудобнее. Давно не спалось ей так сладко! Однако в глубине души темной улиткой шевельнулось разочарование: от этого утра она ожидала большего. Цветов, что ли, или еще какой-нибудь глупости... Нет, все же цветов. Мало ли как у них там принято — утешалась Аля, не отдавая себе отчета в том, что понятия не имеет — у кого это «у них» и где находится это «там»? Не на Бетельгейзе же, в самом деле. Бетельгейзе далеко, а он, Миша, здесь, рядышком. Странный, непонятный, порой совсем чужой — и все-таки родной. Кровинушка.

Спать не хотелось. Аля поворочалась немного, встала и побрела на кухню. Разожгла бесшумный и безотказный теперь, благодаря Мишиным стараниям, керогаз и замерла, забыв потушить спичку. На столе лежал клетчатый лист, видимо, позаимствованный из отцовской тетради, а с листа смотрела она сама. Тонкие карандашные линии с точностью, которой позавидовала бы фотографическая техника, складывались в резной наличник, ткань отодвинутой шторы и лицо Алевтины Казаровой, выглядывающей из окна. Очень красивое, нежное лицо. «Неужели именно так я смотрела на него?» — подумала Аля и счастливо рассмеялась.

Скрипнула дверь, вошел Миша. Мокрые волосы свисали прядями, как в тот вечер, когда она впервые увидела его на пороге своего дома, а руки были полны яблок, круглых, мокрых и пахнущих на всю кухню. И что с того, что яблоки эти были ныне повсюду. Аля и припомнить не могла столь обильного урожая. Миша радовался, как ребенок, и она вовсю пекла пироги с яблоками, варила варенье и джем, специально покупая для этого сахар-песок, и даже достала с чердака самодельную, но надежную соковарку. Сейчас Аля обрадовалась им, словно необыкновенным цветам. Нездешним. Не малопихтинским. И даже — не земным. А привезенным с далекой звезды Бетельгейзе.

Аля благодарно приняла из рук, которые вчера так сокрушительно нежно ласкали ее, крутобокие плоды и расцеловала счастливого дарителя. Расцеловала по-хозяйски, как жена. И с этого собственнического поцелуя начался последний день лета. Аля то и дело ловила себя на том, что сегодня смотрит на гостя по-другому. Да и какой он теперь гость? Суженый. Муж перед богом, в которого комсомолка Алевтина Казарова, впрочем, не верила. И нужно что-то сделать, чтобы Миша стал ей мужем перед людьми. Хотя жила учительница русского языка и литературы на отшибе, в поселке наверняка знали о госте. Правда, вопросов пока не задавали. Вероятнее всего, поселковые сами придумали, кем приходится нелюдимой «учителше» этот странный парень.

Сама того не осознавая, Алевтина все время ждала, что однажды Миша уйдет. Исчезнет так же загадочно, как и появился. Хотя чем лучше она узнавала своего гостя, тем сильнее ощущала его неприкаянность. Миша был один во всей Вселенной. Жизнь жевала, ломала его, выкручивала ему суставы, и, наверное, из-за этого он не любил о себе рассказывать. Отделывался сказками. Да и сказки эти, скорее всего, были своеобразной реакцией на пережитое. Попыткой вытеснить страшные воспоминания яркими, насыщенными множеством мельчайших подробностей фантазиями. Так поступают дети, лишенные родительской любви и заботы. А Миша, при всех своих необыкновенных качествах, был большим несчастливым ребенком. Ее ребенком.

На закате дня Алю осенило, что Мишу необходимо постричь. Она знала, что в больших городах у мужчин принято носить такие патлы, но в Малых Пихтах эта мода была не в ходу. На удивление, Миша воспринял ее предложение спокойно, хотя и не сразу понял, чего она от него хочет. Как будто и не стригся никогда. По счастью, мама научила Алю немудреному парикмахерскому искусству. Отец не доверял себя стричь никому, кроме жены, а потом — дочери. Аля расстелила на полу газеты, поставила посередке табурет. Велела снять нательную рубаху и намочить волосы. Хорошо, что Миша заранее наточил ножницы. Аля вооружилась ими и частым пластмассовым гребешком, и приступила к делу. Едва первые пряди упали на позавчерашнюю «Комсомольскую правду», Алевтина охнула и чуть было не выронила ножницы.

Милый, где же тебя так угораздило?!

Голову Миши покрывали жуткие звездообразные шрамы. Нельзя было стричь его совсем коротко. И Аля решила, что отстрижет волосы сзади, уберет на висках, укоротит челку, а остальные подравняет так, чтобы они лежали пышной, но элегантной шапкой. Приняв решение, Алевтина споро защелкала ножницами. Мягкие светлые локоны бесшумно опускались на газетные листы. Парикмахером-самоучкой двигало вдохновение. И все же пришлось повозиться. Отступив в сторону, как художник от холста, Алевтина оглядела свое произведение и осталась довольна. Результат превзошел ожидания. Длинноволосый дикарь исчез, вернее — превратился в элегантного джентльмена несколько артистичной наружности.

— Ну-ка, дорогой, подойди к зеркалу, посмотри на себя, — распорядилась она.

Миша послушно подошел к старому, с облупившейся амальгамой зеркалу, что висело над рукомойником, уставился на собственное отражение.

— Нравится? — осведомилась Аля.

— Что? — без тени юмора спросил он.

— Как я тебя постригла?

— Да... А зачем?

Алевтина только рукой махнула. Попробуй, объясни очевидное этому обаятельному дикарю, не понимающему столь элементарных вещей.

4

Новая прическа Миши навела Алю на мысль, что его не мешало бы приодеть. Единственными мужскими вещами в доме были те, что остались от отца. Частью его гардероба Аля уже пожертвовала, так стоило ли останавливаться? Она собрала газеты с остриженными локонами, хотела было сунуть сверток в печку, но передумала и отложила в сторону. Сама не зная почему. Затем шагнула к старому плательному шкафу, достала выходной костюм отца, протянула Мише.

— Примерь.

— Что сделать? — беспомощно переспросил он.

— Надень, горе ты мое...

Немного повозившись, он облачился в костюм Вадима Андреевича Казарова. Аля деловито обошла вокруг, подмечая, что пиджак в плечах тесноват, но это не страшно. По давнишней моде плечи были подбиты ватой, стоило ее убрать — и костюм сядет на мускулистой, хотя и нескладной фигуре Миши как влитой. Рукава длинноваты — не беда, укоротим. А вот брючины, наоборот, коротки, но там имеется запас, так что и удлинить не проблема. Алевтина засмеялась от радости и захлопала в ладоши, как ребенок. Настолько удачно получалось с костюмом. А ведь было еще и несколько сорочек, и пара галстуков. Во всяком случае, выходной гардероб мужу обеспечен.

Мужу...

Аля покатала на языке непривычное пока слово, которое казалось ей слаще сливочной помадки. Осталось решить куда более существенную проблему: как объяснить поселковым властям, кто такой Миша и откуда взялся. Удивительно, что участковый, старший лейтенант Марьин, до сих пор не поинтересовался незнакомцем. Неужто лишь из врожденной деликатности? Или из доверия к Алевтине Вадимовне, дочери покойного товарища Казарова, доктора физико-математических наук? Вадима Андреевича в поселке уважали. В таежную глушь его забросила прихотливая судьба репрессированного. После ссылки столичный физик так и остался в Малых Пихтах, хотя ничто не мешало ему уехать в тот же Новосибирск, где как раз начал создаваться Академгородок.

Как бы там ни было, участковый вполне мог считать, что дочь Вадима Андреевича не могла связать свою судьбу с шаромыжником. И все-таки даже деликатности старшего лейтенанта Марьина наверняка имелся предел, и его терпение не стоило испытывать бесконечно. Алевтина почти силком стянула с суженого-ряженого отцовский костюм, присела к швейной машинке с ножным приводом: укорачивать, удлинять, подшивать. Миша приткнулся в уголке с карандашами и бумагой — Аля не позволила ему больше рвать отцовские тетради, выдала старую, но с чистыми страницами амбарную книгу, пусть забавляется. Стрекотала старинным безотказным «Зингером», искоса посматривая на возлюбленного. Любопытство разбирало, что это он там рисует. Опять ее портрет? И откуда он только такой талантливый?

Удлинив и подшив брюки, Аля не выдержала, спросила:

— У тебя, родной, совсем никаких документов нет?

Миша поднял голову, поглядел поверх гроссбуха. Переспросил в обычной своей манере:

— Документов?

Аля давно поняла, что придется смириться с его непостижимой неосведомленностью, поэтому лишь молча поднялась, выдернула верхний маленький ящик комода, достала зеленую книжицу. Протянула Мише.

— Это называется паспорт, — сказала она. — Документ, удостоверяющий личность. У тебя нет такого?

Миша задумчиво полистал паспорт, пощупал странички, понюхал даже. Покачал подстриженной шевелюрой.

— Такого — нет, — сказал он и добавил непонятно: — Только — волновой идентификатор. Неработающий.

И зачем-то постучал себя пальцем по виску. Аля с досады принялась яростно толкать педаль машинки.

— Твой идентификатор мы участковому не предъявим, — пробурчала она. — Не знаю, как у вас там на Бетельгейзе, а у нас человеку нельзя обходиться без документов. Ни на работу не устроиться, ни в... — Она осеклась, чуть было не сказав «в ЗАГС пойти». — Никуда, в общем...

Миша смиренно выслушал ее тираду и с еще большим усердием принялся чиркать в амбарной книге. Аля закончила подшивать и подравнивать, подняла голову от «Зингера», чтобы велеть милому своему найденышу примерить костюм заново. И только сейчас заметила, что Миша стоит перед ней и протягивает книгу. Алевтина всмотрелась в рисунок и ахнула. Он действительно нарисовал ее портрет — точную копию фотокарточки в паспорте. И ладно бы ограничился только ею. В гроссбухе был изображен весь первый паспортный разворот, точка в точку, завиток в завиток. Не будь это нарисовано на линованной бумаге, можно было подумать, что Миша скопировал паспорт неизвестным техническим способом.

— Это документ? — спросил он с неподражаемой наивностью.

На этот раз Аля не сдержала тяжелого вздоха.

— Нет, милый, — с болью произнесла она. — Это не документ. Это подделка.