Найти тему
Издательство Libra Press

Вот тебе не смазливая слогом сказочка моя

Адмирал Федор Ушаков
Адмирал Федор Ушаков

Из Александра Петровна Хвостова. "Мои бредни: Записки мемуарного характера"

Что могло бы быть причиною, что иногда без всякого к тому побуждения, сердце томно, печально, воображения нет, способности разумные тяжкою дремотою задавлены, и весь человек, вдруг поглупелый, не похож на "человека вчерашнего": напротив, в иное время, "то же самое" вдруг легко, покойно, весело, и воображение, перебрасывая воспоминания мячиком, играет ими, как дети любимою куклою?

Психология ли, или медицина, или другое какое жмурочное искание человеческое разрешит задачу эту - не ведаю; знаю только, что она в существе человеческом и что и "я сегодня" - "вчерашняя". Мне светло, просторно, весело, и если бы только перо было очинено и бумага не так шероховата, я брызнула бы тебе премилую сказочку, из кладовой старых былей вытащенную.

Но ряды бумаги, как колеи мерзлой дороги, мешают легкому ходу пера и мыслей; я принуждена через них перепрыгивать и зацепляться на каждой строчке. Прошу не прогневаться, если и повесть моя шероховата: в ней только и складу, что это - быль, точно случившаяся.

В некотором царстве, в некотором государстве, славною матушкою Россией называемом, при императрице Екатерине, в городе Архангельске (фу, брат, как там холодно, хуже нашего петербургского) жил-был некто, виц или контр-адмирал Борисов, вероятно на службе царской.

Он и жена его были люди честные, добродетельные, одним словом Русские во всем отношении милого этого имени. Они жили тем священным духом блаженного века стародедовского, от воспоминания которого всякое святое сердце Русское заколыхается.

Не было у них прихотей роскоши, не было бронз блестящих, не было безделок чужеземных, загромождающих столы наши; не было косолетов затейных, выкуривших Русский дух наш отечественный, дымком и овчиной припахивающий.

Лучшее украшение их была затейливая кукушка деревянная, которая припрыгивала, кукуя часы единообразные, на службу Бога, царя и ближнего употребленные. Сердца и хлеб-соль простые всегда открыты были всякому, и радушная чета, посреди льдов и снегов северных, праздновала, непрестанно вечную весну мира с Богом и человеками.

У почтенных старцев этих был сын. Воспитанный в старом белополом кадетском корпусе, он выпущен был во флот мичманом и так как отпуски были затруднительны, он редко мог видаться с родителями, но зато, когда успевал добиться отпуска, дорогою складывал из себя фигуру степенную и благообразную.

Старики радовались его образованию, любовались темляком его, шпаженкою и, в полной надежде на будущие радости, отпускали сына с благословениями и по мере сил с набитым кошельком рублевиками. Но не все так делается, как воочью совершается.

"Петербургский" Борисов не то был, что "Архангельский", и когда к Рождеству родители с старым дядькою его присылали обоз с мерзлыми гусями, свиными тушами, морошкой моченою и прочими съестными лакомствами, верный Личард, не находя в комнате молодого барчонка, ни иконы на стене, ни молитвенника, ни раскрытой Минеи-Четьи, но за то целый угол черепьев, битых штофов и рюмок (нелживых обличителей вседневного бражничества), крестился, бормотал про себя:

- Господи помилуй, что сказали бы господа старые, пожимал плечами и иногда, не вытерпев скорби, осмеливался простонать: - Эх, барин, не сносить тебе головушки. Хотел бы он вымолвить, но верноподданное сердце не дерзало договаривать, а еще менее по возвращении домой рассказать родителям всё виденное.

Так прошли пять или шесть лет, а может быть и более, Борисовой молодости. Ему досталось уже в поручики; но возвышение чина не остепеняло буйной молодости.

Как челнок без снастей и без кормчего, всеми ветрами страстей порываемый, окруженный шайкою повес, первый на всякую проказу сорвиголова, забияка, всегда хмелён, Борисов принадлежал тому роду "животных 18-го века", которых за хвастовство называли тогда угар малый, ухарь, хват и тому подобное.

Однажды, не в полхмеле уже, но в сытом по горло хмеле, Борисов, пробираясь домой, "писал мысли те по гавани", как вдруг пьяное любопытство его было завлечено в церковь, светло освещенную.

Несколько саней стояло у крыльца, и народ толпился в двери. - Что тут такое деется? - проворчал он, и ноги подсекающиеся поволоклись, как могли, к предмету любопытства.

Матрос его команды ожидал тут своей суженой. Брачный налой стоял уже посреди церкви; вот уже и невесту привели посаженые, под ножки разостлали, и хорошенькая девочка протягивала уже ножку ступит первою, как пьянюга мой, протеснясь сквозь поезжан и дружек, отвесил тумака матросу и столкнул его с места:

- Тебе ли, дурак, жениться на этой кралечке, пошел прочь: гей батька, венчай меня с нею.

Не знаю, что происходило в сердце матроса, по субординации уступившего невесту свою; не знаю, что и она в это время думала; не ведаю и того, как поп согласился обвенчать налетную свадьбу эту; знаю только то, что пьяный Борисов полным обрядом церковным обвенчан с хорошенькою Машенькою и что, вместо избушки матросовой, свадьба вместе с молодыми повернула к квартире Борисова.

Что почувствовал бедный дядька, как увидел новую проказу барича, все прежние перещеголявшую. Напрасно, обливаясь слезами, искал, он уверить себя, что видимое им остаток святочных привидений: вопль свадебной ватаги, поздравление новобрачных и звук опоражниваемых за здоровье их фляг, не переводившихся у Борисова, не оставили места сомнению. Старик ушел в избу доплакивать горе.

Между тем шум пирующих утих мало-помалу: гости один за другим разъехались. Борисов, на ногах не стоявший, свалился, как сноп на постель и захрапел крепким сном пьяного. Настало, наконец, утро. Пары хмеля проспаны; ставни отворились, и удивление Борисова было несказанно, увидев товарища в постели своей.

- Ба, Машка, это ты как очутилась здесь?

- Как, батюшка, разве я не жена твоя?

- Ты жена моя! Что ты врешь, дура!

- Неужели же забыл ты, что мы вчера с тобою повенчаны?

Борисов протирал глаза, старался собраться с мыслями, но мозг, воспаленный вином, отказывал соображению. Между тем товарищи шалостей, проведав о новом подвиге ухарства Борисова, спешили поздравить его и посмеяться новому молодечеству.

Борисов начал, наконец, верить, что он подлинно женат, и когда мороз по коже продирал его при памяти отчета, которым обязан он был родителям о женитьбе своей, матушка-фляга приходила на помощь тревожности и утоляла в вине угрызения совести.

Так, прошла зима, а с весною настало время садиться на корабли, крейсировать по морю.

Простимся на время с повесой Борисовым и заглянем на стариков наших Архангельских. Несчастный дядька, горестный очевидец всего случившегося, на другой же день с рассветом пустился в дорогу.

Родительский гнев и тяжелую скорбь их легко вообразить можно.

Утопая в слезах, дядька валялся в ногах их, укоряя себя в пагубном молчании. Любовь к господам удерживала доселе в сердце его тайну, столь пагубные следствия нарастившую. Но что принесли бы и угрозы родителей?

Достаточны ли были бы они удержать буйную голову, "на пропах" пустившуюся? Раздраженный отец написал к сыну грозную грамоту; объявил, что никогда не признает жену его невесткою и что, лишив его присылаемой ежегодно помощи в наказание распутства, пишет к начальнику эскадры откомандировать его на три года в какую нибудь дальнюю экспедицию.

Долго старики горевали, долго страдливое сердце женское крушилось скорбью материнскою; но на сердце закостенелом от старости борозды воспоминаний не так глубоко врезываются. Время убаюкало первый пыл горести; верные Богу сердца покорились тяжкому испытанию и, изливая на ближнего участок любви, отнятой у преступного сына, надумывали новые любления, которыми заживить бы могли раны, нанесенный любовью прежнею.

Однажды, горюя вдвоем и разговаривая о предмете незабываемом, они услышали вдруг стон под окошком. Крестьянка с котомкою на плечах сидела на бревешнике, перевязывала ноги, истертые до крови и горько, горько плакала.

- Откуда ты, голубушка?

- Я сирота несчастная, пришла сюда поискать места заработать себе на пропитание, но сил недостает уже, а приютиться некуда.

Излишнее, кажется, сказать, что крестьянка была призрена, истертые ноги вылечены, страннический скарб её умножен рукою благотворения. Благодарность Агафьи, расторопное усердие и неусыпное рвение всегда опережать желания господ своих, не могли не тронуть любовных сердец благодетелей её; и когда время идти искать службы для неё настало, старики сами предложили ей остаться в доме их.

Два года слишком служа господам своим, не соглашаясь никогда получить платы, сперва работница, потом доверенная и, наконец, друг семейства. Агафья сделалась для них существом необходимым, теплым гнездышком, в которое складывали они свои печали и радости.

Время наказания шалуна истекало уже. Командир эскадры уведомлял старика, что сын его исправился, за отличие представлен к награждению и по окончании кампании получит отпуск повидаться с родителями. Слезы полились градом из глаз старцев.

Радость и благодарность Богу извлекли первые; вторые, самые горькие, мучительные, полились с возобновленною памятью несчастной женитьбы его. Он исправился, образумился, может быть еще утешит нас при старости; как не простить его? Но как быть с женитьбой, невесткою, или как разлучить то, что в гневе Твоем ты сам сочетал, Господи.

"Ах, если б Маша эта хоть на Агафьюшку нашу была похожа любовью к нам и добродетелью, мы"... Стакан с подносом упал из рук Агафьи, и бедная, отверженная, поруганная, но подвиг добродетели мужественно довершившая, Марья лежала у ног родителей мужа её.

Молодой Борисов выслужился, кажется, до чина отца своего, а почтенная жена его, всеми уважаемая за ум и добродетели, заставила забыть романтическое её происхождение.

Вот тебе не смазливая слогом сказочка моя. Я чувствую, что она холодна, пахнет лихорадкой: я сама мерзла на строках некоторых, особливо на конце; но торопливость - ворог мой. Дунь любовью на повесть мою, авось она согреется.