Прошло уже десять месяцев после гибели Тимофея, а Паша всё ещё втайне ждала его. Надеялась, что это какая-то ошибка. Сознание отказывалось принимать этот факт.
Кажется, совсем недавно, в начале мая 1945-го, приезжал Тимофей на побывку. Подправил забор, починил перегородку в сарае, сам, считай, посадил картошку на дальнем огороде, на сопке. Не успела Прасковья вновь ощутить себя мужней женой – а ему уезжать пора.
Провожали обратно в часть весело: на западном фронте войне конец, вон уж и по радио объявили. Значит, скоро и с японцами разберутся. Из скудных своих запасов Прасковья накрыла стол. Да и соседи приглашённые пришли не с пустыми руками. Пели песни. Долго сидели. Почитай, во втором часу разошлись гости. Осталась у них с Тимофеем последняя ночь перед разлукой. Если бы знать тогда, что это навсегда их последняя ночь. Самая последняя…
– Ничего, скоро демобилизуют меня. Приеду домой. Работы вон сколько! Ты потерпи ещё чуток, Пашенька.
А она, будто чувствуя неладное, всё плакала и плакала, положив голову мужу на грудь. Намокла от слёз его белая нательная рубаха.
– Ну, вот, всю рубашку измочила, – шутил Тимофей.
– Война закончилась, дома столько дела. Устала я одна, Тимоша.
– Остался бы с радостью. Сильно скучаю по тебе и деткам. Так ведь посадят. Дезертир, скажут, ты, Тимофей. Всю войну в резерве проваландался, а как пора воевать пришла, так ты в кусты.
Паша всхлипнула.
– Посадят, говорю, – Тимофей легонько поддел пальцем кончик носа жены. – Передачки-то носить мне будешь? Эх ты, плакса, – он поцеловал жену в висок. – Потерпи ещё чуть-чуть. Уже дольше терпела. Недолго осталось. Сейчас лето. С провизией полегче будет. Травы вон сколько. Зорька вас прокормит. Да и на зиму ей хороший должен быть укос. Глядишь, к Троице и меня отпустят.
– К Троице? Точно? – встрепенулась Прасковья, поднялась на локте, заглядывая в глаза.
– Ну, может, чуть позже. Но отпустят всё равно скоро. Война кончилась. Кто нас там держать будет?
Не отпустили. Ни к Троице, ни к сенокосу. Закатился июль, подкрался неслышно Спас с запахом яблок. А Тимофей так и не приехал.
По утрам Прасковья с тревогой слушала новостные бодрые сводки. Страна строила мирную жизнь. А где-то совсем близко стояли в ожидании нападения японцев войска, томились неизвестностью бойцы, мечтал о встрече с семьёй её Тимофей. Про это по радио не говорили. Прасковье казалось иногда, что все начальники просто забыли про наших солдат в Маньчжурии, как будто их и не было вовсе.
В похоронке, которую принесли в начале сентября, было сказано: «Ваш муж, красноармеец Баранович Тимофей Артёмович, в бою за социалистическую родину, верный присяге, проявив геройство и мужество, погиб 26 августа 1945 г. Похоронен с отданием воинских почестей юго-западнее 8 км ст. Хейдаохэц. Маньчжурия». Небольшой листок бумаги. Всё, что осталось от мужа. Остались, конечно, дети, которых теперь предстояло поднимать одной. Единственный сын Володя старался помогать матери во всём.
Сена, накошенного вместе с сыном, Зорьке хватило лишь до февраля. В апреле корова должна была отелиться. Худая, с выступающими рёбрами и обвисшим брюхом, она каждый раз терпеливо ждала, когда Паша войдёт в сарай. Мычала негромко, словно виновато, быстро подбирала из кормушки варёные картофельные очистки, заглядывала в глаза. Паша выливала в деревянное корыто ведро воды:
– Пей, Зорюшка! Больше ничего нет.
Корова выпивала всю воду, тёрлась лбом о Пашино плечо – благодарила. Паша гладила её в ответ – по голове и холке, приговаривала, как всегда, когда волновалась, переходя на украинские слова:
– Красавица ты моя! Шоб мы без тэбэ робылы?
И правда, в войну без Зорьки она детей не подняла бы. Хоть и хлопот с коровой навалом: надо и сена заготовить, и соломы на подстилку привезти. А как сено съест – ещё голову поломать, чем кормить её. Иной день хоть сама в корыто ложись – нечего дать ей, бедной. Только и ждёшь, чтоб быстрее потеплело да травка полезла. Одно спасение.
Зато в летние месяцы и, почитай, всю осень радовала Зорька отличными удоями. Утром и вечером давала по полному ведру сытного жирного молока. Душа у Паши пела. Сколько же всего можно приготовить теперь! Только б вот муки было вдоволь… А дети как радовались вареникам с творогом, блинам, булочкам да пирожкам. Да и хлеб Прасковья пекла – свой, домашний, на сыворотке, не чета талонному чёрному, липкими брикетиками напоминающему хозяйственное мыло. Только вот стряпать всё это могла Паша далеко не каждый день. Муки, полученной по карточкам, хватало ненадолго, и была она далеко не лучшего качества.
И вот стала замечать Паша, что молока у Зорьки поубавилось. Вечером, сразу, как пригонял пастух стадо, корова давала, как обычно, полное ведро. Такое полное, что, идя из сарая в дом, Паша боялась расплескать молоко. Володька, зная это, поджидал мать у крыльца.
– А ну, Володя, отпей трошки, – просила она сына, ставя ведро на ступеньку.
Худой, кожа да кости, светловолосый, загорелый до черноты, он с готовностью припадал к ведру, жадно пил парное молоко. Напившись, вытирал молочные «усы» ладонью и убегал гонять с ребятами мяч на поляне у дома. Прасковья заносила ведро в дом. Следующие на очереди были девчонки – каждая со своей кружкой. Если к ужину оставался хлеб, это был уже почти праздник. Но чаще хлеба не оставалось. Остатки молока Паша разливала по банкам, уносила в погреб. Мыла ведро, готовя под утреннюю дойку.
Но вот уж в который раз Зорька утром молока не давала. Паша пригласила ветеринара, хромого Павла Ефимыча, демобилизованного из армии по ранению. Тот, проковыляв через двор по огородику к сараю, осмотрел Зорьку, сообщил, что та здорова и добавил: Хорошая корова у вас.
– Ну, где ж она здоровая, когда молока вдвое сбавила? – встрепенулась Прасковья. – Посмотри, Ефимыч, получшей, может, чего не углядел?
Ветеринар кашлянул сердито и повторил:
– Справная корова. Всем бы такую! – и похромал к калитке.
Прасковья заранее приготовила ему десяток яиц – отблагодарить хотела за визит. А теперь непонятно было, возьмёт ли он этот гостинец, раз корову лечить не пришлось. Она побежала следом, заскочила в летнюю кухню, где на кухонном столе лежал узелок. Догнала у калитки:
– Вот, возьми, Ефимыч. Спасибо, что не отказал.
– Не надо. Убери, Паша. Тебе детей кормить, – махнул рукой и пошёл, хромая, по пыльной дороге, обсаженной тополями.
Ничего не могла взять в толк Паша. А утром, когда подходила с коромыслом и пустыми вёдрами к колодцу, ещё издалека услышала оживлённый разговор…
На дверце погреба всегда висел огромных размеров замок, который Володька давным-давно научился отпирать ржавым ключом, специально для этой цели спрятанным в поленнице. Какое же оно вкусное, это сало! М-м-м… Володька понюхал сало, примерился ножом, сколько отрезать, чтобы было не так заметно, отрезал добрый кусок, завернул, «як було», в тряпицу, положил в кастрюлю, накрыл крышкой. Повесил на место замок, спрятал ключ, постоял мгновение, подумал, юркнул в летнюю кухню, вернул на место нож. Здесь, вероятно, его осенила какая-то догадка. Он снова вынул из стола нож, выскочил на улицу к рукомойнику, сполоснул лезвие, провёл пальцем: жир до конца не отмылся. Опасливо поглядывая в сторону колодца, откуда доносился бабий гвалт, мальчик снова оказался в кухне, протёр для верности нож полотенцем, сунул его в стол. Ну, всё. Теперь бы только дождаться, когда мать и Нюра уйдут на работу…
А у колодца громче всех верещала Марфа Чернова, Черниха – дородная баба в штапельном чёрном платье в мелкий белый крап и не первой свежести ситцевом платке, низко повязанном на глаза.
– Здравствуйте, девчата, – поздоровалась Прасковья.
– Здравствуй, Паша, – улыбнулась Лина, давнишняя её подружка, тоже солдатка, муж которой только недавно вернулся с западного фронта. – Ты послушай, Паша, что люди гутарят.
И Марфа Черниха, и Лина уже набрали воды и теперь не расходились, ожидая, что с приходом новой слушательницы беседа примет новый оборот.
Паша отцепила вёдра с крючков коромысла, повесила его на забор, окружавший пятачок вокруг колодца по периметру, прислушалась.
– Ты напраслину на Федьку не возводи! – бойко отчитывала Лина Черниху. – Лишь бы что сказать! Вот люди! Слышь, Паша!
Паша вопросительно глянула на Черниху, а та затараторила:
– А я говорю: плохо пасёт! Спит, небось, под кустом целый день.
– Кто спит? Фёдор? – удивилась Паша.
– Молока-то по утрам корова не даёт! Вот я и говорю: не пасёт как следовает, значит. С вечера ещё так-сяк, а утром – ничегошеньки, – Марфа Черниха важно надула щёки и упёрла руки в бока, победоносно оглядывая товарок.
К колодцу подошла Татьяна, соседка из дома напротив.
– Чего шумите, девоньки? – полюбопытствовала она.
Паша опускала ведро в колодец, а сама всё молча прислушивалась, поглядывая на женщин. Татьяне ответила Лина:
– Вон, Марфа говорит, что Федька пасёт плохо. А я говорю, что ничего подобного. Второй год пасёт, и жалоб не было.
– А я говорю: плохо, – упрямо повторила Марфа Черниха, берясь за вёдра, – надо его заменить.
Тут не выдержала Прасковья:
– Ты говори, да не заговаривайся. Фёдор – хороший пастух. Мы его все выбирали, все и решать будем. А тебе если не нравится – свою корову сама паси.
– Да ну вас, – буркнула Черниха и пошла, переваливаясь, от колодца. При каждом движении вода выплёскивалась на подол её чёрного платья.
Бабы захохотали.
– Ой, уж и обиделась, – усмехнулась Лина.
Паша уже вытащила первое ведро, перелила воду, снова с шумом спустила пустое ведро в глубь колодца. Помолчала, потом сказала тихо:
– Молока по утрам у Зорьки тоже почти нет. Может, из-за жары?
– Может, – поддержала Татьяна. – Хотя вот у меня утром полное ведро, как всегда.
– Да? – расстроенно спросила Паша.
До этого у неё ещё была надежда, что, действительно, виной всему жара. Не может же такого быть, чтобы у всех коров утром молока не было из-за жары, а Татьяны, живущей через дорогу, доилась нормально. Паша вытащила второе ведро, перелила воду, отошла от колодца, уступив место Татьяне.
Лина, как и Паша, приладила на плечо коромысло и, ловко подцепив вёдра за дужки, обе женщины пошли по улице.
– Знаешь, что, Лина, я тебе скажу? Марфа хочет своего мужика пастухом пристроить. Вот помяни моё слово!
– Да я и сама так подозреваю. Ну не может она просто так болтать. Есть у неё какая-то выгода.
– Вот именно, – подтвердила Паша. – А работать у неё мужик не любит. Ему в самый раз – пастухом. А что? Люди котомку каждый день соберут, да повкуснее, получше, жри – не хочу. Чем не работа?
– А вот пасти так, как Фёдор, он ни в жисть не станет, – горячо проговорила Лина.
Войдя в летнюю кухню, Прасковья поставила вёдра с водой на пристенную лавочку, сколоченную специально для этой цели.
Торбу с обедом для пастуха готовили по очереди все хозяева коров. Каждая женщина старалась наполнить ее чем-то вкусным. Если у кого-то на завтрак жарилась рыба, то добрая половина откладывалась в сторону – пастуху. С хлебом, конечно, было туго. Но домашних лепёшек из серой муки отмеряли щедрой мерой. У кого-то с зимы припасён шмат сала, у кого-то остались солёные огурцы да крепкие бочковые помидоры. Само собой, варили картошку и яйца да насыпали в спичечный коробок соль, мыли зелёный лук... Когда недели через три-четыре снова подходила очередь кормить пастуха, хозяйка старалась приготовить что-то новенькое. Все стремились угодить пастуху, ведь он в деревне не последняя личность. И не дай Бог, чтобы еда ему не понравилась: если об этом узнают односельчане – житья потом не дадут.
Вечером Прасковья вышла за калитку посмотреть, не идут ли дочки с реки. Никого не увидела и решила сейчас слазить в погреб, пока ещё не совсем стемнело. Она достала из плотно закрытой от мышей кастрюли кусок сала, завёрнутый в белую тряпицу. Набрала из бочки квашеной капусты. Конечно, и стенки бочки, и рассол были уже осклизлыми, не то, что осенью, сразу после квашения. Но ничего, капусту можно промыть, заправить постным маслом, а то и сахарка чуток добавить – красота будет. Прасковья перегнулась через бортик закрома с овощами. С трудом набрала с самого дна прошлогодней картошки. Отнесла всё в летнюю кухню, разложила продукты на столе и только тогда поняла, что увесистый кусок сала «похудел» примерно на треть.
– Ах ты, паршивец! Ну, я тебе задам! – она выбежала из кухни во двор, позвала сына.
Володя не откликнулся. Понятно, что кроме него некому. Девчонки в погреб не лазят – из соображений безопасности, из-за крутизны деревянной лестницы. Только у Нюры была эта обязанность. Но она сроду не возьмёт. Да и не спросишь у неё сейчас, ушла в кино с женихом.
За калиткой послышались детские голоса. Это девчонки вернулись с речки.
Прасковья затопила печь в летней кухне, поставила отварить пяток яиц, а сама пошла на огород выкопать всё же ранней картошки – продолговатой и розовой. По некотором размышлении она решила-таки, что стыдно пастуху варить прошлогоднюю. Подкопала пару кустов картошки. Огорчилась: не слишком крупная, да и мало под кустом.
С улицы донёсся звонкий голос Маруси:
– Кто не спрятался, я не виноват!
Молодую картошку Прасковья никогда не варила в кожуре – скребла её маленьким ножичком, шкурка сходила легко. Зато пальцы становились коричнево-жёлтыми, а в носу щипало, как будто собиралась чихнуть. Да, мелковата картошка. Хорошо, что на сопке посадили побольше в этом году.
Скрипнула калитка, и в проёме кухонной двери показалась худощавая Володькина фигура.
– Мам, я только попить. Мы ещё не доиграли, – проговорил он, запыхавшийся от бега, зачерпнул алюминиевой кружкой воды из ведра, стал жадно пить, косясь на сало, лежащее теперь на столе во всём своём урезанном великолепии.
– А ну подожди, – мать взяла его за руку.
– А? – глаза мальчишки забегали.
Прасковья крепче стиснула его локоть:
– Ты в погреб зачем лазил?
– Я не лазил.
– Может, это Маруся? Или Галя? А? – грозно спросила мать.
По её тону Володька понял: пощады не будет. Но врать он совсем не умел. А потому вздохнул обречённо, понимая, что после его признания футбольный матч уж точно продолжится без его участия.
– Ну, лазил.
– Нет, посмотрите на эти бесстыжие глаза! – Прасковья аж раскраснелась от такой наглости. – Ведь ты же знал, что сало – пастуху! – она в сердцах встряхнула мальчишку за плечи. – Вот что я ему завтра в котомку положу? Совсем мало осталось! Ох, горе ты моё горькое!
Володька потупился:
– Мам, я не удержался. Оно так пахло...
Прасковья, только недавно готовая заплакать, невольно улыбнулась, представив эту картинку.
– Ну, да. Оно ж у нас на весь двор пахнет. Лежит в погребе, в кастрюле, а пахнет на весь двор! Нюхач! И главное, что обидно – ведь сам сожрал, в одну харю. Про сестёр и не вспомнил! Глаза б мои на тебя не смотрели!
– Мам, можно, я пойду, а? Меня пацаны ждут.
Прасковья налила ковш воды в чугун с чищеной картошкой.
– А пускай ждут. Знать будешь, как по погребам лазить. Иди воды натаскай в бачок и в умывальник. Завтра и умыться нечем будет.
Понурив голову, Володька взял вёдра и пошёл к колодцу. Не успел он уйти, как снова скрипнула калитка. Это была Маруся.
– Мам!
– Ну, чего тебе?
– Не ругай Володю. Его и правда мальчишки ждут. Он же самый лучший футболист. Он лучше всех забивает! Без него у них игра не получается.
– Ишь, заступница! Виноват – пусть отвечает.
Маруся посмотрела в пол и тихо сказала:
– Он это сало на всех разделил. И мне, и Гале, и Рае отрезал. Ему самому совсем немножко досталось.
Прасковья шагнула к дочери, заглянула ей в глаза:
– Правда? Он вас всех угостил?
– Да. Только ты Галю с Раей не ругай.
На глаза Прасковьи набежали слёзы. Она обняла Марусю за острые плечики, погладила по кудрявой голове, поцеловала в макушку.
– Бедные вы мои, бедные...
Появился Володя, молча вылил воду в бачок, снова пошёл к колодцу.
За ужином, состоящим из вареной картошки, редиски и парного молока, Маруся сказала:
– Мам, а помнишь Петьку, который утонул? Катя Филимонова сегодня на речке сказала, что это ведьма его утащила на дно. Так купаться было страшно сегодня.
– А ты не слушай её! Ума нет – считай калека. Откуда б взяться этой ведьме?
Из летней кухни вышли уже затемно. Пока дети мыли ноги в большом тазу на крыльце, Паша светила им керосиновой лампой. Как только улеглись, сразу уснули. Набегались за день.
В полудрёме Прасковья подумала, что надо бы закрыть уличную дверь на крючок, чтобы знать, во сколько вернётся из кино Нюра. Хотя... Завтра суббота, у неё нерабочий день, так что торопиться некуда. А дивчина она серьёзная, парней держит на расстоянии, подумала Прасковья, засыпая...
С парнями Нюра вела себя строго. И, хотя была девушкой видной, в свои семнадцать лет ещё ни разу не целовалась. В этот вечер Нюра нарядилась в новое ситцевое платье, которое шила вечерами после работы всю неделю. Обновка сидела точно по фигуре. Светлые волосы заплела по-взрослому, высоко надо лбом – короной. Её ухажёр Коля, парень с соседней улицы, ахнул при встрече: красавица!
В летнем кинотеатре – дощатом, чисто выбеленном подсиненной известью, с рядами жёстких деревянных скамеек, в который раз показывали фильм «Два бойца». И опять – полный зал зрителей. Люди наизусть знали диалоги и песни, а всё равно приходили снова и снова. Нюра тоже очень любила этот фильм, была очарована игрой Марка Бернеса, а про песни и говорить нечего. «Тёмную ночь» и сама частенько напевала.
После сеанса Коля предложил прогуляться. Летняя духота грозила вот-вот разразиться ливнем. Кое-где проблёскивали молнии, но до дождя так и не дошло. Гуляли долго, исходили все окрестные улочки, вызывая недовольство местных дворовых псов, а когда дошли до дома, полоска неба над сопками уже светлела.
Во дворе присели на влажное от росы крылечко. Первые петухи пробовали хриплые после сна голоса, да собаки лениво перебрехивались. Стало прохладно. Коля накинул Нюре на плечи свой пиджак, поднялся со ступеньки:
– Мне надо отойти. Я сейчас.
Нюра улыбнулась:
– Уборная за сараем. Не заблудишься?
Коля улыбнулся в ответ и исчез за углом дома. Нюра осталась сидеть на крыльце, обхватив руками колени.
Коля вернулся неожиданно быстро. Он возник рядом с Нюрой бесшумно, как привидение, и зашептал:
– Нюра, там это...
– Что? – не поняла девушка.
– Там кто-то вашу корову доит.
– Ты точно видел? – Нюра вскочила на ноги.
– Не видел. Слышал. Звук, как будто молоко в ведро льётся.
– А ну, пошли! – Нюра взяла парня за руку, потянула за собой в коридор. – Стой тут, я сейчас маму разбужу. Тс-с-с! – она приложила палец к губам и на цыпочках проскользнула в дом.
Вскоре в коридор вышла Прасковья, заспанная, встревоженная, непричёсанная.
– Побудьте здесь. Не выходите. Я сама, – скомандовала она и, стараясь ступать неслышно, спустилась с крыльца.
Там простояла, прислушиваясь. Было тихо. На мгновение засомневалась: а не ошибся ли он, этот мальчишка? Может, почудилось ему? На цыпочках прокралась через двор к наружной стене летней кухни, осторожно сняла с гвоздя коромысло и, придерживая норовившие звякнуть крючки, притаилась за углом дома.
Рассветало. Розовый свет поднимался над синими сопками, окутанными туманом. Стоять не шевелясь очень трудно. Прасковья пошевелила затёкшей ступней, осторожно выглянула из своего укрытия. Ага! Вот, едва скрипнув, отворилась дверь сарая (не зря смазала, для воров как раз, злорадно подумалось ей). От сарая отделилась чья-то массивная фигура. В тумане Прасковья не разобрала, кто это. Он снова спряталась, сжала руками коромысло. Дыхание её перехватило. Ах, ты ж сука! Я без мужика одна бьюсь, чтоб детей поднять... Руки крепче вцепились в коромысло. На мгновение мелькнула мысль: главное – не убить до смерти. Посадят же. Дети сиротами останутся. Да они и так...
Не успела додумать. Как раз в этот момент шаги приблизились к углу дома. Сердце Прасковьи стучало рывками: ух, ух, ух. Она вдохнула глубже и сжала коромысло. Только бы не звякнуть – не спугнуть. Вот фигура обогнула дом и двинулась к калитке. Это была дебелая баба в чёрном длинном платье. Да это же...Прасковья задохнулась от изумления, но тут же бросилась вслед, хрипло сказала:
– А ну поставь ведро!
Баба замерла и медленно поставила ведро, полное молока, на траву у калитки.
– Ах, ты ж сука! – Прасковья изо всех сил замахнулась коромыслом. Удар пришёлся прямо по хребту, баба взвыла и бросилась бежать к дороге, путаясь в длинном платье.
Прасковья бежала следом, выкрикивая ругательства и охаживая воровку то по спине, то по рукам:
– Ишь, собачья шкура, что удумала! У детей! У детей отнимать последнее! У-у-у-у, язви твою душу! Думала, раз мужика нет, то и заступиться некому? Держи! На-ка, выкуси!
Прасковья гнала воровку до самого её дома, то и дело лупя по чём попало коромыслом. Та взвывала, подобно зверю, но ни слова не говорила. Из калиток выглядывали соседи, разбуженные криком.
– Паша, что случилось? Чего ты напала на неё?
Паше недосуг было отвечать, но причина этой странной утренней пробежки была ясна из ее сбивчивых слов:
– У детей воровать, да? Кобыла ты ненасытная! Шоб тебе ни дна ни покрышки! Пастух, говоришь, плохой? Пасёт плохо?
При этих словах громадная туша на миг обернулась и припустила ещё быстрее к своей спасительной калитке.
Первой заявление в милицию написала Нюра – из-за неграмотности матери. После подключились остальные пострадавшие – ни много ни мало семнадцать семей.
Товарищеский суд над Марфой Чернихой состоялся через месяц в клубе, при большом стечении народа. Марфе присудили наказание: штраф и общественные работы на посадке питомника в леспромхозе.
С тех пор Черниха избегала людей, лишний раз из дома не высовывалась. Но на всякий роток не накинешь платок, потому и не оставляли в покое соседские ребятишки её детей: чернявого Мишку и рыжеволосую, рыхлую, как булка, Дуню. Чёрная злоба матери ударила по её же детям, и можно только догадываться, что пришлось пережить этому без вины виноватому «ведьминому отродью».
Но и после такого позора не унималась Марфа Черниха. Варила снадобье из одной ей известных трав, шептала проклятья – тем, кто обратился в милицию с заявлениями.
А у Прасковьи Зорька вскоре пала на ноги. Утром вошла в сарай – а корова лежит, подняться не может.
– Зорюшка, ласточка моя, вставай! – Прасковья гладила Зорьку по голове, по холке. – Вставай, одна ты у нас кормилица. Скоро пастух стадо погонит.
Зорька посмотрела на хозяйку умными глазами, слабо пошевелила передней ногой, но не тронулась с места.
В стадо в это утро Прасковья её так и не выгнала. Удивлённый Фёдор простоял немного напротив дома да и погнал стадо дальше, к пересохшему заливу, и ещё дальше, на луга с сочной травой.
Придя с работы и застав Зорьку в том же положении, Прасковья очень испугалась. Всё же теплилась у неё весь день надежда, что поднимется, наберётся силёнок – и встанет их Зорька. Пришёл ветеринар, подоспели на помощь соседские мужики. Попытались поднять Зорьку с помощью толстых верёвок, но ничего не вышло. Немного приподнялась было Зорька, но тут же без сил рухнула на солому.
– Всё, Паша. Сдавай ее на мясокомбинат. Пока не сдохла. Хоть не много, но заплатят. Сдохнет – ни копейки ведь не получишь, – дал совет расстроенный Ефимыч, закручивая узловатыми пальцами «козью ножку».
– Осподи! Да что за напасть на нас? – заплакала Прасковья. – Мне ить другую корову сроду не купить одной! Если б знала – тёлочку б не стала весной продавать!
Ветеринар Ефимыч оказался прав: за Зорьку заплатил мясокомбинат сущие копейки. Ясно, что никакой тёлочки за эти деньги не купишь. Так и осталась семья без главной своей кормилицы.
И до конца жизни не здоровалась Прасковья с Чернихой, а встретившись – на дороге ли, в магазине ли в очереди – сторонилась её, как будто боялась испачкаться.
Только позже Прасковья поняла, почему Черниха не воровала молоко у Татьяны, живущей неподалёку. Во дворе у той был огромных размеров злобный пёс.