Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Чего доброго, царские слова совершат чудо и возвратят России Пушкина!

Оглавление

Из воспоминаний Владимира Петровича Бурнашева

Многие студенты были очень раздражены и, как говорили тогда в городе, что "это восторженное настроение на похоронах Николая Греча, проявленное, при получении известия (правда, преждевременного) о смерти Пушкина, было основной причиной тех жандармских мер", какие 29 января, в день смерти Пушкина и потом 1-го февраля, в ночь выноса тела его в придворную Конюшенную церковь, были приняты правительством, во избежание какой-нибудь "восторженной ребяческой демонстрации".

Во время движения погребальной процессии (здесь сына Н. И. Греча) по Невскому проспекту, когда стемнело и фонари зажглись по улицам, ко мне подошел один из моих, по военному министерству, сослуживцев, Александр Александрович Пейкер и предложил "отстать от церемонии, и вместо путешествия на кладбище, ехать в дом княгини Волконской, на Мойке близ Певческого моста, где квартировал Пушкин (Александр Сергеевич), чтоб узнать, точно ли он скончался или еще жив".

Я принял это предложение, и мы в санях Александра Александровича поехали к означенному дому. Мы нашли всю Мойку покрытую густыми толпами публики, среди которой тогдашние полицианты, уговаривали публику не толпиться и расходиться.

Оставив сани, мы с Пейкером, осторожно протискивались в толпе, поминутно слыша восклицания, направо и налево:

- Какая ужасная потеря!

- Это целое событие!

- И за какой вздор, за какое-то салонное недоразумение. Ох уж эти женщины, всему они причина! Да, да, правду говаривал Фуше: "cherchez la femme!". Говорят, осталось четверо малюток.

- Да, он смертельно ранен; но жив еще. Бог милостив, проживет еще на радость России: у меня вон брат с пулей в груди прожил 20 лет, только все страдал одышкой.

- Оно так; но здесь пуля вошла в кишки и, кажется, произвела гангрену.

- Пока я здесь толкаюсь, уже три флигель-адъютанта из дворца приезжали. Государь Император (Николай Павлович), слышно, очень опечален.

Прислушиваясь ко всем этим фразам, мы, наконец, пробрались к самому подъезду, но на лестницу попасть никак не могли: жандармы и полицейские офицеры никого, без особого приказа, не пускали. Стоя у подъезда, мы выжидали, не увидим ли кого из знакомых, кто бы мог дать нам сколько-нибудь точные сведения.

Я узнал сходившего с лестницы и садившегося в сани, свиты его величества генерал-майора Семена Алексеевича Юрьевича, которого встречал иногда у тогдашнего петербургского губернатора Жемчужникова (Михаил Николаевич).

Генерал Юрьевич состоял тогда при особе государя наследника цесаревича (Александр Николаевич). Садясь в сани, ему поданные, он успел только сказать, обратясь ко мне: - Надежда плохая! Больного я не видел; но Василий Андреевич (Жуковский) в отчаянии. Еду во дворец рассказать его высочеству все, что знаю. Его высочество очень, очень опечален.

Спустя несколько минут, к подъезду подлетели сани. Из саней выскочил флигель-адъютант в треугольной шляпе с черным пехотным султаном. Оказалось, что, это бывший однополчанин Александра Александровича Пейкера, служившего прежде в гвардии и в гвардейском штабе.

Они дружески поздоровались и шёпотом что-то говорили. Я только расслышал слова флигель-адъютанта: - Велено переговорить сейчас с Василием Андреевичем Жуковским и с Николаем Федоровичем (Арендт). Оh! с'еst une histoire, cousue d'intriges! (О! это история, сплетенная из интриг).

После этой краткой беседы шепотом, лицо доброго Александра Александровича приняло вид еще более грустный и даже убитый. Он мне только тихонько сказал: - Расскажу, когда будем одни.

И он точно потом рассказал мне отчасти то, что вскоре узнал весь город: о поединке, в котором Пушкин, очевидно, искал смерти.

Мы уже собирались с Пейкером оставить "наш пост" на подъезде квартиры умиравшего поэта, как с лестницы сбежал придворный лакей в красной ливрее с треуголкой в галуне и крикнул: - Карету лейб-медика Арендта.

Придворная карета, с кучером в такой же треуголке и красной ливрее, двинулась к подъезду, где тотчас явился толстенький, красный, как рак, Николай Федорович Арендт, всегда веселый и беззаботный, теперь же нахмуренный и со слезами на глазах. Он приветливо, но печально отвечал на поклон знакомого ему Пейкера и на вопрос его: - Ну что, ваше превосходительство? - отвечал со свойственной ему порывистостью:

- Ну, то, что очень плохо! Наша вся медицина ничего не сделает без царя Небесного. Земной же царь, русский, излил всю милость свою на страдальца и вниманием своим помогает бедному Александру Сергеевичу. Чего доброго, царские слова "совершат чудо" и возвратят России Пушкина!

- Ура, ура нашему Государю! - невольно вырвалось у Пейкера, когда карета Арендта отъезжала уже скорой рысью, а стоявший около нас, неизвестный нам мужчина средних лет, в бекеше с бобровым воротником, бравый и, судя по длинным усам, отставной военный, сняв шляпу и махая ею, гаркнул "ура!" в полной уверенности, что "Арендт сообщил хорошую весть о здоровье драгоценного больного".

Толпа, запружавшая улицу, услышав этот родной возглас, принялась орать "ура!", не зная в чем дело, но также махая шапками и шляпами. Бывший тут жандармский полицейский офицер очень сконфузился этой внезапной демонстрацией и просил публику "радоваться, не нарушая уличного благочиния".

Пейкер, "нечаянная причина" этого шума, почувствовав неосторожность своего возгласа, хотя и основанного на самом патриотическом чувстве, шепнул мне, что "нам пора по домам", и мы расстались с милым Александром Александровичем, с которым увиделись на другой день в залах военного министерства, где в этот и в последующие дни, разумеется, главным предметом всех наших разговоров был обожаемый всеми нами Пушкин, скончавшийся, как известно, 29 января.

Памятен мне день 27 января 1837 года еще тем, что проведенный мной, отчасти на похоронах искренно любимого мной юноши (Николай Греч), отчасти у подъезда дома, где умирал Пушкин, день этот закончен был мной совершенно противоположно, в качестве будущего шафера "на сговорном вечере", тогдашнего моего хорошего и короткого приятеля, с которым я начал службу мою в 1828 году, под общим начальством Д. Г. Бибикова.

Этот приятель, будучи секретарем при директоре департамента внешней торговли и редактором "Коммерческой газеты", квартировал вместе со своей родительницей, незабвенной и добрейшей и очень "типичной" старушкой Надеждой Григорьевной, в доме Офросимова, против Театрального моста, в третьем этаже, где были очень обширные залы, и в этих-то залах счастливый молодой жених, бывший немного старше меня, принимал свою миловидную невесту, только что оставившую учебную скамью Смольного монастыря, настоящую "смольяночку".

Во время "сговорного бала" мы все часто вспоминали о Пушкине и старались оправдать нашу веселость утешительными известиями, полученными о состоянии здоровья поэта, которому, впрочем, в ночь с 27 на 28 января действительно было получше, в чем заверил всех нас Николай Федорович Арендт, друг этого семейства, приехавший, в 2 часа ночи прямо к ужину и кушавший с аппетитом, возбужденным тревожным днем и проблеском "надежды на спасение Пушкина".

Я передал при нем тут же последствия того "ура!", которое сорвалось у Пейкера, и Николай Федорович смеялся, говоря, что "завтра же расскажет об этом ее величеству государыне императрице".

Не могу здесь не вспомнить того, что во время мазурки, на этом предсвадебном дружеском бале, как дамы, так и кавалеры, участвуя в фигуре, требующей раздачи различных названий, выбирали названия из стихотворений Пушкина, как: "Бахчисарайский фонтан", "Онегин", "Татьяна", "Кавказский пленник", "Цыгане", "Руслан", "Людмила" и пр. и пр.

Я же, как сотрудник "Северной Пчелы" и никогда, в дни моего сотрудничества, не любивший Фаддея Бенедиктовича Булгарина, назвал себя "Косичкиным", так как под этим псевдонимом Пушкин разил Булгарина в своей с ним полемической схватке.

Надежды врачей и друзей Пушкина не оправдались: он скончался, как известно, 29 января 1837 года, в 3-м часу дня.

Толпа публики стеной стояла против окон, завешанных густыми занавесами и шторами, стараясь проникнуть в комнаты, где было выставлено тело Пушкина, чтоб проститься с ним; но впуск был затруднителен, и нужно было, даже пользоваться какой-нибудь протекцией, чтоб привести в исполнение это желание.

Наконец, после многих хлопот, мне это удалось, при содействии спускавшегося в то время с лестницы адъютанта военного министра, капитана гвардейской конной артиллерии, графа Штакельберга. В это время, когда граф Штакельберг оказывал мне свое содействие, о том же стал его просить армейский уланский офицер, в котором я узнал одного из частых посетителей танцевальных вечеров полковника Вильгельма Ивановича Карлгофа, где мы с ним нередко встречались.

Это был сын писателя Сергея Николаевича Глинки, Владимир Сергеевич, помнится, любивший пописывать стихи и печатавший их в альманахах и журналах того времени.

Мы нашли темно-фиолетовый бархатный гроб с телом Пушкина, в полутемной комнате, освещенной только красноватым и мерцающим огнем от нескольких десятков восковых церковных свечей, вставленных в огромные шандалы, обвитые крепом.

Окна были завешаны, а на какую-то картину и на довольно большое зеркало, были наброшены простыни. Гроб стоял на катафалке в две ступеньки, обитом черным сукном с серебряными галунами. Катафалк помещен был против входной двери; в ногах был налой, у которого дьячок, стоя спиной к входным дверям, читал псалтырь.

Тело покойника, сплошь прикрытое белым крепом, было почти все задернуто довольно подержанным парчовым палевым покровом, по-видимому, взятым напрокат от гробовщика или из церкви.

Вошедший одновременно с нами лакей в глубоком трауре, бережно и крестясь, отложил покров и креп, через что, при красноватом свете восковых церковных больших и малых свечей, открылся до пояса Пушкин, на которого мы оба, Глинка и я, жадно устремили наши глаза, не забыв, однако, совершить обычное поклонение до земли и целование образа на груди усопшего.

Могу сказать положительно, что в 2 часа пополудни 30 января, когда я видел тело бессмертного поэта, кроме обыкновенной восковой мраморности вполне застывшего трупа с прочно и крепко закрытыми глазами и ртом чуть-чуть отверстым, обнаруживавшими прекрасные зубы, никаких других признаков мертвенности и разрушения заметно не было.

Лицо было необыкновенно спокойно и очень серьёзно, но нисколько не мрачно. Великолепные курчавые темные волосы были разметаны по атласной подушке, а густые бакенбарды окаймляли впалые щеки до подбородка, выступая из-под высоко завязанного черного широкого галстука.

На Пушкине был любимый его тёмно-коричневый сюртук. Что на покойнике Пушкине в гробу был не черный, а тёмно-коричневый с отливом сюртук, то это подтвердил и тот слуга его, который был при нас во все время, пока мы с Глинкой грустно и внимательно глядели на черты поэта, врезывая их себе в память.

Около получаса простояли мы тут, не сводя глаз с Александра Сергеевича, причем Глинка, знавший наизусть всего почти Пушкина, читал полушёпотом, словно молитву, отрывки из различных его стихотворений, преимущественно те, в которых поэт "жалуется на жизнь и не находит в ней ничего привлекательного".

Наконец, старый слуга напомнил, что "нам пора удалиться", потому что сейчас начнётся панихида для семейства и для близких друзей покойного, которые уже собрались в соседней комнате. Бросив последний взгляд на лицо Пушкина, лежавшего в гробу и помолившись, мы вышли.

Когда мы с Глинкой сошли с лестницы и вышли на улицу, где у подъезда все еще толпилось несколько десятков человек и между ними заметны были синие воротники и треуголки студентов, нам привелось услышать замечания публики, обращенные к нам, о том, что и "для того, чтоб поклониться праху великого поэта земли русской, нужна протекция"; потому что, все "касающееся погребения Пушкина", поручено было жандармскому генералу Дубельту (Леонтий Васильевич), распоряжающемуся тут вполне по-полицейски.