Каждый раз, когда я вижу её, желудок сжимается в тугой узел, будто пытаясь защититься от яда. Даже имя её — Алиса — теперь звучит как скрежет вилки по тарелке. Раньше мы делили обеденные перерывы, смеялись над глупыми мемами, и её смех казался мне таким... лёгким. Теперь же он режет слух, как фальшивая нота в тишине.
Всё началось с мелочи. Пятничный проект, который мы должны были сдать вместе. Она взяла мои наброски, переписала их своими словами и отправила боссу на час раньше. «Ошибка в рассылке», — сказала потом, улыбаясь так, будто предлагала разделить пирог. Но в её глазах плавала акула. Я промолчал. С тех пор каждый её успех стал гвоздём в крышку моего самоуважения.
Теперь её присутствие в столовой — пытка. Она всегда выбирает столик у окна, аккуратно раскладывает контейнеры с едой: киноа, авокадо, миндаль. Здоровый фанатизм. Раньше я завидовал её дисциплине. Теперь вижу, как она откусывает кусочек яблока, и мне кажется, что она жуёт мои нервы. Еда в моём рту превращается в вату. Даже кофе, горький и крепкий, кажется пресным, будто она выпила весь вкус из мира.
Врач говорит: «Стресс, гастрит, надо расслабляться». Но как расслабиться, если она везде? Её духи — ваниль и нарцисс — висят в лифте. Её голос доносится из конференц-зала. Её успехи горят на экране корпоративного чата, как новогодняя гирлянда. Я начал носить с собой протеиновые батончики. Ем их в туалете, быстро, словно краду, пока не застукали. Стыд сладкий, как шоколад в составе.
Иногда ночью, когда город засыпает, а холодильник гудит, я пытаюсь заставить себя съесть хоть ложку супа. Но ложка дрожит, а в голове — её лицо, улыбающееся с презентации, где мои идеи стали её козырями. Суп стынет. Голод превращается в оружие против самого себя.
Сегодня она оставила на кухне мятный чай с запиской: «Возьми, если хочешь». Я вылил его в раковину. Жёлтая лужица закрутилась в слив, будто смеясь. Может, ненависть — это и есть моя диета.
Она принесла печенье в офис. Домашнее, с тмином и морской солью, в прозрачной упаковке, перевязанной лентой. «Угощайтесь, коллеги!» — её голос звенит, как нож о бокал. Все тянутся, жуют, хвалят. Я стою в дверях, сжимая стаканчик из под воды так, что пластик трещит. Крошки падают на клавиатуры, смех растекается по офису. Алиса ловит мой взгляд и поднимает коробку, как трофей. *«Тебе?»* — шепчут её губы, не произнося слов. Я качаю головой, но она уже идет ко мне, настойчивая, как голод.
Аромат тмина въедается в нос, и я вспоминаю, как в детстве давился этим семенами, когда бабушка клала их в суп. «Полезно для пищеварения», — говорила она, а я прятал их за щёку, чтобы выплюнуть в туалете. Теперь Алиса протягивает печенье, и её пальцы — точь-в-точь как тогда, у бабушки: длинные, с блестящим лаком. «Спасибо», — выдавливаю я, беру штуку, будто уголь из огня.
Оно тает на языке, песочное, солёное. И вдруг — горечь. Не та, что от тмина, а острая, металлическая. Я бегу к раковине, сплёвываю, но вкус остаётся, как клеймо. Алиса смеётся где-то за спиной: «Осторожнее, там миндальная мука! У тебя же аллергия?» Все затихают. Я не помню, чтобы говорил ей об этом. Или говорил? Нёбо опухает, дыхание сбивается. В ушах — её голос, мягкий, как масло: «Надо было предупредить».
В больнице, под капельницей, я слушаю, как врач ворчит: «Стресс снижает иммунитет, организм атакует сам себя». За окном темнеет, а я думаю о том, как она *знала*. Или это паранойя, разъедающая мозг, как кислота? В кармане дрожит телефон: десять сообщений от коллег, одно от неё. Открываю — фото команды за чаем с её печеньем. Подпись: «Скучаем!» На заднем плане — мой пустой стул.
Возвращаюсь на работу через два дня. На столе — банка мёда, жёлтая, как её чай. Записка: «Для восстановления сил». Бросаю её в мусорку, но запах остаётся — густой, удушливый. На совещании она надевает мои идеи, как украденные серёжки, а босс кивает: «Алиса, вы гений!» Я впиваюсь ногтями в ладони, пока не чувствую солоноватый привкус крови.
Теперь я ем только ночью. Стою у открытого холодильника, режу сыр дрожащими руками. Белый свет льётся на пол, как молоко. Жую медленно, будто каждым кусочком пытаюсь заткнуть дыру в груди. Иногда кажется, что она стоит за спиной, дышит мне в шею. Оборачиваюсь — никого. Только тень на стене, длинная и острая, как нож для масла.
Сегодня утром я нашёл у своего компьютера крошечную коробочку. Внутри — брелок в виде вишенки. Карточка: «Чтобы жизнь не казалась такой кислой». Брелок падает в мусорку с глухим стуком. Но её смех, сочный, вишнёвый, остаётся в ушах. Я запиваю его тремя глотками кофе и понимаю: война не закончится, пока один из нас не переварит другого.
А в груди уже зреет новый узел — не гнев, не страх. Что-то холодное и тяжёлое, похожее на голод.
У храма я остановился случайно. Ноги сами завернули за угол, когда после работы брёл под дождём, пряча лицо от ветра. Двери были открыты, внутри пахло воском и тишиной. Свечи дрожали в подсвечниках, как жёлтые язычки, лижущие темноту. Я сел на скамью в дальнем углу, мокрая куртка шуршала о каменный пол. В голове гудело: *«Она украла. Отравила. Сломала»*. Но здесь, под сводами, слова теряли силу, будто их глотало эхо.
Служба уже закончилась, но у алтаря осталась женщина в чёрном платке. Она протирала иконы тряпкой, напевая что-то без слов. Заметив меня, кивнула к чаше с просфорами: «Возьми, сынок. Освящённые». Крошечный хлебец таял во рту, как снежинка. Впервые за месяцы еда не обжигала.
На следующий день Алиса опоздала на планерку. Вошла бледная, с потухшими глазами. Её «гениальные» идеи спотыкались о паузы, а босс хмурился. После собрания я застал её в подсобке: она сидела на коробках с бумагой, сжимая в руках серебряный крестик. «Мама в больнице, — выдохнула она, не глядя. — Рак». В её голосе не было ни яда, ни стали — только пустота, как в моём холодильнике по ночам.
Я принёс ей чай. Не мятный, не имбирный — обычный, с двумя ложками сахара. Она взяла стакан, и её пальцы дрогнули: «Знаешь, я... я всегда завидовала твоей смелости молчать. Я бы так не смогла». Впервые за год мы говорили без масок. Оказалось, её «успехи» — тоже ворованные, но не у меня, а у отца, который требовал совершенства. «Ты думал, я специально тебя травила? — она усмехнулась горько. — Я просто не умела иначе».
В ту пятницу я принёс в офис домашний хлеб. Не киноа, не авокадо — просто ржаной, с тмином, как у бабушки. Алиса взяла ломоть, долго смотрела на семена, будто читала судьбу. «Прости», — сказала она, не уточняя, за что. Я откусил кусок. Горечь тмина смешалась со сладостью муки, и это было... съедобно.
Мы не стали друзьями. Но в понедельник она вернула мне папку с надписью «Идеи Юры» и улыбнулась — не акульей ухмылкой, а устало, по-человечески. А вечером я нашёл на столе маленькую иконку Богородицы и записку: «Спасибо, что не вылил чай».
Сегодня утром, перед работой, я зашёл в храм. Женщина в платке ставила свечи. «Хочешь помолиться о ком-то?» — спросила она. Я кивнул, достал две свечи. Одну — за маму Алисы. Вторую — за себя. Пламя дрогнуло, слилось в одно, и я вдруг вспомнил, как бабушка говорила: «Гнев — это голод души. Накорми её чем-то светлым».
Возвращаясь, купил два бублика с маком. Один положил на стол Алисе. Она кивнула, достала из сумки термос: «Кофе? Я научилась варить без горечи». Мы ели молча, не торопясь, и мак хрустел на зубах, как песок под ногами у моря. Вражда не испарилась — она просто стала... пресной. А пресное, как известно, иногда полезнее сладкого.
На прощание она протянула конверт. Внутри — фото нашей команды, где мы смеёмся за чаем. Мой стул больше не пустой. На обороте надпись: «Прощение — это не слабость. Это хлеб, который нужно печь заново каждый день».
Вечером я впервые за год сварил суп. Луковица, морковь, щепотка тмина. Когда он закипел, я выключил плиту и перекрестил кастрюлю — как учила бабушка. За окном горели фонари, а в груди, где раньше застревали крошки ненависти, теперь лежало что-то тёплое и круглое, как просфора.