— Лен, я же не прошу тебя… Просто дай мне время, — Максим протянул руку в пустоту, надеясь коснуться её плеча, но пальцы поймали только холодный воздух.
— Время? Да у тебя его теперь вагон! Сиди в своей темноте и рисуй свои закорючки. А мне надо жить, понимаешь? Жить! — дверь хлопнула так громко, что эхо прокатилось по комнате, как последний аккорд их отношений.
Максим стоял посреди квартиры, вцепившись в трость, пока тишина не заполнила всё вокруг. Он хотел крикнуть ей вслед, но горло сдавило, а в груди закрутился ком из обиды и бессилия. Три месяца назад он был другим: молодой художник, чьи картины висели в модных галереях, парень с планами на выставку в Париже. А теперь? Слепой калека, брошенный всеми. Даже кисть в руке держать не мог — пальцы дрожали, как у старика.
— Максимка, ты чего там в темноте сидишь? — голос тёти Клавы, соседки сверху, пробился сквозь скрип деревянной лестницы. Она каждый день заходила "проведать", хотя Максим подозревал, что ей просто скучно одной.
— Да вот, думаю, как бы свет включить, — Максим усмехнулся, хотя улыбка вышла кривой.
— Ох, шутник ты мой! — тётя Клава прошаркала в комнату, поставила что-то тяжёлое на стол. — Я тебе супчику принесла. Куриный, с морковкой. Ешь, а то вон какой худой стал.
— Спасибо, тёть Клав, но я сам справлюсь, правда, — он попытался встать, но наткнулся на стул и чуть не рухнул.
— Да куда ты денешься, "справлюсь"! — она подхватила его под локоть с неожиданной для своих лет силой. — Садись, сейчас я тебе тарелку налью. А то Ленка твоя ушла, и кто теперь за тобой смотреть будет?
— Никто, — буркнул Максим, чувствуя, как щёки горят от стыда. — И не надо. Я не ребёнок.
— Не ребёнок, а слепой как крот, — тётя Клава цокнула языком. — Ладно, ешь давай. А то суп остынет.
Максим послушно взял ложку, но первый же глоток обжёг язык. Он выругался про себя — даже суп нормально съесть не может. Тётя Клава молчала, только шуршала чем-то у стола. Потом вдруг сказала:
— А ты рисовать-то пробовал после этого?
— Чего? — Максим чуть не поперхнулся. — Да вы издеваетесь? Я теперь и карандаш-то не найду, не то что холст.
— А ты поищи, — голос её стал хитрым, как у кошки, что играет с мышкой. — Я тут в кладовке старые краски нашла. Муж мой, царствие ему небесное, малярничал когда-то. Принести?
— Зачем? — Максим отставил тарелку. — Чтобы я стены размазал, как трёхлетка?
— А ты попробуй, — тётя Клава хмыкнула. — Может, что и выйдет.
На следующий день она притащила коробку с красками. Максим слышал, как банки звякнули друг о друга, как пахнуло чем-то резким и знакомым — запахом его прошлой жизни.
— Вот, держи, — она сунула ему в руки банку. — Это жёлтая, солнечная. А вот красная, как помидор. Потрогай, понюхай.
— Тёть Клав, вы серьёзно? — он повертел банку в руках. Холодный металл, шершавая крышка. — Я же ничего не вижу.
— А ты глазами и не смотри, — она постучала пальцем по его лбу. — Вот этим смотри. И руками. Давай, макай пальцы и рисуй.
Максим хотел возразить, но что-то в её голосе — твёрдое, как камень, — заставило его подчиниться. Он открыл банку, окунул пальцы в краску. Жёлтая, липкая, с едким запахом. Провёл рукой по бумаге, которую тётя Клава сунула ему под нос. Полоска вышла неровной, но тёплая на ощупь.
— Ну как? — спросила она.
— Как мазня, — он пожал плечами. — Что я вообще делаю?
— Солнце, — тётя Клава хлопнула в ладоши. — Я ж говорю, жёлтая — она как солнце. А теперь добавь травы. Зелёной возьми.
Максим вздохнул, но послушался. Зелёная краска была гуще, пахла сырой землёй. Он размазал её под "солнцем", чувствуя, как пальцы скользят по бумаге. Это было глупо, нелепо, но… тепло. Как будто он снова держал кисть.
Дни потекли незаметно. Тётя Клава приходила каждый вечер, приносила краски, бумагу, а иногда и старые тряпки, чтобы "рисовать фактуру". Максим злился, спорил, но рисовал. Сначала просто мазал, потом стал замечать разницу: синяя краска текла, как вода, красная ложилась густо, как кровь. Он начал смешивать их на ощупь, прислушиваясь к шороху пальцев по холсту.
Однажды тётя Клава принесла что-то странное.
— Это что ещё за дребедень? — Максим потрогал шершавый комок, пахнущий пылью.
— Это мох, с клумбы сорвала, — она хихикнула. — Приклей на картину. Будет лес.
— Вы совсем с ума сошли? — он чуть не бросил мох на пол. — Я художник, а не декоратор!
— А ты попробуй, — она снова ткнула его в лоб. — Не глазами, а вот этим.
Максим чертыхнулся, но приклеил. Потом добавил веточки, песок, даже кофейную гущу — тётя Клава сказала, что это "земля после дождя". Картины получались странными, шершавыми, живыми. Он не видел их, но чувствовал: холод реки, тепло заката, колючий ветер в траве.
— Знаешь, тёть Клав, — сказал он как-то вечером, вытирая руки от краски, — я, кажется, начинаю понимать.
— Давно пора, — она похлопала его по плечу. — А то вон, сидишь, как ежик в тумане. Жизнь-то идёт.
Через полгода Максим решился. Тётя Клава договорилась с местной библиотекой, чтобы там выставили его работы. Он стоял у стены, слушая, как люди шуршат ногами, шепчутся, трогают его картины — да, трогают, потому что он настоял, чтобы их можно было почувствовать.
— Это что, слепой рисовал? — услышал он мужской голос. — Да ладно, не верю!
— А ты потрогай, — ответила женщина. — Вот тут река, холодная такая. А тут солнце, прямо греет.
Максим улыбнулся в темноту. Впервые за долгое время он не чувствовал себя калекой. Тётя Клава стояла рядом, пыхтела от гордости.
— Ну что, Максимка, говорил я тебе? — она толкнула его локтем. — Ты ещё Париж свой увидишь.
— Если только вы со мной поедете, — он рассмеялся, и смех вышел лёгким, как в те дни, когда мир ещё был цветным.
А потом появилась она. Лена. Максим не видел её, но узнал шаги — быстрые, нервные, как будто она вечно куда-то опаздывала.
— Макс, это ты? — голос дрожал, как струна на ветру. — Я видела афишу… Это правда твои картины?
— Мои, — он пожал плечами, держа трость крепче обычного. — А что?
— Я… Я не думала, что ты сможешь. То есть… Прости, я была дурой, — она замялась. — Может, попробуем ещё раз?
Максим молчал. Где-то внутри шевельнулась старая боль, но тут же погасла. Он вспомнил жёлтую краску, запах мха, голос тёти Клавы. Ему больше не нужна была Лена.
— Нет, Лен, — сказал он тихо. — Я теперь вижу лучше, чем раньше. А ты… Ты иди дальше.
Она что-то пробормотала и ушла, а Максим остался стоять, чувствуя, как тепло от его картин греет руки. В тот вечер к нему подошла другая женщина.
— Здравствуйте, я Катя, куратор галереи, — голос у неё был мягкий, с лёгкой хрипотцой. — Ваши работы… Они невероятные. Мы бы хотели устроить выставку в городе. И, может, даже за границей.
— Спасибо, — Максим улыбнулся. — Только мне нужна будет помощница. Тётя Клава, вы как?
— Ох, Максимка, да куда я денусь! — старушка рассмеялась так, что закашлялась. — Поедем, Париж этот твой посмотрим.
Прошёл год. Максим стоял на набережной Сены, вдыхая запах воды и свежих круассанов. Катя держала его под руку, рассказывая, как толпы людей трогают его картины, шепчутся о "слепом гении". Тётя Клава сидела на скамейке, ворчала, что "французы суп варить не умеют", но в голосе её звенела радость.
— Знаешь, Катя, — сказал Максим, касаясь её руки, — я думал, что темнота — это конец. А оказалось, это только начало.
— А я знала, — она сжала его пальцы. — С первой картины. Там было столько света.
Он не видел Париж, но чувствовал его: шершавый камень мостовой, тёплый ветер, запах кофе. И где-то внутри, под рёбрами, снова загорелось солнце — жёлтое, как краска в той первой банке.