Воспоминания генерал-майора Ивана Алексеевича Клингера
12-го июля 1847 года, командующий войсками на Кавказской линии генерал Фрейтаг (Роберт Карлович) командировал меня до Кизляра и обратно (в Ставрополь) проверить, как исполняются предохранительные меры к ослаблению и прекращению холеры, собрать сведения о заболевших, умерших и выздоровевших.
На обратном пути, 24-го июля, по дороге к Альбецкому посту, у нас развалилось колесо и мы остановилась. Извозчик, бросив вожжи, начал увязывать остальную половину колеса, чтобы как-нибудь дотащиться, до бывшей недалеко от Альбецкого поста, станции. День был знойный.
Заметив, что извозчик связывает колесо неправильно, я приказал ему продернуть ремень иначе. Взвившаяся порывом ветра пыль заставила его невольно поднять голову: он вскрикнул. Оглянувшись, я увидел в двух шагах от себя чеченцев. Не успев вынуть шашки и соскочить с телеги, я был схвачен. Извозчик тоже.
Связав нас по рукам и за шеи, чеченцы увлекли нас в лес с лошадьми, телегой и вещами. Там чеченцы разобрали наши вещи по рукам, сломали и спрятали телегу, закусывали и отдыхали не более получаса, имея часовых на высокой груше, которых там растёт достаточно. Я ничего не ел, хотя мне предлагали кусок черствой, пшеничной лепешки.
Я был спокоен как никогда, или редко в жизни, и в момент, когда меня схватили, и когда сидел в лесу, уже связанный. Окинув взором, я насчитал 17 чеченцев (но ошибся одним, - их было 18) оборванных, босых, с ружьями, кинжалами и в тулупах.
Тут вспомнил я виденный мной месяц назад сон: "дорога, налево лес, направо зеленеющая поляна; себя, ехавшего по дороге в карете, на которую напали разбойники и увлекли меня". Это сновидение подтвердилось мне наяву во всех мельчайших подробностях: лица, костюмы, местность - всё как в натуре.
Но реальное положение было серьезнее; впрочем думать было некогда, все поднялись и лесом, рысцой, стали пробираться в различных направлениях. Причины последнего: редкое лесное пространство до Терека и вдоль оного, много времени до вечера и погоня казаков, которых чуть слышные крики доносило к нам ветром.
Перебегая в лесу поляны, чеченцы нагибались и меня заставляли гнуться, отдавая приказание прикладами. Расправляли руками след на траве и зигзаги бега всегда направляли в сторону, противную от преследования казаков, за наблюдением движений которых, некоторые из чеченцев на бегу взбирались на деревья.
На одной из полян, сумерками, встретились нам два конных казака. На вопрос их: кто едет? чеченцы отвечали залпом из нескольких ружей; но казаки ускакали. Беготня по лесу продолжалась часов до 9-и вечера. Под конец я устал: отдышка и бессилие одолели и я упал. Приклады не помогли, и версты полторы до реки меня тащили под руки насильно.
Было уже совсем темно; ветер выл, лес шумел; полноводный, с версту ширины, Терек ревел в полном смысле слова.
Разделись, платье уложили в тулуки, подвязали их на спину и бросились в бешеную реку. Меня взяли под руки, потому что я не умел плавать. Половину шли, доставая дно, половину плыли; добравшись до обрывистого берега, вкарабкались, хватаясь за сучья дерев. Тут меня схватил страшный пароксизм лихорадки: одновременно явилась неодолимая жажда, за ней утомление, рвота, затем всё прошло.
Прошло около часу, покуда все собрались и оделись. Потом отправились далее по направлению к аулу Иласхан-Юрт, шибко и всю ночь. Подойдя на рассвете к подошве Качкалыковского хребта, остановились, отдыхали час и следовали далее. Часов в 8 утра прошли Иласхан-Юрт, а в 11-м прибыли в аул Оспан-Юрт, местопребывание Тарама, начальника местного пятисотенного войска (25 июля 1847).
Путь до Оспан- Юрта оглашался выстрелами из ружей и обычной, единственной во всех случаях песней: "ля-иль-ляга-иль-алла", выражением радости о приобретении дарованной Небом добычи.
Толпа старых и малых, мужчин и женщин с любопытством смотрела на нас и завидовала счастью своих товарищей, которые оценивали вещи и лошадей и делили их между собою. Налицо не оказалось денег и эполет: я видел, кто их взял в момент поимки, но их не выдал, и этим незначительным обстоятельством приобрел себе расположение тех двух человек.
После дележа, непродолжительного отдыха, извозчик (из кумыков) отправлен был в другой аул. Меня отвели в саклю, куда с народом пришел Тарам и, объявив, что "он человек, пользующийся значением, я же офицер, и поэтому торговаться нам не приходится, спросил: Что я дам за свободу?".
Услышав от меня "600 рублей серебром"; Тарам сказал мне свою цену выкупа: сначала 1000 р., спустя несколько минут 2000, потом 5000 р. Изумленный его фальшивостью и корыстолюбием, я замолчал. Он вышел с народом, и мне были набиты на ноги железные кандалы.
Повторив в течение следующих дней свои требования и не получив от меня ответа, он велел на шею мне надеть железную цепь (аршин 12 длины) конец которой пропускался на ночь, сквозь дыру в стене, из моей в его саклю, там же наматывался за кол.
Ночью, у дверей, запертых замком, ложились два чеченца, и один на крыше у трубы.
Ломоть лепешки, кислое или пресное молоко для обмакивания, иногда соленый сыр и лапша, во время лихорадки, калмыцкий чай и несколько раз в году мясо, составляли пищу; остальное - войлок и железы с цепью в пуд, постель. В отведенной мне сакле я застал пленных: солдата и мальчика.
Чеченцы, из бумаг поняв, что я адъютант младшего сардара (Ставропольского, старший у них Тифлисский), убеждёны были, что за меня можно взять богатый выкуп; что рано или поздно выкуп этот состоится и что, нужно только вооружиться терпением и твердостью: ибо русские, как говаривали мне некоторые, "слабы словом и сердцем", - из сострадания соберут сумму и согласятся. В деньгах же дело не станет, потому что в России их много.
Утешая себя и народ этой мыслью, Тарам, кроме увещаний словом, пока оставил меня в покое, а сам продолжал по-прежнему делать набеги в наши пределы. Неизвестность положения тяготила меня в первые три недели плена; но потом я стал совершенно покоен, вследствие двух виденных мною снов, резко запечатлевшихся в памяти.
В первом, с 12-го на 13 августа, я увидел "два возвышения, разделённых небольшим оврагом, по которому протекал грязный ручей. С одного берега до другого тянулись большие и ветвистые деревья.
Я с двумя товарищами стоял на одном из возвышений и, по какому-то определению, нам следовало непременно перейти на другое возвышение. Два товарища пошли прямо, перешли, но запачкали ноги. Я подумал, влез на одно дерево, с него по ветвям на другое, потом на третье и, соскочив на землю, вышел на курган чистым".
Второй сон, на следующую ночь, с 13-го на 14-е августа: "Стою я на средине роскошной, зеленой, но безлесной поляны, терявшейся ровно во все стороны далью необозримою. Небо будто тёмное. Вдруг разверзлось оно над моей головою, и в светлом полукруге я увидел простертую из тучи руку Провидения и слышал неземной голос, проливший в мою душу высокое слово утешения".
По окончании каждого сна я просыпался, не смыкал глаз до утра, разбирал сон, и душе моей было невыразимо легко и покойно.
В этом благодатном спокойствии прошло время до половины октября 1847 года. В этом промежутке времени судьба послала мне старшего брата Тарама, Заура, который принимал во мне особенное участие.
Заур был человек пожилой, серьезный, но очень доброй души и уважаемый в ауле. Заур не пользовался значением, потому что не имел ни достатка, ни военных способностей своего брата, но был любим за честность, доброту и спокойную рассудительность.
Заур, уважая в брате достоинства военные, не любил его за надменность, непомерное честолюбие и корыстолюбие, которые в Тараме господствовали над всеми страстями. При здравом уме, Заур понимал стеснительное положение своих соотечественников и, постигая, что немного времени остается независимо существовать этой части Чечни, снисходительно смотрел на русских и на слабости чеченцев.
Не таков был брат его Тарам, корыстолюбивый в высшей степени, честолюбивый, личный враг русских, фанатически преданный идеям Шамиля; человек со здравым смыслом и с сильной волей, смелый, решительный и строгий мусульманин, он имел жену, 5-х детей (старшему сыну 14 лет); одевался опрятно и даже щеголевато.
Деньги и пленные у него не переводились. Он считался богатым человеком. Смелость и удача в набегах, строгое соблюдение требований религии, твердый характер, достаток и, невзирая вообще на скупость, охотно раздаваемая милостыня приобретали ему значение, уважение и свою партию приверженцев.
Заур мне дал понять, что если я действительно не в состоянии обещать более 600 р. серебром, то он употребит все средства склонить народ и брата согласиться на эту цену. Приложенный им к сомкнутому рту палец доказывал, какую тайну следовало в этом соблюдать, чтобы избежать подозрений.
Заур обещал заходить ко мне изредка, называя меня то Иваном, то Андреем, то Дмитрием, говорил, что достигнув цели, будет считать для себя наградой, если его отрекомендуют русскому начальству с хорошей стороны; он хотел перейти на житье к русским: тревожная жизнь ему надоела.
Действительно он успел сделать многое; дело убеждения на 600 рублей серебром вёл очень искусно и, будучи сам в стороне, достиг того, что народ и Тарам согласились, наконец, отдать меня русским за 600 рублей. 8-го октября было решено: в ночь на 10-е число отправить записку к начальнику левого фланга, в Грозную.
О происходившем Тарам мне ничего не говорил, да я бы ему и не поверил. Что дела мои шли хорошо, я знал от Заура, который радовался предстоящему моему освобождению и исполнению своих желаний: он хотел жениться; невеста должна была приехать к нему на свадьбу к 9-му октябрю; потом выйти к русским для более покойной и достаточной жизни.
В полдень 9-го числа приехала невеста к Зауру; по этому случаю прислали мне мясо, хлеб и сыр. К вечеру того же дня была приготовлена муллой записка. Стемнело. После вечернего намаза (молитвы) хотели ее отправить в Грозную.
Вдруг на двор въехало несколько всадников. Вызвали Тарама, пошептались, потом зашли в саклю, закусили, затем хозяину оседлали коня и Тарам, гости, а с ними и Заур, исчезли. Записка осталась неотправленной. Двое суток никто не знал, куда и зачем они поехали.
На третьи сутки, рано утром, прискакал к нам беглый казак (Моздокского полка) Дмитрий Алпатов, зашел ко мне и рассказал: "Вы, может быть, скоро теперь освободитесь по размену. Чеченцы попались; я был с ними и только что возвратился едва живой: так нам досталось. Тарам будет домой дня через два; ему, после таких неудач стыдно скоро домой являться.
Дело было так: с выездом нашим, на 10-е число, из аула, собрали дорогой партию до 80 человек, в ту же ночь прискакали к Тереку, переправились у деревни Парбочевой и, выехав уже поздно ночью на большую дорогу, встретили с арбой ногайца.
Ударив его плетью, Тарам велел ему сесть на коня, сзади другого седока, и вести к конным табунам; но как ногаец не знал, где они пасутся и мог указать только на ближайшее кочевье, то и отправились к кочевью. Обычай наш не допускает наказания мусульманина-неприятеля, если он выполнил требование; поэтому, отпустив первого ногайца, взяли другого, приказав ему вести в табуны.
Второй ногаец, по неведению, или с умыслом, водил нас почти до самого света и даром. Отпустив и его, мы шибко поехали к Тереку. Солнце уже взошло, когда мы приблизились к лесу. Заметив там казаков, мы поняли ошибку свою с 1-м ногайцем, но поздно.
Предложили: рассыпаться по лесу и ждать вечера для ухода. "Этак мы погибнем, закричал Тарам, потому что русские соберутся и всех нас переловят. За мной, кто хочет!", и выхватив шашку, быстро поскакал в лес. Всё бросилось за ним. До самого берега проскакали мы лес, полный казаками и, разумеется, не без урона; бросились в Терек, казаки били нас на реке и, к великому несчастью нашему, на эту тревогу прискакали мирные чеченцы из Акбулат-Юрта.
Спасаясь кто как мог, мы лишились 14 человек, взятыми в плен, нескольких раненных и убитых и более 50-и своих лошадей.
Тарам виноват в этой неудаче: зачем он напрасно ударил плетью первого ногайца! Зачем мы его отпустили?! Заур взят в плен, Тарам сильно сконфужен. В войне это дело обыкновенное, и участь наша общая; теперь надейтесь на размен. Прощайте".
Я видел Алпатова прежде несколько раз; верил и не верил его словам, и какое-то тяжелое чувство овладело мною.
Тарам действительно приехал через два дня, один, тихонько, не поздоровался с семейством, и на следующий день, явившись ко мне с народом, объявил: "С нами случилась неудача, это судьба. Одни умерли, другие в плену у русских; ты, Иван, у меня!". Народ прибавил: "Теперь не нужны миллионы; отдай нам наших пленных и получишь свободу!".
На ответ мой, что "об этом нужно обратиться к русскому начальству, в руках которого находятся пленные чеченцы и что мне несообразно вести об этом переговоры", - народ значительно между собою переглянулся и после криков, угроз, ругательств и толчков разошёлся, предоставив, как кажется, убеждать меня Тараму, в доме которого, по согласию их, я жил постоянно.
Я не знал, что, по ложным просьбам Тарама от имени моего, некоторые воинские начальники, жалея меня, присылали ко мне белье, табак, материю на бешмет и калмыцкий чай.
Для жадности чеченца, достаточно видеть один раз исполнение своих целей, чтобы надеяться на то же второй, третий и десятый раз, по очень натуральному суждению: "дали раз - дадут и другой", и еще вернее, ежели я сам попрошу. Мне показывали с удовольствием эти вещи: давали табак, иногда ковш калмыцкого чая; требовали, чтобы "я писал и просил", но я отказывался под разными предлогами.
Боясь, однако же, возбудить к себе негодование со стороны нашего начальства "за средства, хотя бы и ложные, к обогащению неприятеля", я отправил от себя записки с лазутчиками в укрепление Воздвиженское и Грозную, в которых просил "не только не присылать мне что-либо на будущее время, но ничего не писать и никому ни в чем не верить", тем более, что по дошедшим слухам из 14 пленных чеченцев, - 3-х отдали жителям Акбулат-юрта, 2-х расстреляли и 2-х повесили, так как 4-е последние оказались многократно виновными.
В числе семи оставался Заур и другие родственники его и прочих. Оспан-юртовские жители просили Тарама о скорейшем освобождении Заура; другие о всех остальных; а Тарам, для корысти которого смерть 4-х человек давала надежду получить при размене денег, рад был случаю.
Для народа, он соболезновал о пленном брате и о прочих и требовал от меня записки к русскому начальству о выдаче за меня всех пленных; как корыстолюбец и приверженец Шамиля хотел денег: из большой суммы большая доля досталась бы Шамилю, на этом угождении основывал он виды на лучшее будущее.
Наедине же, требовал он записки, говоря: "многие из наших гибнут - это судьба; пусть пропадает брат мой и мусульмане! А мне дай денег, денег и денег! Не дашь, - тут и погибнешь! Разве я попадусь, тогда обменяемся!".
А как только кто-либо являлся, тогда речь снова заводилась о записке "к кому бы то ни было, об освобождении", но почувствительнее содержанием, и чем более будут в ней выражений: "тягость и неудобства жизни, болезнь и проч., хотя бы и ложно, тем результат ее будет успешнее и выгоднее" (декабрь 1847).
Чтобы скорее достичь желаемого, Тарам принялся за меня иначе. Вечером явилось ко мне несколько чеченцев, с бумагой и карандашом, и требовали, чтобы я написал записку о выдаче пленных. Я долго не соглашался; мне совали бумагу и карандаш в руки, я молчал, не брал, и они падали на землю. Чеченцы сердились, выходили из себя, толкали и били меня, где и чем ни попало.
Тарам был у себя на половине, отделявшейся от моей стеной. Вошедшие, вновь начали ласково убеждать меня о записке. Я молчал. Терпение их лопнуло: я терпел и не дал в ответ ни ползвука. Тогда, заметив мне, что "ведь русские вешают чеченцев", связали мне руки и вздёрнули меня к верху ногами веревкой за кандалы, к матице, я повис в воздухе.
Вошел Тарам. Я залился кровью, на ногах чуть кости не треснули; но к счастью еще кто-то вошел, крикнул, и меня сняли. Тарам, выхватив кинжал, бросился на меня, но его удержали и вывели на его половину. Этим не кончилось: дымящейся головней мне подкуривали нос и глаза, тыкая в лицо головешку.
Как ни несносно было подобное обращение, но, чтобы, во-первых избавиться его, во-вторых испытать что будет, если напишу записку, которая не составляла в глазах моих особенной важности, я решил про себя написать ее, если того потребуют. Развязав руки, снова дали мне бумагу и карандаш, с криком: пиши! Молча написал я и бросил её подле.
Люди вышли довольные; но из другой половины, я услышал голос Тарама: дурак, дурак! Это меня озадачило: потому ли я дурак, что не выдержал характера, или потому, что допустил себя бить, когда, казалось, можно было избегнуть этого? Но я понял Тарама: он не хотел, вообще, моей записки о размене пленных: ему нужны были деньги, и из них, секретно, особенная часть на его долю. В этих видах посредничество мое было ему вредно, потому что не могло быть скрыто от людей.
Послали ли мою записку, или нет, не знаю: но меня не беспокоили в течение нескольких недель. Но зато отняли войлок и тулуп, данные мне прежде; не разводили огня; насекомые меня одолели; платье превратилось в грязные лохмотья: я и пленные мерзли. На дворе был исход декабря и суровая зима.
Солдат и мальчик изумлялись моему терпению и старались наперерыв услужить мне чем-либо, по возможности. Днем я был покоен и молчал; ночью иногда плакал, и всегда молился, часто не смыкая очей до утра. Иначе и быть не могло: кругом меня неприятель, а надо мною Бог и молитва к Нему. Воспоминание о двух снах были единственным моим утешением: они скрепляли слабые силы духа и тела верой и надеждой в лучшее, если не в этом, так в другом мире.
Надзор за мною были усилен; кандалы тщательно осматривались каждый день два раза; конец цепи на ночь пропускали между ног солдата и потом в хозяйскую половину. Подсылали людей склонять меня к побегу, с целью выведать мое намерение. Я был осторожен; о побеге думать было безрассудно. Посягать на свою жизнь я считали тяжким грехом и низким малодушием.
В исходе 1847 года, через лазутчика получил я записку от генерала Фрейтага: "уведомьте меня, как поступить на счет размена за вас чеченцев и сколько их можно дать? Я употреблю все средства в пользу вашу. Молчите, ничего не предпринимайте и никому ни в чем не верьте".
Отправив на другой день, с тем же лазутчиком, ответ: "в числе пленных находятся старший брат Тарама, Заур, достойный человек и его племянник Дулат. Я думаю, что согласятся отдать меня за 2-3-х человек. Совет ваш постараюсь исполнить". Подлинную записку генерала Фрейтага я сжег. Настал 1848-й год.