Из записок графа Луи-Филиппа Сегюра
Я поехал в Россию в сопровождении моей жены, проводившей меня до Форбаха. Тут я расстался с нею и, спустя несколько часов, отправился ко двору герцога Цвейбрюккенского, которому предстояло наследовать его дяде и сделаться Баварским курфюрстом (Карл II Пфальц-Цвейбрюккенский).
Он почтил меня, отведя мне помещение во дворце. Он был любим и уважаем в своем маленьком государстве, которым управлял мудро. Однако народ роптал на него за небрежение, в котором он оставлял герцогиню, свою жену (Мария Амалия Саксонская): в то время она печально прозябала в маленьком городке, не имея другого общества, кроме незначительного числа придворных, которые, удаляясь от благоволений, возвышали тем свое звание.
Из тихой своей долины она слышала шум празднеств и концертов, в которых, на вершине горы, в замке герцога, блистала фаворитка, надменно захватившая ее место. Немецкий почт-директор, которого я вызвал на разговор, наивно выразил свою мысль по этому поводу и сказал мне, говоря о даме и о герцогине: "это свет, перевёрнутый вверх дном; одна помещена слишком высоко, а другая слишком низко".
Выезжая из Франции, я думал, что проеду через Европу в качестве путешественника и что дипломатические занятия мои начнутся лишь в России; но я ошибся. Несмотря на любезный прием, оказанный мне герцогом, я заметил с первой же минуты, в особенности во время обеда, что он был печален, озабочен и до того рассеян, что иногда, казалось, не слышал, что отвечали ему гости его на вопросы, которые он им предлагал.
После обеда я удалился в свои покои. Спустя несколько часов, раздевшись и погрузившись в чтение, я увидел, что кто-то отворяет мою дверь; это был герцог, он пришел ко мне очень взволнованным.
Почти без предисловий, с жаром он сообщил мне известие, которое смутило и раздражило его: граф Николай Петрович Румянцев, русский посланник, состоявший при нем и еще при нескольких владельцах того же округа, сделал ему недавно "самое неожиданное предложение". Этот молодой посредник объявил ему, что "необходимо ему согласиться на сделку, которую представляли ему, как очень для него выгодную и которую его дядя-курфюрст (Карл II Теодор) хотел заключить с императором (здесь Иосиф II).
Он должен был уступить Баварию Венскому двору, а взамен получить Австрийские Нидерланды с титулом короля (здесь Война за баварское наследство)".
Ваше высочество, говорил герцогу русский посланник, корона сияет достаточным блеском, чтобы сгладить неравенство, которое можно бы найти в этом обмене. Впрочем, прибавил он, сопротивление вашего высочества было бы излишним, если вы от этого откажитесь, его исполнят без вашего согласия.
Будучи оскорблен столь высокомерной речью, сказал мне герцог, я отвечал Румянцеву весьма сухо, объявив ему, что скорее допущу раздавить себя, чем соглашусь видеть себя ограбленным в малейшей части моего наследства.
Не трудно понять, насколько изумило меня это неожиданное признание, так как я впервые услыхал об этом, не имея никаких полномочий обсуждать подобное дело с герцогом и очутившись лишенным всякой основы для ответа по этому вопросу. Между тем герцог горячо настаивал, чтобы узнать от меня, был ли "французский двор осведомлен об этом намерении и как на него посмотрит".
Я уверял его, что нахожусь в этом отношении в полном неведении, зная намерения короля (Людовик XVI) только относительно двора, при котором я был уполномочен. "Со всем тем, ваше высочество, прибавил я, известный образ действий Франции должен успокоить вас относительно намерений, могущих касаться вас, и вы можете рассчитывать на сохранение и выполнение договоров, за которые Франция поручилась".
Ум его был слишком взволнован и угнетен, чтобы столь неопределенный ответ мог его успокоить; он настаивал, но я не мог сказать ему ничего более.
С одной стороны я, конечно, думаю, что подобный обмен, делающий Австрию сильнее, был слишком противоположен выгодам Франции, чтобы король его одобрил, и мне казалось в особенности трудно допустить, чтобы мы, защитники князей Рейнских, пренебрегая их выгодами, позволили Австрии и России угрожать им и заставить согласиться на раздробление их достояния.
Но с другой стороны, зная гибельную слабость, доведшую наш кабинет до того, что он допустил разделение Польши, покорение Крыма и способствовал Австрии в ее разрушительных замыслах относительно Прусской монархии, я чувствовал, что было бы "неблагоразумно говорить слишком определенно о столь важном деле, с уверенностью человека, убеждённого в том, что это не встретит препятствий".
Поэтому я ограничился тем, что, общими местами, успокаивал герцога, восхваляя его храбрость и напоминая ему о том, что во все времена "слабость влекла за собой притеснителей, а твёрдость - поддержку". На следующий день я простился с герцогом и быстро проехал в Майнц.
Там я остановился у графа Окелли, королевского посланника, который представил меня курфюрсту (Карл II Теодор). В Готе я был принят с особенным почтением, чему был обязан письмам барона Гримма, посланника этого двора во Франции, внушившего герцогу и герцогине самое лестное обо мне мнение. И тот и другая показались мне очень удивленными сдержанностью, с которой я отвечал на их вопросы о размене, предложенным русским министром.
Я нашел торговое сословие в Лейпциге взволнованным: там только и говорили о честолюбивых видах Австрии и об угрозах России; думали, что Франция, Голландия и Пруссия воспротивятся такому расширению австрийского могущества и что вследствие этого возгорится общая война.
Я надеялся найти в Берлине, куда я скоро приехал, нашего посла, графа Эстерно, более меня осведомленным о намерениях нашего кабинета относительно столь неожиданного и невыгодного предложения обмена и столь важного спора; но его оставляли в таком же неведении относительно этого, как и меня.
Это делало очень стеснительным его положение при дворе, постоянно беспокоившемся относительно видов на расширение своих владений Австрийского кабинета, широких замыслов России и слишком испытанной слабости Версальского кабинета: ибо, несмотря на наши успехи в Американской войне (здесь за независимость), несмотря на твердость, какую мы только что показали, дабы поддержать Голландию против императора (Иосиф II), все же прежние впечатления, произведённые бездеятельностью министров Людовика XV, еще не совсем изгладились.
Эстерно представил меня всем принцам королевской фамилии (прусской) и министрам короля. Эти господа сказали мне, что, так как "король в Потсдаме, то следует мне написать непосредственно ему самому и просить его величество о милостивом назначении мне частной аудиенции", что я и не замедлил сделать, ибо испытывал горячее желание увидеть этого славного монарха (Фридрих II).
Его адъютант, Гольц, написал мне, по приказанию короля, что "его величество примет меня на следующий день в 7 часов утра". Это меня не удивило, так как у людей подобного закала, врагов отдыха, - ночи коротки, а дни долги.
К счастью обстоятельства были благоприятны для меня; Фридрих досадовал на Россию: союз с Австрией беспокоил его; он был раздражен мыслью о размене Баварии, предложенной обоими императорскими дворами; равнодушие Англии к ссоре голландцев с императором не нравилось ему.
Наши успехи в войне за независимость и препятствие, которое мы противопоставили честолюбию Иосифа II, поддерживая голландцев против него, вернули ему надежду снова войти с Францией в прежние связи и, таким образом, мало-помалу рассорить нас с Австрией, союз которой с нами чуть было не довершил его гибели. Вследствие этого он был расположен хорошо обходиться с французами вообще и особенно принять хорошо посланника, которому дано важное поручение на Север (здесь в Петербург).
Приехав на другой день в назначенный час в Потсдам, я мог подумать, что мне предстоит посетить не великого монарха, а простого полковника. У его двери стоял всего один солдат на часах. Пройдя коридор, я очутился в большой зале, где Гольц один сидел у огня. Он встал, сказав мне, что "пойдет уведомить короля о моем приходе".
Я спросил его, следует ли соблюсти какой-нибудь особенный этикет при моем представлении?
Этикет? сказал он, смеясь; ах, мы здесь почти не знаем этого слова. Если король пожелает вас принять, как принимает большинство иностранцев, он выйдет из своего кабинета и придет говорить с вами в эту гостиную. Если же, он сочтет должным принять вас у себя кабинете, то позовет нас обоих. Наконец, если он имеет намерение оказать вам особенный почет, то вы останетесь одни.
После этих слов он пошел к королю и почти сразу вернулся беседовать со мной. Через четверть часа, я увидел, что дверь полурастворилась, и король сделал нам знак идти к нему. Но, едва мы вошли, как король сказал Гольцу, чтобы он вышел. Итак, я очутился, не без некоторого замешательства, с глазу на глаз с этим великим человеком, славное имя которого наполняло весь мир.
Я поблагодарил его величество "за оказанную мне милость столь быстрым разрешением аудиенции и исполнением, таким образом, столь нетерпеливого желания моего, засвидетельствовать почтение монарху, пред гением которого благоговела Европа и дружба которого была драгоценна королю, моему повелителю.
Фридрих отвечал, что он "искренно желал бы поддерживать и даже укрепить дружеские узы существующие между ним и Людовиком XVI", и стал подробно расспрашивать меня о короле, королеве, принце и их семействах.
Речь зашла о покойном уже тогда Вольтере.
В России вы увидите большую его почитательницу (Екатерина II), - сказал Фридрих; на его несколько льстивое благоговение и язвительные насмешки над турками она отвечала нежными, заманчивыми ласками. Со мной она не так хорошо обошлась, и стоило императору (Иосиф II) один раз к ней съездить, как отнялась у меня ее дружба. Впрочем, напрасно я этому удивляюсь: женщины прихотливы как счастье; да, эта женщина никогда не отличалась особенной верностью; она славна иною доблестью.
Видя его в таком хорошем расположении духа, я отважился сказать несколько слов о честолюбии этой Государыни, которая "любила, воспитала, короновала, поработила и обобрала польского короля (Станислав Август Понятовский)".
Я тотчас почувствовал, что в данную минуту поступил несколько некстати: Фридрих, имея свои причины "лишь слегка" коснуться положения Станислава и раздела его владений (далее в "Записках" следует, допустимый по смыслу рассказ принца Генриха Прусского, которого при этой беседе не было)
"Ах, что касается раздела Польши, заметил принц Генрих, честь его принадлежит не императрице, ибо могу сказать, что дело это мое. Я съездил в Петербург и по возвращении оттуда сказал своему брату королю: Ты был бы очень удивлен и обрадован, если бы я вдруг сделал тебя владетелем большой части Польши?
Удивлен, да, отвечал мой брат, но доволен, - нисколько; так как, чтобы сделать это завоевание и чтобы сохранить его, мне нужно было бы еще выдержать ужасную войну против России, Австрии и, может быть, против Франции. Я один раз рискнул уже вступить в эту великую борьбу, которая меня чуть не погубила. На этом и остановимся; мне достаточно славы, я стар и нуждаюсь в покое.
Тогда, дабы рассеять его опасения, я рассказал ему, что, разговаривая однажды с Екатериной II, когда она завела речь о буйном дух поляков, об их беспорядках и крамоле, имеющих рано или поздно обратить их страну в позорище войны, в которую неминуемо будут увлечены окружающие их державы, мне пришла мысль, которую я ей и сообщил, "о разделе", на который Австрия, конечно, должна будет легко согласиться, так как тем "расширятся владения ее".
Мои слова живо заняли императрицу. Это светлая мысль, сказала она; и если король, ваш брат, разделяет ее, то, при нашем согласии, нам нечего бояться: Австрия либо будет содействовать этому разделу, либо мы легко сумеем заставить ее допустить оный. Итак, государь, ты видишь, что такое расширение владений зависит только от твоей воли.
Брат поцеловал меня, поблагодарил и скоро вступил в переговоры с Екатериной и Венским двором. Император (Иосиф II) колебался, выведывал намерение Франции; но, видя, что "слабость кабинета Людовика XV не дает ему никакой надежды на помощь", он уступил и потихоньку взял свою часть. Таким образом, не сражаясь, не теряя ни крови, ни денег, Пруссия благодаря мне, расширилась, и Польша разделена".
вернулся к разговору об императрице и, будучи весьма едким относительно тех, на кого считал себя вправе сетовать, рассказал мне несколько скоромных анекдотов про здоровье Екатерины, про ее двор и ее любимцев.
Фридрих много говорил мне о России и о Екатерине II.
Она пользуется большой славой, сказал он мне; ее восхваляют и обессмертили еще при жизни. В ином месте она бы, конечно, блистала гораздо менее; но в своем государстве она обладает большим умом, чем все ее окружающее. На таком троне легко быть великим: соседями она имеет
- только китайцев, от которых ее разделяет пустыня;
- татар, не имеющих просвещения;
- тупоумных турок;
- шведского короля, который беден и может противопоставить ей лишь горсть солдат;
- наконец поляков, хотя и храбрых, но несогласных и у которых войско, как и правительство, в полном расстройстве.
Дидро сказал, что "Россия - колосс на глиняных ногах"; но у этого огромного колосса, на которого нельзя напасть, потому что он покрыт ледяной броней, очень долгие руки. Он может вытянуться и ударить куда ему угодно. Способности и сила его, когда он их хорошо познает и будет уметь ими пользоваться, могут быть гибельны для Германии.
Я сказал ему, что мне очень любопытно узнать столь славную Государыню, в которой нельзя отвергать гения; ибо, будучи женщиной и иностранкой, она сумела мирно царствовать после стольких смут, сумела приобрести любовь многолюдного народонаселения, едва выходящего из мрака, без жестокости подавить несколько заговоров, победить Порту, сжечь флот у Босфора и сделать так, что величайшие государи Европы добиваются стать ее союзниками.
Прискорбно, прибавил я, что царствование, во многих отношениях столь славное, началось такой трагической сценой или катастрофой.
Ах! возразила мне король, хотя мы с ней теперь почти в ссоре, но тут я должен отдать ей справедливость. По этому поводу господствует заблуждение: нельзя вменить именно императрице ни честь, ни преступление в этом перевороте; она была молода, слаба, иностранка, накануне развода с мужем и своего заточения. Все сделали Орловы; княгиня Дашкова из чванства вмешалась в это дело.
Петра III погубило, что в нем не оказалось достаточно мужества; он позволил свергнуть себя с престола "как ребенок, которого посылают спать". Орловы, более смелые и более прозорливые, боясь, как бы не восстановили этого государя против них, покончили его.
Императрица не ведала об этом злодеянии и узнала о нем с непритворным отчаяньем; она именно предчувствовала то обвинение, которое теперь все бросают в нее; ибо несправедливость этого обвинения неизбежна и должна быть таковою, так как в своем положении она приняла плоды этого преступления и, чтобы иметь поддержку видела себя обязанною не только пощадить, но даже оставить при себе виновников дела, которые только одни и могли ее спасти.
Ваше величество, сказал я ему, ваше мнение имеет большое значение и утешает меня, ибо тяжело мне было восхищаться Государыней, взошедшей на престол "по столь кровавым ступеням". Мне так ее превозносили, и было бы тяжело видеть такое пятно в "Северном Светиле", как называли ее Вольтер и Даламбер.
Это было уж слишком большой лестью, когда они говорили, что теперь просвещение идет к нам с Севера.
Ваше Величество, возразил я, однако ж, и Берлин на Севере. Он сделал довольное лицо и сказал мне: какой путь вы изберёте, чтобы ехать в Петербург, кратчайший?
Нет, ваше величество, отвечал я, хочу проехать через Варшаву, чтобы видеть Польшу.
Это любопытная страна, прибавил король, страна свободная, где народ в неволе, республика при короле, обширный край почти без населения, народ воинственный, в течение нескольких веков воюющий со славою и без укреплённых городов, а вместо войска имеющей всеобщее ополчение, пламенное, но не управляемое; народ всегда раздробленный на партии и союзы и до такой степени восторгающийся свободой без закона, что в их собраниях достаточно несогласия одного поляка, чтобы не исполнить всеобщего желания.
Поляки храбры, дух в них рыцарский, но они непостоянны и, за малым исключением, легкомысленны. Одни женщины обнаруживают там удивительную твердость характера; эти женщины настоящие мужчины.
В подтверждение последних слов, король рассказал мне несколько изумительных примеров неустрашимости, постоянства и геройства нескольких польских дам. Затем он сделал знак головой, чтоб отпустить меня; но тотчас, подозвав меня снова, сказал: прошу вас, благоволите передать пакет моему послу в Петербурге графу Гёрцу. Я обещал, что исполню поручение в точности.
Послушайте, продолжал он, меня интересуют ваши успехи в России. Императрица с давних пор плохо ладит с вашим двором, и вы в своем поручении встретите препятствия, которые будет трудно устранить. Мои выгоды того требуют, и я желал бы, чтобы ваш кабинет, как он сам того желает, опять имел некоторое влияние в Петербурге и уравновесить бы там влияние Австрии. Тут наша выгода общая. Надеюсь, у вас будут некоторые связи с моим послом. Граф Гёрц человек умный, опытный и уже давно усердно мне служит.
Но так как за время его полномочий императрица переменила свой образ действий, и влияние императора (Иосиф II) заменило мое влияние на нее, то вы найдете графа Гёрца, у которого очень горячий нрав, сильно раздраженным, недовольным и излишне склонным принимать за правду все новости, которые ему передают противники правительства и все обиженные императрицею.
Будьте на стороже против его преувеличения. Я считаю полезным дать вам этот совет для руководства; он нужен для успеха, которого я вам желаю.
Я поблагодарил его за этот знак милости, который удивил меня, однако же, гораздо меньше, чем можно было думать, так как, со времени происшествия в Голландии, наш кабинет охладевал к Венскому кабинету, мало-помалу склонялся изменить свою политику и втихомолку сближаться с Пруссией. Я даже имел в своих инструкциях приказ наружно быть в задушевной дружбе с австрийским послом, графом Кобенцелем, но тайно выказывать более действительное доверие прусскому послу.
Отпуская меня, король сказал: Прощайте г. де Сегюр; очень был рад узнать вас; если я буду еще жив, когда, исполнив возложенное на вас поручение, вы поедете назад во Францию, вернитесь через Берлин и оставайтесь здесь подольше. Я повидаю вас снова с истинным удовольствием.
В виду успехов, которых я желал достигнуть в России, мне казалось полезным отвечать услужливостью на учтивую предупредительность, оказанную мне послом Екатерины (граф Штакельберг) в Варшаве. Это был человек ума и опыта. Императрица доказала ему свое доверие, дав ему столь важное поручение, которое при звании посла делало его на самом деле правителем Польши.
Между тем, опасаясь его дарований и влияния, министры Государыни под разными предлогами держали его всегда вдали от неё; поэтому вначале я нашел его немного раздраженным против них. Он беспрестанно приглашал меня к себе, часто запирался со мной на несколько часов и в своих беседах выказывал мне доверие, весьма для меня выгодное, но странно поражавшее меня своим обилием.
Я не рассчитывал бы получить и от старого и близкого друга более подробных и полезных сведений, чем те, какие он мне давал относительно самых знатных и самых влиятельных лиц при русском дворе и даже относительно характера императрицы.
В особенности он ознакомил меня с достоинствами, недостатками и слабостями князя Потемкина (Григорий Александрович), в то время всемогущего. Он описал мне всех членов министерства остроумными, своеобразными чертами, способными заставить меня думать, что это описание правдиво, хотя немного и преувеличено. Все, что он мне говорил, доказывало, что в данном мне поручении я встречу препятствия, мною предвиденные, но что найду и помощь, которой я не ожидал.
Этот посол говорил мне довольно откровенно о роли исполняемой им в Польше, мало отличавшейся от роли первых министров при наших старинных королях. Его власть имела только те границы, какие желала ей ставить мягкость его характера; он не сокрушал этот несчастный народ, но не давал ему встать на ноги, поддерживал его бессилие, разжигал его несогласия и старательно способствовал продолжению его неурядицы.
Видя, что Штакельберг далек от желания "облечься в таинственный дипломатический покров", которым старательно окружают себя столь многие педантические и посредственные люди, дабы скрыть мелочность и, часто свое ничтожество, видя, что этот посол сам старается продлить наши беседы и на все, самые щекотливые вопросы политики того времени отвечает почти с полной откровенностью, я отважился говорить с ним про обмен Баварии на Нидерланды.
Могу вас уверить, отвечал он, что в Петербурге смотрят на эту сделку как на недопустимую и химерическую; однако императрица не сочла возможным отказать императору (Иосиф II), своему союзнику, которым она очень довольна, в услуге более "кажущейся", чем "действительной", так как она заключается лишь в том, чтобы "выведать намерения Франции и герцога (Карл II Пфальц-Цвейбрюккенский) на этот счет". Правда, что молодой граф Румянцев слишком опрометчиво оттеснил своего противника и намного превысил данные ему инструкции.
Сестра короля (Изабелла), графиня Краковская, женщина, столь же известная своей добродетелью, как и приятностью характера, советовала мне и убеждала отложить отъезд (здесь в Россию), так как шел снег, и она предвидела, что чрез несколько дней дороги сделаются непроездны. Подождите, говорила она, пока установится санный путь; тогда вы быстро наверстаете подаренное нам время.
Необходимость прибыть к моему месту после столь долгого пребывания в Майнце, Берлине и Варшаве, не позволяла мне следовать этому совету, благоразумие которого мне довелось скоро признать. Первый день прошел без происшествий, второй был затруднителен; на третий у нас не было видно дорог; земля покрылась снегом на четыре фута. В деревнях этого снега навалило в уровень с дверьми, так что видны были лишь крыши изб, издали походивших на палатки, разбросанные в долине.
Все наши усилия еле достигали того, чтобы заставить лошадей от времени до времени идти шагом и вытаскивать их из сугробов, в которые они часто падали. Пришлось остановиться в очень маленькой деревушке и оставить там мои три кареты. Я купил крестьянские сани и деньгами склонил одного русского курьера, проезжавшего в этом месте, уступить мне его кибитку. Так как снег не твердел, то, несмотря на легковесность этих саней, я с большим трудом доехал до Белостока.
Я устроился как можно лучше в плохой гостинице, где, по польскому обычаю, путешествующим недоставало только самого необходимого для пищи и сна. Но едва я пробыл в этом печальном убежище четверть часа, как в мою комнату вошел польский офицер и сказал, что графиня Краковская, на службе у которой он состоял, прислала ему приказание пригласить меня поместиться в ее замке, где она велела все приготовить для моего приема.
Никогда любезное приглашение не являлось более кстати. Следуя за своим проводником, я отправился в это жилище, действительно достойное сестры короля. Я увидел обширный вельможный замок, вполне и великолепно меблированный. Моя свита поместилась там; но, к моему великому удивлению, я увидел, что, благодаря тончайшему вниманию, графиня послала туда дворецкого, поваров, лакеев и большое число прислуги, пришедших ко мне за приказаниями.
Я получил от неё также письмо, которым она предоставляла замок в мое распоряжение, прося меня "оставаться в нем, сколько мне будет угодно и оказывать гостеприимство путешественникам, которым какие либо злоключения могли доставить случай остановиться там".
И вот я превратился в польского вельможу, и никогда никакой странствующий рыцарь не встречал в своих приключениях более подобающего жилища и более учтивого приема. Не доставало только самой владетельницы замка, и невозможно мне было не жалеть об ее отсутствии.
Снег продолжал идти в изобилии и дороги были непроездны. Итак, я оставался несколько дней в Белостоке, куда приехали укрыться несколько польских вельмож, остановленных, как и я, этой холодной метелью. Предупрежденный дворецким графини об их приезде, я исполнил ее гостеприимное желание и пригласил их поселиться в замке, где принял их, как мог лучше, так что в течение недели, вместо того, чтобы быть заключенным в своей маленькой прокуренной гостинице, я жил как пышный воевода, имея прекрасный стол, любезное общество и проводя вечера попеременно то в беседах, то в играх с музыкою и танцами.
Между тем поднялся очень холодный северный ветер, снег затвердел, устанавливался санный путь. Снова сел я в свои сани и продолжал путь, увозя с собою неизгладимые воспоминания о Белостокском замке, о доброте графини Краковской и об ее любезном гостеприимстве.