Отцовский портсигар
Я помню папин портсигар с тех пор, как помню себя. Помню эту чудную блестящую вещицу в руках отца, крышку которой он бережно, под щелчок, открывал ногтем большого пальца. На крышке гравировка: вождь мирового пролетариата сидит на пеньке то ли с книжкой, то ли с газетой в руках, рядом шалаш, костер, над которым висит котелок. И надпись: «Последнее подполье В.И. Ленина. Сестрорецк. 17 июля 1917 г.».
Когда я была маленькой, видела, как папа насыпал в портсигар самосад, уплотняя его пальцем. Табак он выращивал прямо на огородной грядке. То ли семена со временем закончились, то ли к разведению табака папа, как человек увлекающийся, просто утратил интерес – он стал покупать махорку. Если на минуту-другую отец отлучался и оставлял без присмотра свою драгоценность, я осторожно брала в руки портсигар, гладила пальцами блестящую и холодную поверхность. Нижняя часть – днище – была рифлёной, а по периметру – выпуклое волнистое обрамление… Эти ощущения от прикосновения к папиному портсигару сохранились на многие годы…
После ухода папы из жизни портсигар по наследству перешёл к моему старшему брату Павлу, который никогда не курил да и портсигар в руках держал не чаще, чем я. Более двадцати лет брат хранил его и отцовские награды у себя, а потом как-то за разговором предложил:
«Мне некому передать папин портсигар, а это вроде семейная реликвия. У тебя два сына, и они любили деда Филиппа».
Так вот и перешла память о дедушке к моему старшему сыну Владимиру, у которого есть наследник – взрослый сын, правнук моего отца.
Для нас, детей, необыкновенная привязанность папы к простой вроде бы вещице была загадкой. Мы слышали, конечно, что портсигар серебряный. Что значило слово «серебряный» для ребятишек из простой рабочей семьи в послевоенное время? Да ничего. А вот то, что портсигар папа привез с войны, вызывало интерес и уважение к самому факту: фронтовой трофей… Но папка старших моих братьев предупредил: не трепаться! Меня и сестрёнку он в расчет не брал – малявки.
Синявинские болота
Мне было лет двенадцать примерно, когда я случайно подслушала историю появления у папы этого портсигара. В субботу у нас в посёлке банный день, с утра дым из бань валил почти в каждом дворе. А папка свою баньку построил не по-чёрному, как у всех: у него дым валил не из дверей бани, а из трубы над крышей. Потому к нему помыться и попариться с удовольствием приходили приятели. Выскочив из парной (если это была зима), мужики с криками кувыркались в сугробах, а летом устраивались на крыльце. Ступени крыльца метровой ширины заканчивали у калитки, что открывалась прямо на берег. Распаренные и раскрасневшиеся, они неторопливо, с расстановкой. распивали чекушечку, вели солидные мужские разговоры, иногда, распахнув калитку, бросались в обжигающе-холодную реку…
Незримым свидетелем заинтересовавшего меня разговора я однажды и была, когда читала книжку на крыше навеса, что закрывал половину двора. Это место было очень удобным: тебя никто не видит, а ты наблюдаешь за всеми, здесь можно тихонько спасаться от многочисленных маминых поручений – сбегай туда, принеси то…
Я читала и одновременно слушала. Говорил в основном папа, обычно немногословный. Меня насторожила одна его фраза – «Синявинские болота». У нас в посёлке тоже есть свое болото, и называли его Сулеймановским, потому что хилые деревянные мостки через эту болотину упирались прямо в забор у дома дяди Семёна Сулейманова. Думая, что папа оговорился, я ждала, что он поправится, но он снова повторил:
«Мы, в основном необстрелянные новобранцы, знали только одно: защищаем Ленинград, не пускаем фашистов к городу. С поезда – в строй и пешим макаром прямо на позиции. Местность эта, Синявинские болота, мрачная, почва торфяная, насквозь пропитанная влагой. Начинаешь копать траншею или окоп – и сразу по колено в мутной жиже. Черпали вёдрами, банками, касками, да разве болото вычерпаешь? В сапогах противно хлюпало и чавкало, шинель тяжело давила на плечи, хоть мы в основном молодые, мне тогда вообще двадцать шесть лет было. Иногда по ночам вода между кочками покрывалась тонкой корочкой льда, но приходилось в наспех вырытой землянке или прямо в окопе часами лежать и спать в намокшей шинели».
Именно тогда я услышала, что на фронт рядовой Добринский Филипп Павлович был призван Бирилюсским военкоматом Красноярского края в начале августа 1941 года (что и подтвердила справка из госпиталя). Несколько дней призывников продержали в Канске на формировании, а потом долго везли поездом. Место дислокации – 1236-й стрелковый полк, Ленинградский фронт.
Подвыпив, папа в сердцах и с матом говорил, что прибывших сразу бросили на передовую, что не хватало боеприпасов – на семь человек дали одну винтовку с десятью патронами (!), кухни не было, сухой паёк запивали зловонной водой. Раненых и простудившихся лечить было нечем, парни и взрослые мужик умирали в страшных муках.
«Как-то утром весь командный состав вызвали в штаб, а к полудню фашисты открыли жесточайший миномётный огонь. Столько ребят смешало с грязью, столько молодых солдат, ещё не успевших повоевать, осталось в этом холодном болоте. Наконец в ротах зачитали приказ о наступлении. Было это в середине сентября, шел третий месяц войны. Через зыбкое болото сапёры проложили гать – наскоро сбитый настил из брёвен, но до наступления успели совсем немного: через пару-тройку километров гать сузилась до двух брёвен, продвигались медленно, одну-единственную пушку волокли конём, а его, отощавшего, полуголодного, тянули сами солдаты. Но потом пришлось и пушку оставить…
Неожиданно снова начался миномётный обстрел. Спрятаться негде: взрывы, комья грязи и разорванных тел падали на нас – живых и уже мёртвых. Началась суматошная стрельба без команды, просто из страха, ради собственного спасения. Это и помогло – обстрел прекратился. Была бы крупная часть, нас бы просто вдавили и размазали в болоте. Видимо, встретилось боевое охранение или засада».
В разведке
«В ожидании мы залегли. Перед рассветом подполз ко мне сержант, что командовал нашей ротой, приказал взять двух ребят и идти вперёд, в разведку. По скользким кочкам и по остаткам гати мы осторожно, где ползком, где согнувшись, короткими перебежками продвигались в темноте к линии фронта…
И тут совсем близко – автоматная очередь. Споткнувшись, я упал лицом в грязь, придавив собой автомат, ребята упали тоже. Подошли фрицы, погыркали на своём языке, сделали ещё очередь. Было тихо, жутко, но, втиснувшись всем телом в мокрую землю, я даже холода не чувствовал. Начинало светать, а мы всё лежали. Не выдержав, я чуть-чуть приподнял голову: метрах в десяти, спиной ко мне, вполголоса разговаривали две немцев, один из них курил. Дым от папиросы словно отрезвил меня: я опёрся на дрожащих локтях, затёкшими руками вытянул из-под живота автомат и дал короткую очередь. Фрицы упали. И тишина… Я шёпотом по фамилии позвал своих ребят – никто не отозвался, достала их всё-таки автоматная очередь Стонал только немец. Видимо, старший по званию, судя по шинели и лычкам. Понимая, что я этого верзилу как «языка» живым до своих не дотащу, снял с него полевую сумку, повесил на шею и пополз назад…
Как ответ на мои выстрелы – снова миномётный обстрел, вокруг разрывались мины, а я уже просто бежал: или пан, или пропал…»
Боевые трофеи
«Допрашивал меня в землянке незнакомый капитан; он уже проверил содержимое планшета, а потому и радости не скрывал. Сказал, что среди документов оказался один очень важный, потом покопался в планшете, выложил на ящик из-под снарядов блестящий портсигар и узкий футлярчик, из которого достал немецкую опасную бритву. «Вот, - сказал он, - твои боевые трофеи». Покрутил в руках портсигар, внимательно всмотревшись в выдавленный на крышке рисунок, удивился:
«Портсигар-то наш, тут по-русски написано. Видимо, у кого-то из красноармейцев взяли и считали русским трофеем. А ты, солдат, самого Ленина из фашистского плена выручил. Бери табакерку, пользуйся».
Со своим трофеем я будто сросся: в портсигар пересыпал махорку из кисета, доставал шепотку табака, крутил самокрутку, а сам всё на Ленина смотрел, что у шалаша сидит. И такое чувство было, что я и вправду его из плена вызволил, а теперь он меня от пуль и осколков оберегает. Да ты, Андрей, не смотри на меня как на чокнутого – на войне все становятся суеверными, даже те, кто нательные кресты не снимал… И бритвой немецкой я тоже пользовался. До чего острая: чуть рука дрогнет – боли нет, а кровь выступает».
Ранение
«В конце января всё-таки вражеская пуля прошила мне ладонь и плечо, когда стрелял из винтовки, - продолжал отец. - Шёл, перевязанный, в госпиталь своим ходом позади обоза, но перед небольшой горушкой лошадь, что с трудом тянула за собой телегу с лежачими ранеными, скользила и спотыкалась на накатанной колее, а мы, ходячие, всем гуртом помогали ей, поддерживали и толкали телегу. Уже почти наверху одна оглобля не выдержала, отлетела в сторону, телега покатилась вниз, сбила меня с ног и проехала по бедру. До санбата меня с тяжело ранеными везли на телеге.
Вместо двух-трёх недель, как сказали при оформлении, в госпитале пришлось проваляться почти четыре месяца. Раны зажили быстро, но не прекращалась кровавая рвота, дикие боли не давали забыться ни днём, ни ночью. Военврач сказал, что открылись в желудке и двенадцатиперстной кишке сразу три язвы. Всё началось ещё в декабре: еда всухомятку не меня одного доводила до желудочных болей. Кухня с пустым супом и остывшей кашей приезжала раз в сутки – и то, если её в дороге не разбивали вражеские миномёты. Голодные, мы отрезали мёрзлое мясо от павших лошадей, немного давали ему подгореть над костром и ели. Мой желудок такую пищу упрямо не принимал. А в госпитале я мучился даже после обычного крупяного супа или каши. Лечили меня долго, а потом списали вчистую. Всего-то полгода и повоевал на этих злосчастных Синявинских болотах…»
Затаив дыхание, я слушала. Ни одного вопроса не задал и папин приятель Андрей Иванович: думаю, он был поражён этим откровением не меньше меня.
…Поистёрся с годами портсигар, еле заметной стала гравировка на его крышке, с трудом различима надпись. В местах соединения деталей появились щели, через которые высыпалась махорка. Папа тщетно пытался их запаивать, используя в качестве припоя олово. Какое-то время заплатки держались, а потом отваливались. Вот почему папа решил, что портсигар серебряный: он откуда-то знал, что олово не годится быть припоем для серебра, а ничего другого у него не было. А потом папа перешёл на папиросы «Беломор», в конце жизни – на сигареты. Но с портсигаром он по-прежнему не расставался. Трофейной бритвой тоже пользовался лет до семидесяти, заточки она не требовала, и острое лезвие не раз оставляло следы на отцовском лице. Сейчас бритва как память хранится у моего младшего сына.
А я храню документ, который называется «Свидетельство о болезни», выданный 25 мая 1942 года врачебно-госпитальной комиссией эвакогоспиталя 2572 (г. Кудымкар) рядовому 1236-го стрелкового полка Добринскому Филиппу Павловичу. В документе подробно изложена история ранения и болезни, а в конце написано, что на основании с. 34, графы 1 НКО СССР от 1940 года № 184 рядовой Добринский Ф.П. не годен к воинской службе с исключением с учёта.
Награда за карту
…Много раз за свою жизнь я вспоминала эту историю с трофейным портсигаром, как-то даже с отцом советовалась:
«Давай напишу в свою газету про твой портсигар».
На что папа твёрдо говорил:
«Нет! Чтобы кто-то подумал, что я мародёр, обокрал раненого немца?!»
Это был конец семидесятых годов, время, когда старшее поколение ещё по привычке всего боялось. А в 1985 году, в дни празднования сорокалетия Великой Победы, моего отца пригласили в военкомат и вручили орден Отечественной войны I степени.
«Сдержал слово тот капитан, - подытожил отец, - что допрашивал меня после возвращения из разведки. «За ту карту, боец, что ты принёс, награда положена», - сказал он. Но кто тогда, в начале войны, о наградах думал?
Все послевоенные годы отец вёл активную жизнь: строил дома в посёлке, вся мебель в доме была сделана его мастеровыми руками, он шил на заказ мужские и женские сапоги по собственным колодкам, ремонтировал охотничьи ружья, швейные машинки, часы. Особая страсть отца – музыка и музыкальные инструменты. На наших глазах создавались гармошки, балалайки, мандолины, цимбалы, скрипки. Обладая абсолютным музыкальным слухом, он проверял и настраивал звук, а потом в руках мастера его детища, как говорила мама, пели и рыдали. Последнюю, четвёртую, скрипку отца много лет хранила мама, сейчас скрипка у меня, и я очень надеюсь, что достойным её наследником станет кто-то из моих внуков.
Ушёл мой папа из жизни неожиданно: причина – не солидный возраст, ему было все 75, а недуг, приобретённый на Синявинских болотах.
СКРИПАЧ (папе)
В руках отца рыдает скрипка,
Смычок взлетает, словно хлыст.
Скользят по грифу пальцы гибкие -
То снизу вверх, то сверху вниз…
Прикрыв глаза, скрипач в полёте -
Он оторвался от земли…
Лишь музыка - душа без плоти,
Она парит от нас вдали…
И льётся дивная мелодия,
Что в детском сердце запеклась...
И понимаю через годы я -
Тончайшая не рвётся связь:
В любом оркестре слышу скрипку
И голос бархатный отца.
Как сквозь туман - его улыбка,
Черты сурового лица…
Тамара КОЛЕСНИК-ДОБРИНСКАЯ
Фото из семейного архива
г. Красноярск