Если бы история эта случилась в реальной жизни, никто бы, наверное, не удивился, но было это в незапамятные времена, а в какой стране — и вовсе неведомо. Известно только, что была она гориста, пустынна, необитаема. Но денно и нощно из одного конца её в другой тянулись люди, и череда их была бесконечна.
Спрашивается: зачем надо изнурять себя утомительным странствием; зачем терпеть голод, зной и жажду; зачем сбивать ноги на каменистых тропах и пугаться дикого зверя, нередкого в этих местах? О, эти люди знали, что труды их не напрасны: ведь они шли поклониться одной из величайших святынь человечества. Одни желали просто прикоснуться к ней и уйти счастливыми; другие надеялись получить помощь в нелёгких обстоятельствах, подсказку в решении сложных проблем и облегчение тяжкого житейского бремени. Были и те, кто почти отчаялся, выбился из сил, разуверился. Они чаяли подкрепления сил, утешения и поддержки.
Некоторые странники всё же не пренебрегали ночлегом: путь лежал неблизкий, и подкрепить силы было нелишне. На одном из таких привалов и встретились герои нашей то ли сказки, то ли были. Все они были выходцами из разных стран и народов, и каждый говорил на своём языке. Не имелось у них ни переводчика, ни единого наречия, но дивно то, что они отлично понимали друг друга.
Когда Антуан, жизнерадостный и немного легкомысленный юноша, подошёл к костру, горевшему неярким, но ровным пламенем, сидящие молча, не сговариваясь потеснились, освобождая ему место. Видно было, что они сидят здесь не первый час и успели перезнакомиться.
Удивительное чувство охватило Антуана. Общительный по природе, он привык к шумным компаниям, оживлённому обмену мнениями, бурным вспышкам веселья. Ничего этого он не нашёл в незнакомцах. Казалось, каждый из них погружён в свои думы, но никакого отчуждения, никакой замкнутости не ощущалось в этих посторонних людях. Более того, Антуану казалось, что он знаком со всеми с детства и может каждого из них читать, как открытую книгу.
Вот, например, явный простолюдин, судя по заскорузлым, потрескавшимся рукам с грубыми мозолями. Да и одежда, выгоревшая на солнце, пропахшая пóтом, выдаёт в нём бывшего крестьянина. Скорее всего, он слуга того почтенного господина, который дремлет рядом с ним, не переставая и в полусне перебирать чётки.
Или эта миловидная дама в скромном дорожном платье, сидящая рядом… Хоть и невзрачно она одета, но даже от неопытного взгляда не укроется её ухоженная внешность, холёные руки, не знавшие работы, и осанка светской львицы, привыкшей к балам да развлечениям. Видно, не первый час греется она у костра, восстанавливая иссякшие силы…
— Изабелла, — словно читая его мысли, обратилась другая, совсем юная женщина к соседке Антуана.
— Слушаю тебя, любезная Юния, — грациозно наклонив голову, отозвалась дама.
— Не могла бы ты ещё раз спеть про Путника?
— Хорошо, — кротко согласилась Изабелла. Антуану очень понравилось, что она не ломается, не жеманится, не заставляет себя упрашивать, а женщина запела красивым, чистым меццо-сопрано[1]:
Все заворожённо слушали, боясь пошевелиться. И без того глубокая тишина стала ещё глубже. Казалось, слышно было даже беззвучное трепетание листвы и мерцание звёзд.
Пока звучал последний куплет, Антуану чудилось, что эти слова, давно жившие в его сердце, просто вырвались на волю, и неважно, что произносят их чужие уста:
— Брели наугад без пути, без цели,
И праздно болтали о том да о сём –
От цен на инжир до высоких материй...
Цели не знали, но шли напролом.
— Где вы научились так дивно петь? — почтительно спросил Антуан, когда в душе улеглось волнение. — И кто вас учил?
— О, моим учителем была жизнь, — горько усмехнулась Изабелла, — а она учитель строгий и порой беспощадный. Только уроки вокала мне никто не давал, да и не в них дело…
Все, кто сидел у костра, с изумлением взглянули на неё. Прочитав удивление на лицах, дама медленно, с трудом подбирая нужные слова, заговорила:
— Мне не совсем ловко рассказывать о своём прошлом, но, может, мой опыт послужит кому-то предостережением... Несколько лет назад вы вряд ли меня узнали бы. Впрочем, в то время мы бы с вами и не встретились: я вращалась в высшем свете и, признаться, блистала в нём. Платья, балы, роскошные наряды, успех… Мне нравилась такая жизнь. Больше всего на свете я боялась, что когда-нибудь это прекратится, и имела глупость молить Бога, чтобы так продолжалось вечно.
Однажды я поехала со свитой на охоту. Удача сопутствовала нам, и зверь сам бежал в руки. Подданные мои так увлеклись азартной погоней, что не заметили, как я отстала. Конь мой, потеряв подкову, стёр ногу и заметно хромал, а вскоре и вовсе пал. Уже замолкли вдали звуки охотничьих рожков, уже сумрак сгустился… Я брела наугад сквозь чащу, не чая спасения, и, наконец, увидела огромный за́мок. Признаться, он произвёл на меня гнетущее впечатление, но делать нечего.
Преодолев страх и робость, вошла я под мрачные своды. Видно было, что уже много лет здесь не ступала нога человека: везде царило запустение, и мои шаги отзывались гулким эхом. Мне повезло: ночь была лунная, и мерцающий синеватый свет сопровождал меня повсюду. Обойдя заброшенный за́мок, я без сил упала на просторное ложе и забылась крепким сном.
Проснувшись наутро, я увидела, что лежу в огромной зале, доверху набитой одеждой. Она висела в гардеробе и на стенах, лежала на креслах, столах, комодах и даже на полу. Чего тут только не было! Платья из парчи, византийского шёлка, из бархата, расшитого золотом; вердугосы[2] из чёрной парчи, украшенные драгоценностями, — глаза разбегались! Ящики комода ломились от изысканных драгоценностей, каких не видывал даже взор королев. Попав в стихию, о которой можно только мечтать, я стала лихорадочно, словно в угаре, примерять наряды. Удивительно, но все они были будто на меня сшиты. Сначала я не придала этому никакого значения, но потом призадумалась. Удивительно было и то, что, несмотря на давнее запустение, каждый день я находила на столе свежую еду. Но поначалу мне даже есть не хотелось. Однако мало-помалу это утомительное однообразие стало надоедать, а вскоре и вовсе наскучило. Всё чаще и чаще мне казалось, что роскошные королевские наряды высасывают из меня силы, и я стала всерьёз опасаться, что если так пойдёт дальше, то от прежней светской красавицы, блиставшей остротой ума, останется лишь тонкая оболочка, подобная опустевшему кокону.
Не помню, сколько времени прошло, но в один прекрасный день я поняла, что больше не могу так жить и сойду с ума, если останусь здесь навечно. Начались безуспешные поиски выхода. Каждый раз, когда я подходила к воротам, желая уйти, невидимая сила отталкивала меня назад, и я снова оказывалась в опостылевшей комнате. Приступы бессильной ярости сменялись периодами тупой апатии, и я чувствовала, как дичаю и деградирую. Тогда я начала петь. Не знаю, как это получилось. В детстве меня пытались учить музицированию, но, сочтя безнадёжной, абсолютно бесперспективной ученицей, вскоре оставили эту затею.
Первые попытки и пением-то назвать было нельзя: скорее, издаваемые мной звуки походили на глухое мычание. Однако времени у меня было много, и мне ничего не оставалось, как совершенствовать навыки. С каждым разом я всё увереннее управляла голосом и начала получать даже некоторое удовольствие от своих занятий, а спустя некоторое время с удивлением заметила, что ко мне возвращается и ясность ума. И вот тогда до меня дошло, что, живя в убогом мире, созданном собственным воображением да глупыми мечтами, я лишь получила от Бога то, чего сама настойчиво добивалась.
Выйдя в запустевший сад, я, как всегда, подошла к калитке, толкнула её… К моему удивлению, она легко распахнулась.
Изабелла умолкла. Слушатели потрясённо переглядывались.
— А как же вы оказались здесь? — спросил мужчина, которого Антуан принял за слугу.
— Это очень долгая история, Бажен, — просто ответила Изабелла, и все почувствовали, как она утомлена грустными воспоминаниями. — Скажу только, что с тех пор для меня началась новая, прекрасная жизнь, и теперь я иду поблагодарить Бога за науку и за счастливые перемены, случившиеся со мной. Страшно подумать, что я могла бы до смерти пропорхать в пустых развлечениях, так и не поняв главного своего предназначения…
Вырвавшийся из груди Изабеллы вздох был красноречивее слов: в нём слышалась горечь, смешанная с облегчением.
Антуан заметил, что рассказ дамы глубоко взволновал худощавого старца в истоптанных сандалиях и старой, изношенной одежде. Благообразные седины его внушали почтение; глубокие складки, бороздившие высокий лоб, вызывали невольное уважение, а скорбный вид — сочувствие и жалость. Запылённый и угрюмый, он, единственный из присутствующих, казался тайной за семью печатями. Воспользовавшись моментом, юноша решил удовлетворить своё любопытство.
— Простите, а не могли бы вы рассказать свою историю? — обратился он к старцу. — Мне почему-то кажется, что она будет поучительна для нас…
— Да уж, поучительнее некуда! — угрюмо усмехнулся старец.
— Расскажите, расскажите, Иннокентий! — горячо подхватили остальные.
— Да неинтересно это! — пробовал отмахнуться Иннокентий, но его замкнутость только подхлестнула интерес окружающих.
— Ладно! Была не была! — наконец решился старец. — Как ни таи шило в мешке, всё одно не утаишь. Был я с юности горьким, беспробудным пьяницей. Страсть моя зашла так далеко, что я разорил семью, пропивая скромное пропитание жены и детишек. Я перестал испытывать к ним жалость, и меня не останавливали ни их слёзы, ни умоляющие глаза. Кончилось тем, чем должно было кончиться: все отвернулись от меня, и я стал бродягой. Примкнул к компании таких же, как я, отщепенцев. Голодно нам жилось, порой неделями хлеба в глаза не видели.
Однажды к нам прибился бывший актёришка, талантом и умом небогатый, да на хитрости горазд. Подучил он нас возле храмов подаяние просить, на жалость давить. Сердобольные старушки не скупились на милостыню, и вскоре мы про голод забыли. А когда лишние деньжата завелись, так и вспомнили мы о зелье проклятом, будь оно неладно! А чтобы больше давали, придумал я историю, будто собираюсь в святые места грех свой замаливать. И так это складно у меня получалось, что руки даже самых отъявленных скупцов к кошельку тянулись. Конечно же, я не помышлял ни о каком паломничестве и в первый же день вознамерился пропить подаяние. Купил на радостях самой лучшей водки, снедью раздобылся… Только собрался было пировать, а водка возьми и разлейся! Посетовал я на такую досаду, да толку что? И на следующий день мне повезло с богатой выручкой. В другой раз я старался быть осторожнее, но бутылка шмыг из рук! Будто кто её выбил! Подивился я такому совпадению… Да… Только, не поняв знака судьбы, взалкал с новой силой. И что бы вы думали?
С интересом внимая Иннокентию, Бажен с детским изумлением спросил:
— Неужто опять разбилась?
— Если бы! Она не только разбилась, но и изувечила меня, причём раны долго не заживали и каждый раз напоминали о себе, как только у меня появлялось желание выпить. Однако болезнь моя была сродни одержимости. Я не только не вразумился, но ещё сильнее воспылал ненасытной жаждой. С незавидным упорством искал я возможность утолить страсть, палившую душу, и, как только представился случай, предпринял новую попытку, но она была последней.
— Вы раскаялись? — с надеждой спросила Юния.
— Можно, конечно, и так сказать… — после некоторого раздумья ответил Иннокентий. — Однако не своим умом я к покаянию пришёл: помогли мне — вправили мозги.
— Как это романтично! — мечтательно протянула Юния. — Наверное, вы влюбились, и любовь преобразила ваше сердце…
Иннокентий глянул на неё с лёгкой снисходительностью.
— Чуть-чуть не угадали, барышня. Учителями моими оказались три здоровых верзилы, которые пытались отобрать у меня собранные деньги. Но я так крепко зажимал их в кулаке, что они, осердившись, огрели меня чем-то тяжёлым по голове, да так, что я потерял сознание…
Услышав такие страсти, Юния испуганно ойкнула, Изабелла побледнела, а мужчины сочувственно вздохнули.
— Сколько я пролежал в беспамятстве, не могу сказать, — продолжал Иннокентий. — Очнулся я уже на больничной койке. Позже мне рассказали, что меня чудом вернули к жизни.
Он опустил голову, боясь взглянуть в глаза присутствующих и ожидая укоризненных слов, которые были бы весьма справедливы. Однако на него смотрели сочувственно и понимающе. У Иннокентия от этого аж слёзы на глазах выступили, и он заговорил горячо, взволнованно:
— А храм, возле которого я обманом собирал подаяние, назывался в честь иконы Матери Божией. Как же её там?.. Запамятовал… А, вспомнил! «Невыпиваемая Чаша» называется.
— Неупиваемая, — вмешался молчавший доселе путник, которого Антуан мысленно окрестил господином Бажена.
— Да-да, точно: Неупиваемая… «Неупиваемая Чаша», — подхватил Иннокентий. — Я узнал, что ей молятся о пьяницах. Это меня так поразило, что я поклялся ни капли спиртного в рот не брать, даже если мне будут грозить за это смертной казнью.
— Да-а-а, дела… — протянул Бажен. — И что же, не тянуло больше пить?
— Ещё как тянуло! Так, что порой всё огнём внутри горело. Но я же слово дал! Самой Богородице! И ещё я понял, что деньги эти, нечестные, обманом выклянченные, я не то что отработать, но, как бы это сказать… — он немного сконфузился, не находя нужных слов. — В общем, раз люди мне их на паломничество дали, а я их промотал, значит, пешком должен до святого места дойти, чего бы мне это ни стоило.
Собеседники невольно перевели взгляд на его избитые ноги, искусанное мошкарой и иссушенное ветрами тело.
— У вас сильная воля, — с уважением сказала Изабелла. — Не каждый так сразу решится переменить свою жизнь.
— Эх, где она была, эта воля, когда я семью мучил!? — в сердцах воскликнул Иннокентий. — Детишки из-за меня света белого не видели; жену раньше времени старухой сделал… Как с этим жить? Как исправить?
— Ну, пока люди живы, многое исправимо, — философски заметил господин, не выпускавший чётки из рук.
— Вы думаете? — с надеждой спросил Иннокентий.
— Раз господин Февралий так говорит, значит, это истинная правда, — заверил его Бажен, преданно глядя на своего хозяина. По всему было видно, что он не лукавит.
За разговорами никто не заметил, как приблизился рассвет. Мгла трусливо забилась в ущелье, и таинство рождения нового дня начало своё действо.
— Пора, однако, в путь! — решительно заявил Февралий.
Засобирались и остальные. Никто ещё не знал, что когда-нибудь, в нужный час, их дороги снова пересекутся. Но пока перед ними лежала пустыня, и каждый должен был преодолеть её сам, без посторонней помощи и участия.
[1] Меццо-сопрано — женский певческий голос с сочным и бархатистым звучанием, редко встречающийся в природе. — Примеч. авт.
[2] Вердугос — нижняя юбка, плотно натянутая на каркас из металла или тростника, который представлял собой ряд обручей. Носили её только аристократки. — Примеч. авт.