Песнь пятая
Озеро – смирное, податливо-тёплое, напарившее свои обильные телеса в солнечной бане и теперь, широко растелешившись, ласково и дремотно глядящее в линялое небо зазеленевшими глазами, на которые млело осыпаются белёсые ресницы; озеро – нежно щекотящее ребятишек заалевшей на закате, игривой рябью, а с бывалых и усталых смывающее прохладными, придонными струями тоску и унынье; озеро – изъезженное моторками, с болью рвущими тонкий озёрный покой на птичьих зорях; вдоль и поперёк процеженное, изборонённое неводами; озеро – все терпящее, щедрое злой и доброй руке, – озеро кормило и поило человека от живота, дарило благостный роздых от житейской смуты на зоревых, призрачно-синих водах, тепло подрумяненных у песчаной косы; питало всякую божью тварь, бредущую и ползущую к солнечным плёсам; досыта, до буйного зелёного пьяна поило землю окрест себя: желтоватые степи, бурые таёжные хребты, приозерные луга, сельские огороды; но однажды… однажды, потемнев с лица, угрюмо затаившись, потом обиженно всхлипнув, озеро бранливо помянёт человека, неудержного в своекорыстной добыче, взметнёт вдруг в занебесье тёмные ярые крылья и…полетит… полетит с диким посвистом, словно надумав унестись с многогрешной земли; и, разбиваясь о скалы могучей грудью, от ярости взмётывая злые, белые когти, бесясь и бессильно рыдая, с пеной у рта будет отрыгивать на песок всё, что уже мутит надсаженную утробу; разворочает худые, старые мостки, с которых бабы черпали воду и полоскали потное белье, размечет незачаленные лодки, унесёт в пучину, а после перевернёт и захлестнёт волной привязанные на цепи; и много дней и ночей будет реветь раненной медведицей, пугая и на чем свет стоит понося человека; не приведи Бог угодить рыбаку в свирепые, ледяные объятья озера, – сглотит и долго будет рокочуше хохотать во всю многоверстную пасть, выманивая эхо с обмерших от испуга хребтов, куражась над человеком, торопливо взявшим в ум, что уже объездил, приручил дикую и вольную птицу; и не одна хмельная, отчаянная голова, рискнувшая потягаться с волной, находила себе упокой и вечное похмелье в глухих придонных травах-шелковниках; но… погуляло вволюшку, горько утешило заскрипевшую в недобром предчувствии, сохнущую грудь, упредило человека, чтобы брал, да чуру знал, и в одно ясное утро озеро вдруг разом трезвело, таилось в утреннем смущении; а уж к полудню, покорно выстилаясь на зализанном песке, поигрывая выброшенными белыми ракушками, изумрудной куделью травы-шелковника, обрывками старых верёвок, берестянными наплавами от сетей и неводов, банками, склянками, мятыми бездонными вёдрами, робко омывало человеку натруженные ноги и, словно вымаливая прощение за недавнее буйство, доверчиво приникало к ногам, оглаживало, щекотало рябью; и опять умиляло человечий дух своей Божьей красой и лаской.