Найти тему

"Николай Якушев, Поэт и время"Владимир Смирнов, Иркутск

Николай Якушев. Поэт и время

Владимир Смирнов

Неизбежным спутником Якушева-поэта было одиночество. Единственный член СП в Рыбинске. Да и не в членстве дело: в городском литобъединении, как он записал в дневнике зимой 80-го, «… или графоманы…, или случайная молодежь, имеющая очень  смутное представление о поэзии».

Недавно опубликованная его переписка с Анатолием Жигулиным, длившаяся с начала 60-х, говорит об их «почтовой» дружбе. Николай Михайлович во многих письмах звал Жигулина в гости, но, судя по письмам, приезд так и не состоялся, а в том же 80-м Якушев отмечает в дневнике нарастающую сдержанность и «бронзовость» писем по мере роста «литературного веса» Жигулина и с явной иронией (или горечью?) пишет: «Молодец, умеет жить!..»

Судьба всю жизнь будто играла с Якушевым, испытывала его. Он родился на исходе 16-го года в Москве, где лет через двадцать мог бы войти в литературу наравне со своими более известными сверстниками,– но через четыре года отца отправляют на Кубань, затем был Воронеж – и молодая поэтическая Москва 30-х прошла мимо него. Он появился на свет в Просвирином переулке на Сретенке – одной из самых московских улиц, если, понятно, не считать Арбата, но поэтом Сретенки волею судьбы не стал (Сретенка много лет спустя выбрала Юрия Визбора, Веронику Долину – что-то песенное оказалось в этой улице...). И вообще Москва, судя по письмам и дневникам Якушева, как родина им абсолютно не воспринималась. А шутка Жигулина о переименовании его родного переулка в улицу Николая Якушева… Если уж в Рыбинске не удалось улицу Новую в его честь переименовать… А Москва тут и вовсе не при чём.

Каково же место Николая Якушева в литературе? Летом 80-го он пишет: «До 1956-го (с 1937-го) мною был написан десяток стихотворений, не больше». Причины понятны – слишком ранний арест, поэт просто не успел войти в литературу (тот же Ярослав Смеляков, будучи всего лишь тремя годами старше, успел). Стало быть, начало творчества в сорокалетнем возрасте. Да и у всего поколения литературная судьба была не то что непростой – трагической. Одни его ровесники, войдя в поэзию перед войной (П. Коган, М. Кульчицкий – список будет велик), с неё не вернулись. Другие, уцелевшие в жестокой войне, вернулись в поэзию много лет спустя. К примеру, Давид Самойлов начал писать перед войной в ИФЛИ, но первая книга вышла только в 58-м, когда поэту было под сорок. Борис Слуцкий тоже не печатался до середины 50-х. хотя читающая Москва его стихи знала очень хорошо. Но это, как писал публикатор и исследователь творчества Слуцкого Юрий Болдырев, было осознанным решением их обоих – до смерти Сталина написанное не публиковать. А что же тогда печаталось?

В начале 70-х, служа в армии в тогдашнем Ленинграде, я получил возможность покопаться в толстых наших журналах послевоенного десятилетия, штабелями лежавших по причине полной невостребованности в задней комнате полковой библиотеки. Просматривал их в поисках чего-нибудь интересного, хотя и без особой надежды. Поразило следующее: практически ни одной знакомой фамилии как в прозе, так и в поэзии. Конечно, попадались стихи Симонова, Твардовского (хотя и немного), было ещё несколько более или менее знакомых имён. Но абсолютное большинство тех, кто заполнял тогда страницы весьма объёмных журналов, уже к началу 70-х мне, в некотором роде в поэзии разбиравшемуся, не говорили ровным счётом ничего. Попытки что-то читать вызывали вполне отчётливое чувство скуки.

Можно, конечно, говорить, что история отбирает лучшее, но нельзя не признать, что литературное безвременье отразилось на страницах журналов основательно. Представить же стихотворения Николая Якушева на тех страницах просто невозможно – и не только из-за запретной и просто невозможной тогда лагерной темы. А скорее по причине их внутренней свободы, даже и с естественной поправкой на время.

Середина 50-х, вроде бы и время настало. А уже пришли молодые, те, кого не вполне справедливо назвали эстрадными поэтами. Сейчас, когда и из них нет уже многих, видишь, что они оказались куда глубже, чем их тогда воспринимали. Молодой читатель искал именно их стихи, поскольку видел в них отражение себя самого:

Вышли в жизнь романтики,

ум у книг занявшие,

кроме математики,

сложностей не знавшие…

– дал тогда Роберт Рождественский очень точную характеристику своему поколению.

Якушев и его поколение «сложности» знали. Показательна судьба Ярослава Смелякова. Кумир довоенной молодёжи, вернувшись из ссылки, не мог не увидеть, что его читатель большей частью погиб – не на войне, так в лагере. Кто выжил – постарел. Молодые поэты Смелякова считали учителем, а вот молодого читателя надо было завоёвывать. Смелякову, кажется, удалось. И кстати попались на глаза строки Евгения Евтушенко, написанные несколько лет назад:

Мы получили с лихвою славу

всю, не доставшуюся Ярославу,

но с нами вместе и он по праву

войдёт в безлагерный новый век.

Удалось ли завоевать молодого читателя Якушеву – не знаю. Мы видели тогда, что он писать умеет – «лучше нас». Но нам было всего лишь за двадцать, а ему шёл шестой десяток. И молодые далеко не всегда понимают стариков.

Издавался Якушев редко по причине известных тогда очередей в издательствах. Местные сборники дальше области распространялись мало, а напечататься в столице и тем самым попасть во всесоюзную книготорговую сеть провинциальному члену Союза писателей было практически нереально.

И ещё важно – не автор решал, что, в каком виде и когда печатать, а редактор. Из переписки с Жигулиным видим, как трудно пробивались стихи Якушева к читателю. Не то что сейчас: заплатил – и напечатали (о качестве говорить не будем, потому как его просто нет – и в этом плане очень многим нынешним авторам никакой редактор не поможет). Но у Якушева-то выкидывались стихотворения из подготовленных сборников не по слабости письма!

Есть такая банальная фраза: его стихами говорило время. Часто это выражается литературными параллелями. «Стихи о жестокости» Якушева сразу вызывают в памяти «Охоту на волков» Высоцкого. Не темой, конечно, – это слишком просто. Духом! Всё это настолько плотно бродило по эпохе, внешне благопристойной и даже идейной, что особо не удивляет. У Высоцкого иная поэтика, иная стилистика, наконец, иная известность, – но у обоих одинаково яростно говорит время. А оно далеко не всегда замыкалось в романтику комсомольских строек, которая в газетном виде мало что общего имела с реальностью.

Так что же стихи? 75 страниц избранных стихотворений в посмертном (в бесцензурную пору) сборнике «Жил-был я». Не датированы, к сожалению. В сущности, лирический дневник. Да вот только лирика жёсткая. Как время.

Видно, мы

кому-то не потрафили,

не прижились

в собственном дому.

Говорить о трудной биографии –

это нам под старость

ни к чему.

Стоицизм перенёсшего многое человека, стоицизм с уходом в себя.

Нам дорога выпала иная,

вроде бы и не были в бою.

Именно что вроде бы… Так что же, оправдываться? И перед кем?

Эту боль давнишнюю

не троньте:

нам винтовки не дали тогда.

Мы стояли, как стоят на фронте –

насмерть, на бессмертные года.

И товарищ мой,

Серёга Левшин,

говорил в те тягостные дни:

- На виду стоять –

оно полегше,

ты попробуй

выстоять в тени…

В одном этом стихотворении неразрывно переплелись трагедия личности, поколения, всей страны – и безграничное прощение родины, которая так поступила со своими верными сынами. Ни малейшего упрёка, только боль…

А поэт ещё находит силы на некую иронию:

Случилось в жизненной карьере

в районе вечной мерзлоты

ломать в заброшенном карьере

седого мергеля пласты.

Первый стих и начало второго (да вдобавок рифма на омоформах) – и вся ирония, а далее до конца видишь всю цену её. А тут ещё

зубатый ковш с породой вместе

Над нами поднял кандалы.

Они свисали хищной плетью,

тугими звеньями звеня,

наследство прошлого столетья

в змеином облике храня.

Господи! Да своих нет, что ли! Впрочем, буквально – нет. Работать было бы неудобно, поскольку в отличие от века девятнадцатого выработка в лагерях века двадцатого была делом главным. Опять же на такой контингент и кандалов не напасёшься. Да и бежать-то – куда? Но над мыслью человеческой, над сильной душой никакая охрана не властна:

Какой-то повинуясь власти,

опершись молча на ломы,

по молчаливому согласью

мы сняли шапки с головы.

Лагерь ломал. Человек должен был выстоять. И выстоял.

Пишу, и будто мелодия врывается в строки этого стихотворения. Что-то заунывно-кандальное из восемнадцатого века. Мелодия в голове становится отчётливее – слышал я где-то эту песню. Но ни слова не могу вспомнить. Вряд ли случайно такое совпадение ритма в этом ямбе: поэт, прошедший лагеря, такую песню не мог не знать.

Беда многих стихотворцев (особенно их, в прозе это менее заметно) в том, что пытаются поучать читателя. Это, в общем-то, понятно: традиция учительства идёт из древнерусской литературы. Но очень часто поэт просто не понимает, что если кому и учить – так не ему. И что интересно: чем поэт мельче, тем больше у него поучающих стихов. Поучающих и судящих – эпоху, людей, что угодно. У поэтов по-настоящему умных и ярких, которым вроде бы и учить, таких стихов нет. Ну не берут они на себя такую ответственность. И даже атеисты сознательно следуют заповеди – не судите, да не судимы будете. Судить себя – и это понятно – а как же иначе? Пытаться постигнуть, а если повезёт, то и сколько-нибудь объяснить – себе, и не более – мир? В сущности, это в той или иной мере является целью и смыслом жизни человека вообще и поэта в частности. Вот этим в меру сил Николай Михайлович Якушев и занимался всю жизнь.

Хорошо, что потеряна жизнь, а не совесть.

Первая строка двенадцати строчного анапеста. Точка на конце. Внешняя неэмоциональность. Спокойствие. В хороших стихах эмоции внутри. Дело читателя – войти с ними в некий резонанс. Получилось – значит постиг.

Но такое постижение затруднено в юности, когда эмоции и чувства на виду – свои и чужие. А то, что внутри – можно и не заметить. Если повезёт – спустя годы прочитаешь по-иному. Читателю лучше быть в одном возрасте с автором – ровесника, даже если это Пушкин, понять легче. Вот и сейчас читаю Якушева по-иному. И чуть ли не каждая строчка останавливает: почки пухнут в тишине … подстилка умершей хвои … Кажется, так легко эти образы получаются. И стихотворение-то вроде самое обычное, пейзажное, коих у любого русского поэта немало. Непростой диалог поэта с собственной душой.

Однажды, войдя в зал Третьяковской галереи, где очень тщательно и полно подобран русский дворянский портрет второй половины 18 века (а это Рокотов, Левицкий, Боровиковский – всё мастера первоклассные), я ощутил некий странный дискомфорт. Каждый портрет в отдельности – событие, будто с человеком общаешься. А вот все вместе в одном зале… Потом пришло в голову объяснение: все портреты были заказными и висели в разных усадьбах, домах, городах… Все они примерно одного размера, близки по стилю. Собранные вместе, они образовали некую общность, о которой художники и помыслить не могли. На первый план выступили общие черты, Конечно, талант прорывается сквозь эту общность выражением личности портретируемых. Но всё же смотришь на портрет, а соседний, так сказать, показывает свою ревность. А общаться с таким количеством незнакомцев и незнакомок примерно одного круга и одной эпохи далеко не просто и не всегда интересно.

С похожим чувством иногда берёшь том избранного иного поэта. Прочитанное когда-то с интересом в небольших газетных и журнальных подборках, будучи собранным вместе, создаёт впечатление некоей большой, фрагментарной и не очень удачной поэмы: чуть ли не всё написано в одном размере, видны повторы – и композиционные, и тематические.

У Николая Якушева этого нет. Притом что он поэт середины XX века, прошёл школу соцреализма, весьма ограничивавшего творческие поиски, – он разнообразен в лучшем смысле этого слова. Нет ни малейшего желания подсчитывать процент ямбов, хореев или верлибров в его стихах. Просто кажется, что в каждом стихотворении удивительно точно выбрана форма, и иначе никак его не написать (да и пытаться нечего – уже написано).

Вот верлибр – форма, одно время не очень-то приветствовавшаяся в русской поэзии.

Мальчик,

играющий разноцветными раковинами…

Первая параллель – с «Человеком» Межелайтиса, тем более что в обоих случаях всё замыкается в конечном счёте на Я лирического героя. Посмотрев далее, находим некие связи с испанцами и французами того же двадцатого века (к примеру, с Элюаром), которых у нас всегда переводили верлибром – а как иначе (рифма явно будет насилием над стихом – и бывала). Правда, уже достаточно давно говорят о некоем исчерпании русской рифмы, о том, что русская поэзия вслед за европейской от рифмы уйдёт. Не знаю, не знаю. Двадцатый век дал в этом плане немало открытий, и притом что верлибр вошёл в русскую поэзию окончательно и бесповоротно, рифму он не отменил. Настоящий поэт не может не владеть всеми формами русского стихосложения. Якушев – владеет.

Есть такое довольно бессмысленное окололитературное занятие – выстраивать поэтов по ранжиру. Одних называть великими и выдающимися, других как бы не замечать, третьим всякое лыко в строку ставить. Подобными делами по известным причинам любило заниматься официальное отечественное литературоведение несколько десятилетий прошлого века. Жизнь беспристрастно поставила на место некоторые мнимые величины и вывела в первый ряд настоящих поэтов, проживших жизнь без чинов, титулов и званий. Вряд ли есть смысл подбирать какие-то эпитеты и для Якушева, делать из него этакого провинциального классика.

Ни о чём не говорит и количество написанного. Место в литературе можно занять одним стихотворением (если это, к примеру, «Баллада о прокуренном вагоне»). С другой стороны, огромные поэмы и объёмные тома не обязательно это самое место обеспечивают.

Поэт живёт в своём времени. Потомкам остаётся только собрать им написанное. К большому сожалению, написанное Николаем Михайловичем Якушевым разбросано по сборникам и журналам. Будет ли всё собрано вместе, изучено и откомментировано – кто знает... И дело не только в материальных возможностях. Новые поколения читают и слушают другое. И это естественно. Но всё-таки есть надежда, что на полке русской поэзии том Николая Якушева займёт своё место, и найдутся те, кто это том прочитает и примет…

2005-07