Роса на траве и листочках картофеля высохла, унеся с собой остатки утренней прохлады. День еще только начинался, но августовское солнце уже пропитало воздух зноем. Лениво жужжали пчелы, как бы нехотя перелетая от цветка к цветку. В разноголосый и нестройный птичий хор вплеталось тревожное покрикивание мечущихся над Днепром чаек. Застучали и стихли вдали колеса проехавшей по улице телеги. Город жил, но в жизни этой чувствовалось напряженное ожидание. Так замирает и темнеет в ожидании грозы небо. Так перестают колыхаться под порывами ветра кусты ив. Так останавливает течение река, превращаясь в зеркало, чтобы отразить на своей глади первые признаки приближающейся грозы.
Прежде чем поставить лопату на отведенное ей место, к стене бани, Яков Багров сорвал пучок травы, старательно очистил штык от налипшей земли и выпрямился. Солнечные лучи коснулись загрубевшей, как подошва, кожи. Заставили сверкать капельки пота, повисшие на кустистых бровях, выделили рельеф морщин на лбу и сделали заметнее серебристые пряди в волосах.
Лицо пятидесятилетнего сапожника не отличалось примечательностью. Квадратный подбородок, нос с горбинкой, прищуренные карие глаза и полные губы - так мог бы выглядеть и патриарх Моисей, ведший свой народ через пустыню, время от времени разговаривая с Богом, и рядовой представитель этого самого народа, который частенько не слушал добрых советов своего пророка.
Еще раз осмотрев результат работы, Яков удовлетворенно хмыкнул. Кровать с большими никелированными шарами на спинках, семейная гордость, была разобрана по частям, бережно завернута в куски холстины и зарыта в дальнем углу огорода.
Багров пошел к калитке. Невысокий кряжистый мужик с широкой спиной, мощным затылком и длинными, узловатыми, как корни старого дерева, руками. Сейчас они болтались, как плети, а в походке сквозила такая усталость, словно Якову было не пятьдесят, а всех девяносто. Вырыть и засыпать яму было для него делом пустяковым. Ведь Багров привык управляться не только с дратвой и шилом. Чтобы кормить семью, приходилось обрабатывать приличный участок земли, держать корову и Яков не понаслышке знал крестьянский труд.
Так что дело было не в усталости. Седина в смоляной шевелюре, сутулость в плечах и дрожь в руках появились не сразу. Крепкий, не старый еще мужик, начал сдавать после того, как узнал о гибели старшего сына. Александра схоронили чужие люди где-то среди ледяных торосов Карельского перешейка. Средний сын Петр вернулся с войны едва живым. Кашлял так, словно выплевывал ошметки собственных легких. Заботы близких, тепло родной хаты не помогли - туберкулез доконал парня всего за два месяца.
Впрочем, война перестала быть для Якова абстрактным понятием еще раньше. Он как-никак тоже воевал. На память от Первой Мировой, которую Багров называл «румынской», у него остался осколок шрапнели в плече, да ночные кошмары, постоянно вившиеся вокруг воспоминаний о том, как он, истекая кровью, лежал на кукурузном поле в ожидании санитаров.
Те пришли, и думалось тогда Якову, что самые страшные минуты в своей жизни он пережил. Но война вернулась. Вновь пришла для того, чтобы забрать двоих сыновей. С тех пор Багров уже не ждал от жизни ничего хорошего. И худшие его предчувствия очень скоро оправдались.
Пришла новая война. Не грянула, не разразилась, а именно пришла - тихо и обыденно. Были сообщения по радио о боях где-то в районе Бобруйска, суетливая нервозность представителей местной власти, несколько выстрелов, сделанных убегавшими милиционерами по невидимому противнику и даже пара-тройка орудийных залпов в районе моста через Днепр. Ходили слухи о подбитых немецких танках, о повешенных на том самом мосту партийных активистах. И все.
Сейчас в родном городе Якова хозяйничали люди в форме мышиного цвета. Именно от них, от немцев Багров и спрятал кровать после того, как в Быхове заговорили о том, что у евреев будут проводиться обыски. Что рассчитывали найти гитлеровцы, никто так толком и не понял: в провинциальном городке, самым ценным имуществом жителей были вещи вроде знаменитой багровской кровати с блестящими шарами.
Яков толкнул калитку и под скрип ее петель вошел на просторный двор - четырехугольник, образованный стеной дома, входными воротами, коровником и забором огорода. Вековая липа, одна половина ствола которой выглядывала на улицу, простирала над двором свои могучие ветви. Тень от них, падала на лавку у стены дома, где сидела жена Якова Софья. Склонившись над шестимесячным сыном Марком, она тихо напевала:
В поле деревце одно,
Грустное томится.
И с ветвей его давно
Разлетелись птицы.
Кто к востоку, кто на запад,
Кто подался к югу,
Бросив деревце в полон
Всем ветрам и вьюгам.[1]
Софья выглядела гораздо моложе мужа, хотя на самом деле они были одногодками. Матери пятерых детей удалось сохранить остатки былой красоты. Правда, под глазами уже залегли синие круги - следы повседневных хлопот, но кожа лица оставалась молочно-белой, формы его - четкими и подтянутыми, словно выбитыми на античной монете. Сами глаза уже успели поблекнуть, но в них, нет-нет да и вспыхивали озорные искорки, некогда заставлявшие сердце Якова бешено колотиться.
После родов Софья слегка располнела, но изгибы ее точеной фигуры остались женственными, а жесты и манера гордо вскидывать подбородок делали ее такой же желанной, как и в годы далекой юности.
Красота Софьи передалась ее единственной дочери Мусе, которая сидела в трех метрах от матери. Девушка устроилась на деревянных козлах и плела венок из сорванных у стены дома ромашек. Тонкие ее пальчики ловко управлялись со стеблями и лепестками цветов. На Мусе был голубой в белый горошек сарафан. По обнаженным, словно вырезанным из слоновой кости плечам, рассыпались тугие кольца черных волос. Они обрамляли изящную шейку и очень гармонировали с большими темными глазами. Губы цвета спелой черешни улыбались, обнажая ряд влажно поблескивавших зубов. Тонкую, как стебелек цветка, талию стягивал узкий белый ремешок. Стройные, обутые в коричневые сандалии ноги ритмично покачивались в такт материнской песне.
Мусе исполнилось восемнадцать и выглядела она олицетворением бушующей, пленительной юности, которая наивно полагает, что перед ней открыты все двери.
Брат Муси одиннадцатилетний Борька, шустрый пацан с хитрющими глазенками, занял позицию на тропинке, ведущей от крыльца дома к калитке. Он явно собирался выскользнуть на улицу, но из-за появления отца план этот пришлось отложить. Теперь на скуластом лице Бориса застыло выражение досады - пацан приготовился выслушать очередную порцию родительских указаний и, как всегда, сделать все по-своему.
Наряжен Борька был так, как все его сверстники: серая, застиранная сорочка с закатанными до локтя рукавами, черные штаны с множеством заплат и пузырями на коленях. Ступни босы ног, несмотря на то, что Борис еще не выходил со двора, были таким грязными, словно сорванец успел прошагать не одну милю.
- А судья наш, Иван Тихонович, теперь новой власти служит, - сообщила Муся, не поднимая глаз. - Сидит в… Ко-мен-да-туре. Говорят, будет главным по переписи населения.
- А на кой ляд нас переписывать? - тихо, чтобы не разбудить ребенка, поинтересовалась Софья.
- Найдут зачем, - проворчал Яков. - Евреи с немцами никогда не договорятся. Вон один из братьев Хаскиных попытался. Попробовал немецкого офицера хлебом-солью угостить. А тот, недолго думая, ему в пузо сапогом. Так каравай и солонка покатились по земле… Вэй из мир[2]! Чем все это кончится? Вэй из мир…
Иван Тихонович за месяц до начала войны принял Мусю, окончившую школу, на работу - секретарем в суд. Теперь ревностный блюститель советских законов, также ревностно соблюдал законы оккупационных властей. Мельники Хаскины были одного поля ягоды с судьей - власть большевиков не помешала им стать самыми зажиточными из быховских евреев, но немцы почему-то казались им милее. Разумеется, до удара сапогом в живот…
- Не успеют, - подчеркивая свои слова, Муся тряхнула головкой. - Не успеют они никого переписать. Скоро придут наши и… Тогда разберутся кто и кого здесь переписывать собирался. Мне Витя говорил, что и дюжине вермахтов с Красной Армией не справиться.
- Ты, Муська по наших-то меньше болтай. Неизвестно, как еще все повернется, - Багров погрозил дочери пальцем. - А Витя твой… Неизвестно жив ли он.
- Вы что такое говорите, папа?! - девушка выронила свой венок. - Он обещал… Он…
- Раз обещал - значит вернется. Но болтать про это не надо. И хватит хныкать. Ерунду я брякнул. Живехонек твой летчик. Что ему сделается? Пошли в дом, Софья. А вы, голуби мои, со двора носы не высовывайте без моего разрешения. Ты, Муська, девка видная. Если хочешь жениха дождаться, старайся меньше немецкой солдатне на глаза попадаться. Тебя, Борис, это тоже касается. Вижу, вижу, что уже куда-то намылился…
- Да я… Да мне… Никуда я намыливался! - Борька сунул руки в карманы штанов и дернул острыми плечами, чтобы показать - сама мысль ослушаться отца была для него кощунственной. - Скучно нынче на улице. Все пацаны дома сидят. Собственно говоря…
- Вот и ты… Сиди. Собственно говоря. Прафесар.
«Прафесарам» Бориса прозвали за то, что иногда в разговоре он вворачивал словечки, от которых у взрослых глаза лезли на лоб. Мальчишка много читал. Как и его сверстники, любил книги о приключениях, сражениях, поисках кладов, борцах за свободу и защитников угнетенных, вроде Джузеппе Гарибальди. Однако дело было не в начитанности. Пытливый ум мальчугана был губкой, жадно впитывавшей любые знания. Если не было книжки, соответствующей возрасту, Борька хватал то, что попадалось под руку. Ему нравились новые, незнакомые слова, сложные литературные обороты и словосочетания вроде «собственно говоря». Борис никогда и никому не говорил о том, что порой он и мыслит так, как написано в книжках. Но скрыть это было невозможно. Учителя в школе поражались глубокомысленным замечаниям мальчика. А однажды, Борька своими ушами услышал, как рабби Соломон Гурвиц, один из самых уважаемых людей в городе, зашедший к отцу выпить чарку сливянки, говорил Якову:
- Мы с тобой - простые люди. Простыми родились, простыми помрем. А в сыне твоем божья искра есть. Помяни мое слово - большим человеком Борис будет.
Борька не понимал, как любовь к чтению, цепкая память и умение связно излагать свои мысли могут сделать его большим человеком, но чувствовал: взрослые относятся к нему иначе, чем к другим мальчишкам. Говорят на равных. Даже сам Моисей Голубчик, седой, как лунь, девяностолетний старик с бородой ветхозаветного патриарха, часто беседовал с ним. Он всегда, зимой и летом, сидел целыми днями на скамеечке у палисадника маленького дома. Наблюдал. Разговаривал с прохожими. Интересовался новостями и давал советы. Завидев Бориса, махал ему рукой, усаживал рядом и начинал расспрашивать о самых разных вещах. Говорили они о погоде, звездах, сотворении мира. Мальчишке эти философские беседы быстро надоедали, он старался избегать старого Моисея, предпочитая общению с ним детские игрища, но запоминал все, о чем рассказывал ему Голубчик. Именно у него Борька почерпнул знания о первых иудейских пророках и царях, скрижалях и ковчеге завета, рухнувших стенах Иерихона и долгом путешествии евреев к земле обетованной, которое, по мнению старика, продолжалось и по сей день. Из рассказов Моисея мальчуган составил собственную историю своего народа, сильно отличавшуюся от общепринятой. Именно Голубчик впервые назвал Борьку «прафесарам». На свой лад - заменив буквы «о» на «а».
…Как только Яков и Софья поднялись на крыльцо и скрылись за дверью, Борис направился к калитке. Взявшись за ручку, обернулся.
- Ой, молчи, Муська. Лучше - ни полслова! Я - только на минутку.
- Допрыгаешься, шлемазл[3]. Возьмут тебя немцы за шкирку, - девушка подняла свой венок и улыбнулась брату, хотя слезы на глазах еще не успели высохнуть. - Потом пожалеешь, да поздно будет.
- Хах! Уже взяли! - Борис презрительно сплюнул в пыль. - Не такой я человек, что б…
- Иди, иди уже!
Борька выскочил со двора. Пробегая мимо окон дома, по привычке пригнулся, а миновав опасный участок, помчался во весь опор.
Мощеная осколками красного гранита улица, где жили Багровы, являлась одной из главных транспортных артерий Быхова. Проходила она рядом с деревянной церковью и спускалась вниз - к мосту через Днепр. Именно в этом направлении и мчался мальчишка, легко отталкиваясь босыми ногами от нагретых солнцем камней.
Новости, которые с такой тревогой обсуждала семья, новостями для Бориса не были. Он раньше других увидел немецких солдат, которые играли на губных гармошках и брились, поставив карманные зеркальца на броневые щиты танков. Вместе с дружком Толиком Жданом смотрел из прибрежных кустов на трупы активистов, которые раскачивались в петлях, закрепленных на перилах моста.
Одиннадцать лет - не тот возраст, в котором можно уверенно ориентироваться в хитросплетениях большой политики. В маленькой головенке еврейского мальчугана пока еще не умещался весь ворох противоречий, из-за которых началась война между сумасшедшим Гитлером и великим Сталиным. Однако кое-какие выводы Борис для себя сделал. Основывались они в основном на личных наблюдениях, весьма скудном жизненном опыте и были очень далеки от того, что происходило в реальности.
Рассуждал Боря примерно так: если не брать в расчет форму и язык, то немцы ничем не отличались от солдат и офицеров понтонного батальона, которые были расквартированы в Быховском замке до войны. Такие же молодые и симпатичные, подтянутые и мужественные они были вынуждены выполнять приказы своего бесноватого фюрера, но большой угрозы не представляли. Что ж до опасений отца в плане того, что евреи никогда не договорятся с немцами, то батя всегда отличался чрезмерной недоверчивостью к незнакомым людям. Почему не договорятся? Почему именно с евреями? Удалось же ему договориться со своим лучшим другом Толиком, хотя тот был белорусом по национальности. Да, сапожник Багров ходил молиться в синагогу, а батька Толика, плотник Иван Ждан, нарядившись в праздничный костюм, шел в православную церковь. Но разве это мешало им сидеть за одним столом в местном трактире Шмалабе, чокаться, а потом, уже в подпитии, выходить в обнимку и немузыкально орать песни.
Да и Муська права. Нет силы, способной сломить Красную Армию. И договариваться немцам ни с белорусами, ни с евреями не придется. Месяц, самое большее - два и их погонят обратно в Германию. Все закончится тем, что немецкие трудящиеся свергнут своего Гитлера и…
Борис увидел соседа Стефана Одинца и перешел на шаг.
- Здрасте, дядя Стефан.
Русоволосый гигант с широким плечами, окладистой бородой и поразительно голубыми глазами, напоминавший окрестным мальчишкам былинного богатыря, и для развлечения ребятни, гнувший своими ручищами подковы, сейчас был явно не в духе. Вместо того, чтобы как обычно остановиться и сказать Борьке что-нибудь веселое, он посмотрел так, словно видел его впервые.
- Гм… Здорово.
Борис недоуменно оглянулся. Одинец - тоже. Губы его шевельнулись. Он явно хотел что-то сказать, но передумал и продолжил путь. Загрохотал своими сапожищами так, словно намеревался раздробить камни мостовой.
Причину плохого настроения дяди Стефана Борька понял, когда увидел еще одного своего соседа. В отличие от Одинца, Григорий Яценко не веселил детишек сгибанием подков. Низкорослый и узкоплечий, он, если чем и отличался, так только скверным характером.
- С Гришкой с утра поговоришь, а потом чувствуешь себя целый день так, словно дерьма наелся, - сказал как-то Яков Багров.
Похоже, Одинец успел перекинуться с Яценко парой слов, поэтому и был таким сердитым. Яценко сидел на скамейке у своего дома и лузгал семечки. У ног его, в траве, рядом с носками до блеска начищенных сапог уже собралась приличная горка шелухи.
Борька пробормотал дежурное «здрасте» и собирался пройти мимо, но тут Яценко ему улыбнулся. Раздвинулись тонкие губы и Гришка продемонстрировал ряд почерневших черенков зубов. Мальчишка почувствовал, как его по его спине пробежала ледяная волна холода. Яценко продолжал улыбаться. И было во всем этом что-то очень нехорошее. В жидких и блестящих, словно намазанных лампадным маслом черных волосах. В узком, как морда гончей, лице. В чуть скошенном подбородке, к которому прилипла шелуха семечки. В черной щеточке усов над верхней губой. В маленьких, похожих на буравчики, злых глазенках. А главное - в сапогах. Какого лешего Яценко их начистил? Он ведь никогда не страдал от чрезмерной аккуратности. Вот и сегодня на воротнике его голубой сорочки отчетливо была видна темная полоска грязи и пота. Черный пиджак усеивали пятна жира, припорошенные пеплом самокруток. А сапоги…
Борька наконец нашел себе силы сдвинуться с места. Побежал, чувствуя, что сосед продолжает улыбаться ему в спину. Ох, непроста он улыбается, не просто так начистил сапоги. Что-то собирался сделать. Мальчик не знал, что именно, но чувствовал - Яценко принял какое-то решение и… Какого черта он прицепился к сапогам? Пусть себе чистит их, пусть лузгает свои семечки или пьет вино на пару с братцем Савкой, до которого всегда оба были так охочи. Не заслуживает Яценко того, чтобы о нем думали. На улице - август. Отличная погода. Впереди - множество дел.
Чтобы выкинуть из головы проклятые сапоги, Борис побежал с такой скоростью, что в ушах засвистел ветер. На этой скорости он влетел в кусты и едва не сбил с ног поджидавшего его Толика. Тот стоял, задрав голову к небу и пытался высмотреть что-то среди белых и легких, как пух облаков. Огненно-рыжую шевелюру Толи шевелил ветер. Этот веснушчатый, долговязый паренек в выцветшей фиолетовой сорочке и серых шортах, перешитых из отцовских штанов, был на целую голову выше Бориса и старше его аж на два года.
Подружились мальчишки в местной библиотеке - серой избенке, пропахшей внутри пылью и старой бумагой, где среди упиравшихся в потолок стеллажей, бесшумно передвигалась царица книжного царства Дора Мееровна - строгая седовласая дама в очках, повисших на кончике носа. Ей-то и пришлось мирить Борьку и Толика, которые одновременно оказались в библиотеке и оба, во что бы то ни стало, пожелали взять «Остров сокровищ» Стивенсона. Пацаны уже собирались драться и лишь под строгим взглядом библиотекарши успокоились. В итоге «Остров» достался Ждану, который тут же дал торжественное обещание вернуть книгу через два дня.
Мальчишки вместе вышли на улицу, где Толик вдруг протянул Борису томик в измочаленном переплете.
- А хошь - ты первым читай.
- Не-а, спасибо. Я подожду.
- Ага. А ты на рыбалку ходишь?
- Ну!
- А наживка сейчас какая лучше: черви или хлеб?
- Черви - тоже неплохо, но опарыши - лучше.
- А где ты их берешь?
- Хочешь покажу?
- Ага.
- Айда за мной!
Борька отвел нового друга в свое тайное место. За ацетоновый завод, в овраг, на дне которого, рядом с узким зловонным ручейком, валялась дохлая собака.
- Только никому - ни-ни. Иначе все сбегутся.
- Могила!
С этого и началась дружба, подогретая общим интересом к полуразложившемуся трупу собаки и капитану Флинту, который, как выяснил Толик, первым прочитавший книгу, умер от рома в Саванне.
[1] Еврейская колыбельная.
[2] В одной интерпретации «Боже мой!», в другой - «Больно мне!».
[3] Дословно - полное счастье. Имеется в виду - непутевый.