Найти в Дзене
МиМ

Легенда о Сером монахе (3)

Динка

День и ночь – две разные жизни. Я поняла это давно. То, что случилось днем, перестает иметь силу ночью. То, что случилось ночью – принадлежит только ей. И смешивать это нельзя. Днем мы шли. То рядом, взахлеб болтая и смеясь. Это оказалось очень просто – смеяться с ним. И невозможно совершенно – не смеяться. Он развлекал меня анекдотами из своей жизни неустанно. Избегая серьезных вопросов, не оставляя на них времени просто. Но иногда – замыкался. Не отвечал, словно не слышал. И тогда мы шли молча, перебрасываясь лишь редкими насмешливыми фразами. Он уставал куда больше, чем я. И часто оказывался за моей спиной. В такие моменты мне казалось, что я – колодец. С чистой, прозрачной водой. Что он пьет, пьет и никак не может напиться. Это потому, что взгляд карих глаз постоянно держал на невидимом поводке. Не отпускал. Не злой, не добрый, не ласковый… черт его поймет, какой. Уши у меня вспыхивали сами собой, становились горячими. Я сердилась и прибавляла шаг. Словно убежать от него хотела. А на самом деле… на самом деле… Вот оно. Я прикусил губу, отворачиваясь. Не хотела, чтобы он увидел мою улыбку. Очень горячие пальцы коснулись руки, недовольно и прочно сжимая мою ладонь. А она словно закаменела. Ой, не отпустил бы!

– Сбежать надумала? – складывалось впечатление, что он просто боится сказать что-то длиннее одной фразы. И я промолчала. Только чуть шевельнула пальцами, сжимая его руку. Ведь он же знал, что нет. Я не сбегу. Просто время ему стать ведущим в танце. Я это чуяла.

Но он принял это не сразу…  Лишь когда наступила ночь. А до этого мы просто шли. Звенела, тянулась пауза в Танце. Дольше положенного времени. Фермата... есть такой музыкальный значок. И ставиться он как раз перед паузой чаще всего. И та длится дольше положенного времени. Столько длится, сколько решит музыкант. Зависит от его настроения и интуиции… Мы попали в эту паузу, как корабль в штиль. И время замерло.

– Фермата... – непроизвольно сказали мои губы. Чуть звякнул бубенец. Разве я дернула за косицу? Нет. Это – ветер. Пальцы вдруг дрогнули в моей руке, разжимаясь. Такие привычные уже… ладонь сразу осиротела и ощутила этот самый, холодный и порывистый, ветер. Да что там, я вся его ощутила – от макушки до пяток. А он уходил. По дороге. Не оглядываясь.

– Эрих! – наверное, в моем возгласе была беспомощность и обида. Я же... ну, что я сделала? Только он все равно не оглянулся. Штиль кончился. И сразу начался – шторм. А еще – наступила ночь.

Сейчас мне кажется, что это произошло именно так – без промежутка. Без вечера, без золотого заката над соснами – мы вышли к старому, легендами овеянному бору. Просто порыв ветра, и я осознала, что уже темно. Ну, может не совсем темно. Темнеет. И стояла, растерянная. Почти увидев, как сжались его губы, не желающие отвечать на мою недоуменную обиду. Потом неохотно поплелась следом. Пора искать ночлег. Но сейчас это не было моим делом. Ночлег – это дело Старшего. Идущего впереди. А все-таки… ну, на что он так обиделся? Старательно сохраняя дистанцию, я мучилась этим вопросом. И что-то саднило… как саднит разбитая коленка. Только глубоко внутри.

Эрих

Он уходил, не оглядываясь. Желая даже, чтобы это эта странная, буквально околдовавшая его девчонка развернулась и пошла в другую сторону. Чтобы кончилось наваждение. Но бубенец звякал, не отставая. Хотя... и не приближаясь. Он шел, резко размахивая рукой. Потом опомнился. Прекратил. Со злостью сунул руку в карман, хоть и это было неприлично. И начал думать. А что, собственно, его так разозлило? Пальцы. Тонкие и горячие. Как доверчиво легли они в его ладонь! Не вырвалась, не ощетинилась. Ждала? Хотела – именно этого? Он вдруг понял эту ее маленькую уловку – убежать, чтобы поймал. Да что там – понял! Всегда понимал. С радостью включился в знакомую и увлекательную игру. А потом… Потом не знал, что делать дальше. Отпустить? Да как-то глупо. И не хочется, если уж честно. Но – зачем она ему? Малявка сопливая, угловатый подросток? Он же... ну да! Он вообще чуть не забыл, зачем тронулся с ней в путь. Он ищет Гледис. То есть – Башню. А уж та приведет его к Гледис, если такое вообще возможно. Если они есть – эти иные миры, где умершие здесь – живы. А эта девчонка – просто его ключик. Его вещь. Сейчас нужна, но потом-то придется выкинуть. Так зачем он привязывает? И… привязывается?

И тут прозвучало это слово. Фермата. Больно хлестануло по нервам, погнало вперед. Потому что однажды уже случилась ночь, когда в его ладони лежали чужие тонкие пальцы. Такие доверчивые. Такие испуганные. И он смотрел на пушистые, куда пушистей меха беличьего, но точно так же, как у белки, едва рыжиной тронутые волосы. И мучительно думал о том, что все это – не его. И никогда (Вы понимаете? Ни-ког-да!!!) ему принадлежать не станет. И не потому, что это чужое – его брата... А потому, что Глэдис была для него не отделима от этого дома. Дома, где он – гость. Если честно, то он был гостем везде. Совершенно не желая иного. Бродяга. Кошка. Кот, если уж быть точным. Так зачем же тогда он привязывает? И – привязывается. Она что-то спросила. Он не ответил. Да и, кажется, не услышал совсем. Он пытался разжать пальцы, освободить ее руку. А они не слушались. Все держали. И тогда она сказала:

– Фермата… – и отняла руку – сама.

– Что? – он не понял. Стоял и смотрел на нее, оторопев. Не ожидая вовсе, что ее пальцы могут исчезнуть по своему почину. – Что?!

– Фермата. Пауза, между нот. Значок такой, музыкальный, – Глэдис пояснила это глухо. Тихо... и как-то равнодушно. А потом – выгнулась. Вскинула в небо, к звездам, прямые как зеркальца ладошки. Замерла. Водопад волос и дрожащие, чуть прикрытые веки. Она слушала звезды. И говорила – сразу же. Для него.

– Молчание судьбы – ответом в споре... признай себе, что не готов принять… ни «да», ни «нет»… что просто нету воли…

Он слушал и пятился, пятился, пятился. Он бы побежал, да не было сил. Нужно было уезжать. Завтра. Сегодня. Сейчас! Бежать было нужно. Потому что он… любил ее. Бежать. О вот только... сперва дослушать стихи. Узнать, что сказали звезды.

Потрепанный на сгибах листок с теми словами и сейчас был с ним. В кармане плаща. Он прихватил его, уходя после похорон. Впрочем, листок был и не нужен. Потому что он помнил все слова не то, что наизусть – на вкус. На звук ее голоса. До малейшего движения губ… Потому что тогда он вдруг не назад – в дом – рванулся, а вперед – к ней. И закрывал шепчущие губы сначала ладонью. А потом – своими губами. А слова все рождались. Все звучали:

Молчание Судьбы – ответом в споре.

Признай себе, что не готов принять

Ни «да», ни «нет». Что просто нету воли

Да капо сделать. Все с нуля начать.

Судьба молчит. Кому-то это надо?

Фермата – остановкой между нот.

И длится тишина. И звонкое стаккато

Не выбьют пальцы. Сжат упрямо рот.

Прислушайся. Кон сантимэнто? Нежно?

Или пэзанто? С грузом, тяжело?

В молчании ответ. Звенит надежда.

Тебе сегодня в споре повезло.

Свой выбор дан тебе, своя дорога.

Кон брио – это ярко, как огонь.

Услышав, ты отыщешь звук. На пробу.

И нить Судьбы уляжется в ладонь.

Он и не заметил, что шепчет слова. Беззвучно, в такт шагам. А поняв, резко остановился. Она что, знала? Или знали – они обе? Он запрокинул голову к ночному небу, разглядывая звезды. Впервые, может быть, задумавшись, а что же это за дар – слышать их. Только ли поэтом становиться человек? Он действительно не мог выбрать тогда. Не был готов ни отказаться от Глэдис, ни принять, сделать своей. Присвоить. И не знал, нежность ли в нем живет. Или это странное, душу ожегшее, чувство тяжело ему, словно ненужный груз. Тогда – не знал. А потом стало поздно. Но… Вот она – своя дорога. Под его ногами. Он – выбрал против воли Лика. И теперь ищет Башню. Так может и последние слова – не зря? Ярко, как огонь. Мелькнула в памяти Динкина фигурка, изогнутая танцем. В ореоле рыжих волос. Не «как огонь» – само пламя. Кон брио. Значит, он на верном пути?

– А не пора ли нам сделать костер? – прозвенел у плеча насмешливый голос, и он ничуть не удивился ему. Потому что было – пора. Он вновь поймал ее руку, не оглядываясь. И сжал тонкие пальцы, уверенный, что прочно держит нить судьбы.

Огонь был рыжим, словно ее волосы. Почти прозрачным. И уж никак не верилось, что он – горячий. Что может обжечь. Девчонка сидела по ту сторону костра. Молчала и непонятно, во все глаза, смотрела на него сквозь пламя. Не отводя взгляда и не стесняясь. Так... Да, точно. Так смотрела, словно потом ей писать его портрет – по памяти. Или... просто помнить. Зачем? Ведь вот же он, тут. Зачем запоминать? А... да. Через несколько часов – рассвет. И появиться Башня. И он уйдет. А она – останется. Конец Танца. Что-то больно, до слез, сжалось внутри. Так скоро? Почти – сейчас. Уже сегодня она станет просто воспоминанием?

Он вдруг очень захотел встретиться с ней глазами. И не стал противиться этому желанию. Она забавно мигнула, словно от неожиданности. Но глаз не отвела. И взгляд длился, длился, длился… Дольше положенного времени. Фермата. Но ведь – все хорошее должно длиться долго? Какие-то слова почти трепетали в воздухе. Их очень хотелось сказать. Но – какие? В голове их так много и такая сумятица. Ни одну мысль не распутать до конца. И губы обоих оставались сомкнутыми. Казалось, мысли бегут напрямую – по линиям взглядов, что вдруг слились в единую. Или просто – одни на двоих? От того и такая сумятица? Девчонка вдруг улыбнулась. Приложила ладонь ко лбу. Потом – к губам. И, наконец, медленно – к груди напротив сердца. И стало тихо-тихо. И – пусто-пусто. Мысли исчезли. Звенело в голове от огромной пустоты. И все уже было неважно. Древний, как сам мир, знак. «Ты – мой ум, мое дыхание, мое сердце». Иначе говоря – ты все для меня. Сама жизнь. Надолго ли? На минуту. На ночь. На всю жизнь… это не предсказуемо. И он поднялся. Движения в это тишине и пустоте казались не реальными. Чужими. Рваными. Он шагнул – к ней. Обмирая в душе (хотя куда ж еще больше-то?!) положил руки на плечи, прижал к себе спиной. Слова не шли с губ. И все же выдавил:

– Не бойся, – сказал, преодолевая кашель. Да что такое с горлом?! Он судорожно переглотнул. – Не бойся. Замерзла? – улыбка дрогнула в этом простом вопросе, настолько он вышел естественным. Нужным. Теплым. Снимающим нелепое напряжение последних минут. – Согреть... да? – руки скользнули по плечам. Он просто присел рядом, бережно обнимая. Так легко-легко, что от его рук ей и должно было достаться лишь тепло. И исчезло время…

Динка

…Меня опять разбудил телефон. Звякнул, принимая СМС. И пришлось просыпаться. С огромной неохотой, со сбитым дыханием, с внутренним стоном… сон рвался на клочки, замирал, но еще жил во мне. И тепло чужих рук еще грело, вопреки всякой логике. «Мой ум, моё дыхание, моё сердце» Почему, почему, почему?! Да потому, что в тот миг это было так для меня. Танец… я хорошо танцевала для него. Слишком хорошо. Весь этот бесконечный день, всю дорогу. Иногда мы шли молча. Иногда – болтали взахлеб. Но ни на минуту я не дала разорваться нити между нами. Тонкой-тонкой нити. Я ощущала и понимала его все больше, все лучше. И… мне было хорошо. Легко-легко. Просто от того, что можно было идти рядом. Смотреть на висок, который почему-то уже тронула седина. На жестко очерченные губы. И чувствовать – сейчас взлетишь. Танец удавался. И ничего уже не нужно было больше для счастья. Но это был день. А ночь потребовала своего. Ночного. И был этот костер. И я остро, до боли поняла, что завтра придется прощаться. И жадно вглядывалась, «запасая» его – впрок. Как верблюды запасают воду. Понимая, что мне не напиться… Уж не свои ли чувства приписала я ему на бесконечной дороге того дня? В те моменты, когда он отставал? А потом... потом я сделала то, на что не имела права. Не было сил на слова – их же еще надо как-то выудить из хаоса мыслей, отлепить одно от другого. Тогда и вспомнился этот жест… и исчезло время.

Но замерло оно ТАМ, во сне. А тут, в реале, очень даже шло, оказывается. Мамочки мои, двенадцатый час дня! Это ж сколько я сегодня спала… Пришлось тряхнуть головой и убить сон окончательно. Ну-ка, что там у нас? Сначала по глазам щелкнуло имя – Иванчик. И уж потом: «Листопадик, пойдем бродить? А?» По правде, мне не хотелось никуда. Хотелось под одеяло – с головой. И вспоминать сон. Но это жалобное «а?» заставило меня надавить в ответ 6 букв: «Заходи».

Рыжая, Рыжик, Лис, Лисенок – как меня только не звали! И все из-за осеннего цвета волос да россыпи веснушек на носу и щеках. Иванчик придумал свое имя. Листопадик. Впрочем, и я его наградила – своим. Вообще-то он Иван. Но… это имя ему не идет. Оно тяжелое слишком. Иванушка – тоже нет. Тут нужны льняные кудри и простоватый взгляд. А он черный, как галчонок. И такой же хитрый. Вот и вышло – Иванчик.

Я пружинисто вскочила. Нужно было умыться, почистить зубы, привести в относительный порядок свою одежду и волосы. А уж чай мы вместе попьем. Ненавижу завтракать, хотя, говорят, это и нужно и полезно. Бутерброды и ароматный чай – хороший компромисс моего, ничего с утра не хотящего, желудка с общественным мнением. Однако ж чай еще надобно приготовить по всем правилам! А, учитывая скорость передвижения Иванчика, на все про все у меня минут пятнадцать.

Звонок заколотился в дверь, когда я накрывала заварочник льняной салфеткой. Чай я всегда завариваю одинаково. По совету одного нашего местного писателя… Помню, весь зал долго веселился. Умение у меня такое – ненужные вопросы задавать…

…Давно это было, во времена школьного детства. То есть год назад. Нас тогда вместо литературы согнали в актовый зал. Не, можно было б сказать «пригласили», если б я вообще хотела идти. Урок предстоял по Цветаевой, которую я готова читать в любых количествах и в любое время (то, что там еще Блок, Ахматова и Гумилев значились в теме, меня волновало мало. Их я тоже любила, но точно знала, что до стихов дело не дойдет. Уж если кто-то согласился, что я читаю доклад о Марине, то пусть не рассчитывает, что урока хватит). А тут вдруг – нате вам! Топай на встречу с не пойми кем и слушай о книге «Авось да развеет кручину хлебнувшая чаю душа». Название-то я еще запомнила, а вот фамилию и имя автора – не-а. Был он темненький, очень подвижный и улыбчивый. Словно кукла на ниточках. И долго так рассказывал о чае. И всяких экзотических способах заварки, мистике этого дела. В общем-то, интересно, но… Я слушала, слушала, слушала… и поняла, что засыпаю от неживых и гладких, как морские камушки, слов. Встряхнулась, решительно подняла руку.

– Скажите, а сами-то Вы все это проделываете? Ну, заваривание вот это. Каждое утро? Или по праздникам? Пьете такой вот чай?

Наверное, это было слишком внезапно. Я ж не стала ждать, пока мне позволят заговорить! Он мигнул и ответил честно, хотя и не успев подумать.

– Нет. Никогда.

И зал грохнул. Пока стихал разноголосый смех, писатель протер очки. Улыбнулся мне. И вдруг сказал:

– Мне кажется, чаю это вообще не важно. Ну, как ты его завариваешь. Главное, чтобы это был ваш маленький секрет с ним. Ритуал-на-двоих. Я… – он запнулся, но доверил все же нам свой секрет. И это вот было по-настоящему интересно! – Я обычно беру свой любимый, совершенно круглый чайник. Проверяю, на самом деле ли он чист. До белизны? Потом споласкиваю кипятком, кладу чай как обычно – ложка чайнику, ложка мне. Заливаю кипятком на треть и накрываю льняной салфеткой. Чистой. И без запаха кухни. Мне кажется, это важно. А когда он немного постоит сам с собой, ну, минут десять, – он засмеялся и вновь протер очки, – дольше-то у меня просто не бывает времени ждать. Тогда я беру его в обе ладони, вращаю, покачивая. И доливаю кипяток. Это все.

Он говорил о чае, как о друге. Он говорил с нами, как с друзьями. Он был смущен и неумело улыбался, не зная, куда девать свои очки. И грянул гром аплодисментов. Мы оценили это и наградили его – от души. Только я не аплодировала. Сидела, замерев. И кончиками пальцев, кажется, чуяла, как он одинок. А челкой и виском – его взгляд. Он смотрел именно на меня. И говорил – для меня. И я понимала, что – да! У меня есть, что ему ответить. Даже вот просто глазами. Без слов. Но продолжала упорно смотреть в окно. Танец рождался во мне первый раз. Я еще не умела его понимать. Мне было страшно от возникающих в голове знаний. От того, что я не просто знала, какой он – его чайник... а видела его так ясно, словно много раз держала в руках. Я видела и саму кухню. И пейзаж за окном. Я... знала этого человека так, словно мы не раз болтали за этим самым чаем в его кухне.

…Потом я научилась Танцевать. Потом. И не только во сне. Находить нужное, искомое партнерами. Приводить к этому нужному. Прощаться. Прощание – обязательный этап Танца. И его тоже надо уметь сделать красивым. Но это – потом. А тогда…

Тогда я еще успела ощутить его короткую, словно судорога, боль. Это лопнула нить танца, ударяя по нам обоим. И тут же ударил звонок с урока. Все поглотила круговерть перемены. Но вот чай я с тех пор заваривала только так. Ритуал-на-двоих. Словно... нить все же лопнула не до конца. Вернее, ее обрывки еще жили в нас. Свернувшись где-то у сердца, теплые, как спящие котята.

И, словно напоминание о том школьном звонке, мой дверной заколотился снова. Пойманным жуком о стеклянную банку. Я встряхнулась и поспешила к двери. Двойное щелканье ключа – и вот уже Иванчик, пританцовывая от нетерпения, весь подался ко мне:

– Привет! Я – быстро?

Засмеявшись, я втащила его в прихожую:

– И даже слишком! Пойдем чай пить, а уж потом махнем «по улицам и площадям». Да?

Иванчик упрямиться не стал. Это тощее существо лет на пять младше меня было сыном маминой близкой подруги. Со школьных еще времен. Но я – первый (и единственный) ребенок в семье. Иванчик же был третьим. Из шести. Учителя не могли нахвалиться на детишек Позвонковых – умные, воспитанные, вежливые, дружные! И только я знала, что не все так просто в этой семье. И то лишь потому, что умела Танцевать. Иванчик никогда не жаловался. И никому ничего не рассказывал. Просто... приходил. Так часто, как только мог. Непоседливое существо, вечно жаждущее переулков, оврагов, старых домов и запутанных историй. Сегодня у меня было, чем его порадовать.

– Куда пойдем? – он уловил это сразу, усаживаясь на табурет и подогнув одну ногу под себя. Говорят, именно так любил сидеть маленький Пушкин. Интересно, его за это гоняли? Наверное, да. Я не стала «гонять» Иванчика. Покрутила чайник, взяв в ладони. Долила кипяток. В широкие чайные чашки разлила чай. Нет, я не тянула время. Чуяла же, как он любопытно сопит за спиной! Но... нельзя было говорить. ЭТО он должен был увидеть сам. Без подготовки. Как увидела вчера я.

– Иванчик, а знаешь как интересно… у меня во снах новый мир, – не отвечая на вопрос, я бухнула перед ним на стол чашку. Уселась сама, уперла в столешницу локти. Чуть жмурясь от удовольствия, потянула мелкими глотками чай, держа чашку обеими руками у самых губ.

Иванчик пил по-другому. Его чашка вертелась в руках, оказываясь то на столе, то на колене. Крутилась юлой и раскачивалась, словно валкое судно. Пил он крупными и быстрыми глотками. Меня не перебивал. Лишь смотрел выжидающе. И я осторожно опустила чашку на стол. Мешая ложечкой чай, в который никогда не клала сахар, поднимая целую бурю из чаинок, я начала рассказ.

Он слушал молча. Только иногда задавал короткие, точные вопросы. А говорила я долго. Мы давно уже попили чай, слопали бутерброды и дружно шагали по тенистой улочке Воскресенской – среди старых особняков и низких веток деревьев. Тут не было неба – ветви соединялись над дорогой ажурной шелестящей аркой. Листья осторожно трогали нас за плечи, касались макушек. Пятна света и тени перемешались на асфальте.

– Понимаешь, в том мире много богов. Не как у нас, – я машинально накручивала на палец ремешок крошечного цифрового фотоаппарата. – То есть... у язычников тоже принято считать, что богов много. Но ТАМ все эти боги очень...  христианские, что ли. Как наши святые. Даже похожие есть. И как у нас, раньше там писали иконы.

– Раньше? – он вскинул серьезные глаза. Сразу почуяв важное слово.

– Да. Раньше, – я не хотела, но это прозвучало резко. Зло почти. И повторила, понижая тон: – Раньше…  Потом эти иконы запретили. И даже сожгли почти все. Потому что... понимаешь... там иконы – не просто картины. Это как домики для богов. И те могут приходить в них, если позвать. Говорят, боги всегда откликаются на зов и стараются помочь. Они же... ну… любят людей. Просто так. Ни за что. – Я поясняла путано, жестикулировала на ходу. Но он, кажется, понимал. Не переспрашивал.

– Только кому-то это не понравилось. Ну, вот что любой может подойти к иконе и позвать. И вообще – как это? Боги приходят в жалкие людские дома? Запретить! И запретили. Это случилось тогда, когда появились Храмы. Большие дома для богов. Очень красивые.

– Как у нас?

– Нет… и совсем не как. Понимаешь... те, кто строил Храмы, решили: это безобразие, что каждый человек сам выбирает, к какому богу обратиться. Гордыня и самомнение! Молиться надо лишь Лику. Ну... солнышку по-нашему. Оно как бы воплощение всех богов. Их общий свет. А уж там боги сами решат, кому исполнять просьбу, – я вздохнула тихонько. – Так что храмы были особыми… ажурными почти. Люди приходили молиться в разные часы. Но всегда откуда-то падал столб солнечного света. Так хитро были устроены окна-дырки. Встань в такой, закрой глаза. И, растворяясь в теплом свете, как в любви, думай о своем желании…

Я дернула плечом. Замолчала. Потом прищурено глянула на пробившийся сквозь листву луч солнца – он был почти осязаем. И добавила.

– Ну... у многих исполнялось.

– Но теперь уже не у всех? – и опять он сразу понял главное. Молодчина.

– Да. Теперь – не у всех. И... Иногда как бы не бесплатно. Те, кто снискал милость богов, часто расплачивались... своими детьми. Ну, вот просто обязательно детишки рождались рыженькими. И с особыми способностями. А иногда... редко, но случалось и такое... менялся цвет волос уже взрослых детей. Если чудо было очень серьезным. Сильным. Монахи, что строили Храмы и следили за таинствами молитвы, забирали таких детишек к себе. Как утаишь рыжего? Никак. И приходилось отдавать. Потом, правда, некоторые дети возвращались в семью. Через пять лет обучения. Другие оставались при Храмах. Служителями. Или – Зовущими. Чаще всего Зовущими становились девочки. Считалось, что они могут призвать внимание Богов… или даже увидеть, узнать их ответ. Дать совет. Предсказать Судьбу.

Я замолчала. Потому что мы уже пришли. Осторожно вязла Иванчика за плечи, разворачивая к полукруглым ступеням бывшей церкви. Там, отделенные от нас какими-то шестью шагами вверх, в нишах прятались фрески. Умирающие. Расчищенные, но не реставрированные. Исчезающие с каждым дождливым днем. Едва видные. И, прежде чем чуть толкнуть его – к левой, я успела шепнуть.

– Но все же в том мире сохранились иконы. Дверки в жилища Богов. Или в их души? И были люди – Ищущие… которые могли сделать эти иконы живыми. Открыть дверку. Ты… спрашивал… что такое отец? Иди. Смотри…

Я знала, что большего говорить не надо. Что Иванчик замрет и сам, вглядываясь в едва видный рисунок. Как замерла вчера – я. И не шелохнется, пока не ощутит взгляд этих глаз – живым. Теплый-теплый взгляд. Бог-отец держал на руках маленького Иисуса. Но взгляд его был направлен именно и только на вошедшего. И смотрел он так, как смотрит каждый отец на чадо свое. Так, как никто и никогда не смотрел на Иванчика. Судьба иногда жестока. Я знала – ему нужен этот взгляд. Именно этот. Такой. Я знала – его душа дрогнет сейчас. И, быть может – отогреется. А если и нет – что-то свернется в ней зерном. Чтобы прорасти потом. Когда возьмет на руки собственного сына.

И пока он поднимался ломкими шагами, пока стоял, всматриваясь, я – отходила. Пятилась спиной, не сводя взгляда с Иванчика. Ощущая, как вокруг него возникает невидимая стена. Отгораживает от меня и всех. И как дрожит внутри этого несуществующего кокона воздух – словно над костром. Иванчик вглядывался – отчаянно. Так же, как вглядывались в иконы Ищущие моего сна. И, я это знала, полустертая, на умирание обреченная, фреска оживала. Наливалась красками, обретала объем. Становились живыми глаза. Происходило чудо, которому было нельзя мешать. А еще… был закончен мой Танец. Танец тут, наяву. Не знаю как, но как-то этот миг изменит жизнь моего друга. Только вот другом мне он больше не будет. Закончилось НАШЕ время. Время Танца. И каждый теперь пойдет своим путем. Больно-больно кольнуло сердце тоской. Что же, я обречена на постоянные расставания? Это ведь не честно! Но по опыту я уже знала – уходят все. Всегда. Лишь только отпускает нить Танца. И пятилась, пятилась, пятилась… только боль жила внутри. Как убежишь?

Гледис

Как убежишь? Беда пришла. И она не смела роптать. Ведь и верно – звала сама. Просто потух взгляд. Просто все чаще она начала замирать, словно забыв, что должна делать сейчас. Губы... мягкие, теплые, невероятно нежные. Губы, в которые она впечатывала сказанные звездами слова – торопливо и неистово, словно в горячке. Они помнились каждую секунду. Не хотели уходить. Она ощущала их вкус, их запах. И запах табака. Такой стойкий. Каждую ночь она засыпала, словно облаком окутанная им – и сладковатым, и резким. Больше всего на свете боясь, что кто-то заметил, как утащила она из комнаты Эриха его подушку, поменяла со своей. При одной мысли об этом неистовым пожаром вспыхивали щеки. Но как ей еще было заполучить хоть маленькую крошечку его? Хотя бы – запах. Ведь чем-то было надо растопить то, колючее, что засело в горле и мешало дышать. Впрочем, порой ей казалось, что от запаха тоска становиться лишь острее.

Было надо улыбаться. Было надо жить, как обычно. Боги, смилуйтесь! Жить-как-обычно… когда больше всего хочется завыть и свернуться клубочком под одеялом? Каждый прошедший день она отмечала крестиком: «Наконец-то закончился» Нет, она не ждала ничего. Эрих ушел тайком, даже не попрощавшись. Значит, возвращаться не собирался. Обиды не было. Просто мир перестал быть вкусным. Песком скрипел на зубах. И улыбка снова жала, как слишком тесная перчатка. Как она жила так – раньше? Годами… Теперь вдруг стало невыносимо…

Она больше не слушала звезды. И не замечала угрюмых глаз мужа. Просто инстинктивно старалась быть подальше от него. Почти все время проводила у постели мамы – ведь той становилась хуже и хуже. В хлопотах о больной тоска отступала. Не проходила, но переставала ощущаться. Как  привычное тиканье часов, если мы увлечены разговором…

Только терпеть становилось все труднее и труднее. Спроси: «Что терпеть?», и она бы не ответила. Но мысль: «Не могу!!! Я больше не могу… Боги, боги! Пусть ЭТО кончится, пожалуйста!» Эта мысль-крик жила в ней постоянно. Только не кончалось. Никак не кончалось. Боги отвернулись.

Окончательно она поняла это, когда однажды утром мама не открыла глаз. Не шевельнулась. Не произнесла ни слова. Слабое дыхание и ровный ритм сердца – вот что внешне оставалось в этом теле от жизни. Но она-то знала, что в этом теле-тюрме заперто сознание любимого человека. И это было невыносимо.

Она продолжала приносить маме цветы. И читать вслух у ее постели. И вести хозяйство. И успевать сотни мелочей. И не замечать, не замечать, не замечать Разга. Почему-то вдруг стало совершенно ясно – он видел тот поцелуй, так и оставшийся единственным. И это он сказал Эриху – уйти. Может, и пригрозил чем-то. Может быть даже и смертью. Эриха или ее, или их обоих. Но это не имело значения. Она выживала в своей тоске одна, просто списав мужа со счетов. Билась, как рыба об лед, одна в своей боли. Забыв о мире. Потеряв дар слышать звезды. Но обретя иной дар – дар Ищущего.

…И когда стало совсем невыносимо, она пошла искать Башню Серого Монаха. Целитель Илинор дал сил и удачи. И Башня явилась ей. Ей не нужен был никакой Город. Ей было нужно выплакаться и получить помощь. И потому сложилось иначе, чем у других. Не побоялась она мертвящего холода вышедшего из Башни. Да просто не заметила – ведь и сама была замерзшей так, что дальше некуда. Душой – замерзшей. Долго, в голос, рыдала она, стоя на коленях перед человеком в длинном и сером. Выплакивая всю свою тоску, весь ужас и все одиночество. Словно плотина прорвалась – так много оказалось этих слез. Он не утешал. Но он дал то, что было необходимо. Крошечный пузырек. То, что освободит маму из плена тела. Ей было страшно – очень. Но больше это было сделать некому. И иного выхода – не было. А потом... что ж, потом она уйдет. Вернется сюда – в Башню. И вот тогда, наверное, откроется дорога. Что и приведет ее в Город, где она станет лекарем. Наденет глухое и черное, монашеское, или белое, положенное врачам, – какая разница? Она познает тайны трав и снадобий. Спасет еще не одну жизнь – противовесом одной, оборванной. Маминой…

Так думала она. И совсем иначе думал Разг. Никак не согласный, что часть его дома перестала считаться с его существованием. Предала. Предательство – карается. Это только справедливо, так? И он покарал. Жидкости в пузырьке вполне хватило на двоих. Так удачно все сложилось. Молодая жена отравила свою свекровь из жалости – это никак не пятнает чести его дома. И то, что, не вынеся мук совести, она вслед отравилась и сама – тоже.

Кидая ком земли на бархат гроба, он уже почти и сам верил, что это было так. Только немного болел укус на руке, напоминая – влить в нее капли было не так и просто. Только жег затылок ненавидящий и полный боли взгляд Эриха – тот все понял, конечно. А вот ее ужасом распахнутые глаза он давно забыл. Почти сразу, как закрыл их. Все было сделано верно. Сожалеть не о чем.

(Окончание следует)