Найти тему

Об одной подлости Константина Симонова

Из цикла очерков "История подлости"

...Где-то прочитал я, что после разгромных публикаций и постановления ЦК только его читатели от него и не отказались — по почте прислали полсотни хлебных карточек. И ещё прочитал: даже во время самой оголтелой травли Зощенко оставался равнодушен к вернейшему писательскому способу отвлечься от действительности, он не запил, как это сделали бы многие талантливые и тонко организованные люди на его месте. Как-то к нему приехало несколько смелых его друзей, прихвативши бутылку коньяка. Михаил Михайлович уточнил, с точки зрения гостей совсем нелепо: «Мы должны это пить?».

В сорок восьмом году ещё один его приятель не робкого десятка зашёл попроведать изгнанника и застал «бывшего писателя» за жалким занятием: «С большими ножницами в руках М. М. ползал по полу, выкраивая из старого пыльного войлока толстые подмётки для какой-то артели инвалидов. Не помню точно, сколько ему платили за сотню пар. Во всяком случае, обед в дрянной столовке обходился дороже».

Пропустим несколько лет. Сталин умер. Воздух над идеологическими ледниками потеплел, кое-где уже и проталины показались. Либеральным духом потянуло. Странным делом опубликована уже была повесть Ильи Эренбурга с символическим названием «Оттепель».

Начинался 1954-ый год — год ожидания.

Михаилу Зощенко пошёл шестидесятый год. Ожидал ли он чего-нибудь для себя? Доподлинно известно только, что он попросился назад в Союз писателей. Это давало бы ему утраченное право печататься. Была, наверное, надежда и на Литфонд, обязанный поддерживать жизнь литераторов в сносном качестве.

Зощенко просил восстановить его в правах члена Союза. Это продолжило бы его писательский стаж. И он мог бы получить право на порядочную пенсию, в которой ему было отказано вместе с изгнанием из Союза и из творческой жизни.

Тут впервые в его судьбе является Константин Симонов. Замечу особо ещё раз: никакого Сталина уже не было на белом свете. Хрущёв, возможно, уже холил в себе первые ростки нелепого, мстительного замысла о развенчании его культа. Обычная месть ничтожества тому, что кажется неизмеримо выше. Климат идеологический готовился к грядущей весне. Уже теплом тут повеяло. Так что опальный Зощенко, возможно, и это учитывал, когда робко возмечтал восстановиться в Союзе писателей. Константин Симонов же, обременённый авторитетом шести Сталинских премий, единственный практически, яростно воспротивился этому. Восстановить Зощенко в Союзе писателей, разъяснял он, значит, признать себя и весь писательский актив, а ещё хуже того — всю большевистскую партию, неправыми. Не стоит того товарищ Зощенко, который нам и не товарищ вовсе. Все его прежние произведения — есть вредный литературный хлам, запрещённый партией. Пусть Зощенко пишет заявление в Союз как начинающий. И принимать его, Зощенко, нужно не прямо в писатели, а в секцию переводчиков, поскольку он теперь только этими переводами и известен И вот шестидесятилетний Зощенко заново принят в Союз писателей, став самым молодым его, по стажу, членом. Тут и преследование его ненадолго прекратилось.

Но путь его фатальный был уже ясен, и сойти с предначертанного не мог. Всякое новое событие чревато было катастрофой, и она произошла, понятное дело. Новый этап драмы начинался вполне в том духе, который годен для рассказов самого Зощенко.

В мае 1954-го года Ленинград посетила английская студенческая делегация. Студенты просили показать им могилы писателей Зощенко и Ахматовой. Зощенку молодые англичане помнили, оказывается. Может, по скандалу прежнему, а, возможно, они и читателями его были. Рассказы и фельетоны его появлялись, как выяснилось, на страницах тамошних изданий «The New Statesman and the Nation», «The Spectator», «Lilliput» «News Cronicle», иногда они выходили и отдельными книжками. Эти рассказы там оценили вполне высоко, только поняли их довольно своеобразно: «Зощенко — это русский Кафка, фантаст и антиутопист. Он гениально выдумал коммунальные жилища, где проживают разом множество семей. Это устрашающий и жуткий символ будущего».

Попробуем опять прочувствовать живые свидетельства. Говорят, что Анна Ахматова попыталась уклониться от чести быть представленной в качестве живого трупа, но какая-то официальная особа строго объяснила ей:

— Вы должны быть непременно, а то они скажут, что вас удавили.

Ахматова же и рассказала потом, как проходила эта встреча:

— За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый нам. Англичан целая туча, русских совсем мало… Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? Который? Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит?.. Спросил кто-то в чёрных очках…

Намёк тут понятен. Роковой в чёрных очках человек, ясно даёт она понять, был казачком засланным и только косил под англичанина. И вопрос, который он задал, вряд ли уж так сильно волновал приезжих. Да и могли ли эти молодые люди держать в голове событие, едва ли до конца понимаемое ими, которое произошло в чуждом мире аж восемь лет назад. Ахматова была настроена на провокацию, и это её спасло тогда:

— Этот человек в чёрных очках спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: «Оба документа — и речь т. Жданова, и постановление Центрального Комитета партии — я считаю совершенно правильными». Молчание. По рядам прошёл глухой гул — знаете, точно озеро ропщет. Точно их погладили против шерсти. Долгое молчание… Потом кто-то из русских сказал переводчице: «Спросите их, почему они хлопали Зощенко и не хлопали m-me Ахматовой?». «Её ответ нам не понравился — или как-то иначе: нам неприятен»…

Оказывается, на вопрос этот Зощенко отвечал первым и совсем не так, как это сделала Ахматова. Чего тут Зощенке не хватило, здравого смысла? Или это уже диктовала ему последняя степень равнодушия, положившая предел силам сопротивления, желанию жить:

— Ответ Зощенко англичанам понравился больше, потому что Зощенко сказал, что с постановлением ЦК и докладом Жданова не во всём согласен. При этом он как будто бы выразился так: «Я русский дворянин и офицер. Как я могу согласиться с тем, что я подонок?»…

«Не во всём согласен»…

Он потом, когда уже это станет вполне бессмысленным, попытается объяснить, с чем конкретно не согласен:

— Я не увидел яда в этом вопросе. Если отвлечься от анкетных и политических формул — что обозначал этот вопрос? «Как вы отнеслись к тому, что вас назвали прохвостом?»… Я дважды воевал на фронте, я имел пять боевых орденов в войне с немцами и был добровольцем в Красной Армии. Как я мог признаться в том, что я трус?.. Что вы хотите от меня? Что я должен признаться в том, что я — пройдоха, мошенник и трус?..

Но ведь это же можно понять! Зощенко ведь вовсе не против постановления был. Он был против формулировок, которые звучат в духе дешёвой склоки, и не могут красить столь исключительную бумагу. Только вот понимать некому было. Те, перед которыми он оправдывался, продолжали жить инерцией прежних, несмотря ни на что, вполне подлых желаний всякий момент оборачивать в свою пользу. Пожалуй, что тот сталинизм, о котором я говорил, никуда не делся и после Сталина. Он по-прежнему владел, ну, если не массами, то большинством номенклатуры. Номенклатура же — это такая бесчувственная суть, которой неведомы и унизительны сомнения. Они, сомнения, смерть для неё.

И вот опять грянул скандал, второй для Михаила Зощенко начался адов круг.

Из записи Евгения Шварца:

…Общее собрание ленинградских писателей. Полный зал народу. Докладчик Друзин В.П. обстоятельно и долго, как и подобает литературоведу, объясняет собравшимся, как Зощенко идейно чужд, какой он закоренелый антипатриот и как мы все должны единодушно осудить его за несогласие с постановлением ЦК. Затем слово предоставляется Зощенко.

Прямой, сухонький, с тёмным лицом и плотно сжатыми губами, он идёт через зал к президиуму, поднимается на эстраду, подходит к трибуне. Молча смотрит в зал. Там становится очень тихо. И тогда высоким, раздражённым голосом, в котором усталость и холодное отчаяние, Зощенко говорит:

— Что вы от меня ещё хотите?.. Моя литературная жизнь окончена. Дайте мне умереть спокойно.

Спустился в зал, в мёртвой тишине прошёл между рядами — и ушёл, ни на кого ни разу не взглянув. И долго ещё в зале стояла тишина. Все сидели, опустив головы. Каждый боялся встретиться глазами с соседом…

В некоторых воспоминаниях, которые я собрал, есть и свидетельства мужества: раздалось несколько хлопков вслед Зощенко. (Аплодировали один-два человека). Остальные подавленно молчали.

Очень захотелось мне узнать, кто же были эти бесстрашные люди, не захотевшие разделить общую невыносимую подлость, отправлявшую, это ведь всем понятно было, собрата по творчеству на верную смерть, пусть поначалу и творческую. А ведь нашёл. Даниил Гранин, например, помнил, что в зале после речи Зощенко зааплодировали два человека — И. Меттер и Е. Шварц. Другие очевидцы свидетельствуют — их было по крайней мере четверо: В. Глинка, И. Кичанова-Лифшиц, И. Меттер и Е. Шварц. Утверждают так же, что Шварц аплодировал стоя.

О том, как чувствовали потом себя присутствовавшие на этом собрании остальные можно понять вот из такой горькой поздней реплики того же Даниила Гранина:

— Я застал его тогда, когда с ним почти не общались. Он жил в Ленинграде, изредка бывал в Доме писателя, то есть заходил, но как-то украдкой, избегая людей; с ним здоровались и с озабоченным видом спешили мимо. Словно чувствовали себя виноватыми. Некоторые сторонились, на всякий случай. У каждого имелись свои опасения. Я тоже испытывал чувство вины. Потом, когда мы познакомились, он, с присущей ему деликатностью, старался снять это чувство. Но оно всё равно оставалось. До сих пор оно пребывает у меня среди прочих грехов и угрызений, что накопились за годы нашей путаной жизни...

Но вернёмся опять в зал того гибельного собрания.

В президиуме забеспокоились, зашептались. Надо было исправлять положение. Встал К.М. Симонов. Картавя, он сказал:

— Тут това’ищ Зощенко бьёт на жалость.

«Вообще-то он был не Константин, а Кирилл, — уточняет в этом месте Бенедикт Сарнов. — Но звуки «р» и «л» он не выговаривал. При знакомстве, когда ему приходилось называть своё имя, у него получалось — «Кивив». Вот он и стал Константином».

То, что выговорил он тогда своим уязвленным языком, было равносильно пуле, пущенной в спину, она добила тяжело раненого Мастера, которому Симонов со своими искательными романами и в подмётки не годился. Необузданный язык несёт зло, это ещё в Ветхом Завете сказано.

Меня всё как-то несколько смущало и даже пугало слово «подлость», которое я использовал, чтобы пояснить качество тех случайных людей, которые определены были стать судьями момента. Меня вдруг успокоило то, что я нашёл себе союзника в лице того же Б. Сарнова, который отважился сказать прежде:

«Звуки «р» и «л», однако, в русской речи встречаются не только в слове "Кирилл". Поэтому фраза, которую я предлагаю занести в книгу рекордов человеческой подлости, прозвучала так:

— Това’ищ Зощенко бьёт на жа’ость…».

И вот мне интересно теперь, ведь всё это были живые люди с умом, совестью и прочими людскими качествами, которые ведь неподвластны должны быть никаким низменным соображениям. Я и такой себе вопрос задаю, а где бы я оказался в той сумятице духа? Ведь об этом и фантастически захватывающий роман написать можно, поместить бы только себя в то время и в тот конкретный зал Смольного дворца, перед этим самым Друзиным и тем Симоновым. Но не обо мне речь...