Найти тему

Пух, пообещай, что ты меня никогда не забудешь. Ну даже если мне будет сто лет!

Когда мне исполнилось пять лет, в моей жизни произошло событие, которое теперь не грех назвать судьбоносным. Мне подарили на день рождение книгу, на обложке которой пушистый желтый мишка, забрался на стул, заглядывает в приоткрытую дверцу буфета, в поисках меда. Рядом прописными буквами было написано: «Винни-Пух». А немного выше, — «Алан Милн»: первый автор, которого я запомнила по имени (в этом возрасте книги еще воспринимаются анонимно, как фольклор: не «кто написал», а «о чем»). Того дядюшки, который написал о Винни-Пухе, я немедленно выделила из безличной толпы книгописцев и даже наделила воображаемой биографией: должен жить в Москве (а герои его книги в зоопарк почему-то ходят в Лондоне, меня нисколько не смущало).

— Пух!
- Что такое? – спросил Пух.
— Когда я буду… Когда… Пух!
- Что, Кристофер Робин?
— Пух, пообещай, что ты меня никогда не забудешь. Ну даже если мне будет сто лет!
Пух немного подумал.
– А сколько тогда будет мне?
— Девяносто девять.
Пух кивнул головой.
– Обещаю, – сказал он.

Не припомню, чтобы какая-нибудь другая сцена любовного прощания в мировой литературе произвела на меня такое впечатление, как эта - в пять лет. Зато прекрасно помню (и до сих пор горчит!) ту глубокую личную обиду, которой стало для меня появление популярного мультфильма, где гадкая коричневая клякса-медведь хрипловато приближенным голосом Леонова орал на все горло что-то весьма похоже на тогдашние «пионерские речевки» и вообще держался с той грубой, прямо-таки комиссарской развязностью и бесцеремонностью (слишком в гостях у явного «пионервожатого» Кролика!), которая недвусмысленно выражал чистоту своего пролетарского происхождения… Этот Винни-Пух был до шпика костей рядовым, тогда как тот, на котором я выросла, именно благодаря буквальному, местами даже немножко неуклюжему:

— Вот снег! (Тирлим-бом-бом!) / Аж валит с ног. (Тирлим-бом-бом!) / Идем вперед, не видя дороги. / И кто знает, ПОЧЕМУ! (Тирлим-бом-бом!) / Кто скажет, ПОЧЕМУ! (Тирлим-бом-бом!) / У меня ПОЧЕМУ! И у тебя ПОЧЕМУ! / Так мерзнут ноги?

…Он допел и стал ждать, когда Пятачок скажет: „Да, Пуша, из всех Дорожных песенок для Снежной Погоды, которые мне приходилось слышать, эта — лучшая“. Но после долгих, глубоких раздумий Пятачок сказал совсем другое.

– Пух, – сказал он торжественно, – по-моему, не столько ноги, сколько уши».

Все мы выходим в жизнь со своими дорожными песенками для снеговой погоды. Но чтобы по-настоящему ответить (т.е. на минуточку забыть о себе-любимом и удивиться имеющемуся многообразию взглядов на мир), на то уже надо школы. Больших Книг, которых для детей написано, к сожалению, не так много. Александру Милну удалось написать одну из немногих.

Другое дело – какой ценой.

Это может показаться парадоксальным, но, если мерить по его собственной шкале ценностей, любимый «дядя Милн» моего детства должен считаться типичным литературным неудачником. Всю жизнь он ревностно и трудолюбиво добивался славы «взрослого», «серьезного» писателя — с тем же результатом, с которым Винни-Пух мог бы стремиться видеть свою дорожную песенку включенной в поэзию Нортоновских антологий между подборками Йейтса и Т. С. Элиота. Рассказы, стихи, эссе, детективные романы, мемуары, пьесы — он писал напрочь все, почти как это водится у других писателей, чья жанровая разносторонность происходит не от благополучия, а от необходимости саморучно заслонять «дыры», оставленные в наследство изуродованной исторической традицией. В литературе же от возраста «благополучных», как английский, — никем не рубленных-не стреляных, ряженных с надежностью и комфортом родового поместья, — такие лихорадочные метания от жанра к жанру в основном означают только, что писатель не нашел себя ни в одном из них. Правда, одна из пьес Милна - «Мистер Пим, прохожий» — добилась сценического успеха, но сейчас никто, кроме разве историков Георгианской литературной эпохи, уже не вспомнит, что это был за господин с забавной фамилией Пим — или, случайно, не один из Кроликовых Родственников и знакомых? Зато четыре детские книжечки — «Винни-Пух» и «Домик на Пуховой опушке» при переиздании их объединили в один том.

Впрочем, если уж о посмертии, то нельзя не вспомнить и более драматичную жертву и совсем «не с той» стороны (как Пухов вскрик: «Это не те пчелы!») упавшей на него славы, — жертву, которой выпало стать мужчине по имени Кристофер Робин Милн.

Конечно, как единственный ребенок, еще и поздний (Милну-старшему на время рождения сына было сорок), он просто обречен был расти тем очком во лбу, за которым взрослые проводят прицельное наблюдение, в восторге регистрируя каждый писк, каждое «кува», а также «Пх», «Иа»: первые, еще звукоподражательные имена, которые карапуз дает игрушкам (резиновый поросенок пополнил группу третьей из очереди, и его имя — Piglet, то есть Пятачок, — было первым «полным», произнесенным «правильно»). С малышом играли на равных — или, может, это им, малышом, играли?.. В опубликованных в 1972-м, через шестнадцать лет после смерти отца, воспоминаниях «Колдовское место» Кристофер Робин Милн напишет: «Я не любил играть с мамой — она не умела это делать. Было множество вещей, которых она не умела, не знала и не нуждалась в умении, потому что их всегда делали за нее другие, и уж точно не сумела бы самостоятельно справиться с малым ребенком. Но что няня, в случае чего, всегда была под рукой, то мама время от времени полчаса с удовольствием ползала со мной по полу и сажала себе на колени, показывая, как едет-едет пан-пан на коньке сам-сам…» .

Это написано беспощадно, как и всю книгу, — с той жестокостью отстраненного сквозного видения, с которой способны судить нас только взрослые дети. Книга Милна младшего страшна именно своей безжалостной честностью, которой невозможно не поверить: без сомнения, так оно и было, по долголетним упорным попыткам как-то сомкнуть вместе жизнь жизни, а не чужого литературного персонажа. Мало того, что у него украли детство и превратили в общественную собственность вроде городского парка, — ему даже имени не оставили, припекший к седому волосу слушать лепет молодых мам: «Взгляни на этого дядю, это же сам Кристофер Робин!» И ничего с этим клеймом не сделаешь: можешь по два раза заканчивать Кембридж, менять профессию, город и страну, лезть добровольцем под пули Второй мировой и умирать в госпитале, — по всем трудам и уважением тебя догонят на каком-то повороте и ткнут указкой: видишь этого дядю, деточка? А ну спроси, где его мишка?..

Эгоизм, или слепое честолюбие, или обычное бездумное легкомыслие — трудно сказать, что двигало А. Милном, когда он так вдохновенно паковал живьем между переплетами нежнейшие годы своего сына, очевидно, неосознанный, что крушит ему позвоночник. Однако судить писателя не мне: тот плюшевый город, над которым младенцем «пухал», за сорок лет до моего рождения, Кристофер Робин, изменил и мою жизнь — и, спасибо, изменил не к худшему. Большая литература всегда «каннибальствует», употребляя себе в блюдо живую плоть и кровь, и не всегда эти плоть и кровь принадлежат только самому автору…

Вряд ли от того легче Кристоферу Робину — взрослея, мы, навеки избавляемся от тех мишек, которые, «что бы ни случилось, всегда нас понимают», и должны сами брать на себя извечную человеческую тяжесть понимания других. Для мальчика из книги — а также для Пуха и Пятачка, Кролика и Иа, Тигры и Совы, Ру и Кенги — это бремя еще ничего не весит и несется легко и с выпрыгом. И как знать, может, Милн-младший потому и сумел, пусть и в 52, таки найти свое Заколдованное Место, что Пух сдержал когда-то данное обещания его не покинуть?

В одном можно иметь твердую уверенность: он будет держать его всем — и всегда. Даже когда ему будет девяносто девять.