Сергей Мостовщиков был шеф-редактором еженедельников «Большой город», «Новый очевидец», журналов «Men’s Health», «Крокодил», издательского дома «Провинция» и газеты «Правое дело». Журналист вел авторскую программу «Депрессия» на НТВ. Последние годы пишет для «Новой газеты». Теперь он оставил дела, запустил «проект странствующей еды» и отправился по стране на гастроли с бутербродами. В барах и ресторанах он готовит авторские закуски — чикетти — на багетах собственной выпечки. В интервью 66.RU Мостовщиков рассказал, что общего у кулинарии и журналистики, как простая еда помогает пережить сложные времена, давая возможность высказаться, когда приходится молчать.
Сергей Мостовщиков в профессии уже 40 лет. Он работал корреспондентом газеты «Труд», спецкором «Известий» и «Коммерсанта», был заместителем главного редактора журнала «Эксперт» и еженедельника «Московские новости» а после — руководил множеством изданий.
Также журналист и медиаменеджер занимался благотворительностью. Он создал информационный проект «Кровь5» для доноров костного мозга и организовал первую в России экспедицию «Совпадение»: рассказал жителям десятков городов о возможности поделиться кроветворными стволовыми клетками, чтобы спасти чью-то жизнь. Работал журналист и с «Русфондом» — писал истории детей с неизлечимыми и тяжелыми заболеваниями.
Но сегодня он на гастролях, в одном из екатеринбургских баров, будет готовить чикетти — венецианские маленькие бутерброды по авторским рецептам:
- со свекольным мармеладом, рикоттой, битым огурцом и каперсом;
- с домашней солониной, водорослями нори и тунцовым майонезом;
- с мидиями, вяленым помидором и соусом чимичурри;
- с луково-апельсиновой пастой и жимолостью;
- с фаршем, желе из куриного бульона и сметаной;
- с белым груздем, вяленой клюквой, мятой и икрой воблы;
- со стрелками чеснока, манго и кунжутом.
— Почему вы вообще решили начать готовить бутерброды? И зачем с ними гастролировать?
— Мне просто это дико нравится, это какая-то внезапная вещь, которая заранее никак не приходила в мою головушку бестолковую. Это же просто странно в 56 лет, после 40 лет в журналистике, начать резать бутерброды. Но жизнь показывает, что это очень похожие две истории.
Мне нравится, что с этим можно ездить по стране, это дает возможность с совершенно разными людьми встречаться, как у журналиста. Кстати, бутерброды еще и открывают какие-то комнаты, куда так просто не попадешь: на кухни ресторанов, баров или туда, где люди бухают, веселятся, и здорово, когда ты — одна из причин их веселья.
А еще вся эта кулинария решает те же вопросы, которые за свою карьеру должен решить каждый журналист: «Как это сделать?», «Что именно сделать?» и главное — «Зачем?».
Потому что как бы ты ни начинал, ты все равно приходишь к этому каверзному вопросу «Зачем?» — многие на этом ломаются, страдают, уходят в депрессию, потому что не могут найти ответа. Я за 40 лет своей карьеры по-разному отвечал на этот вопрос: когда-то мне казалось, что это дико престижно и интересно, когда-то — что это такое искусство, получать удовольствие за чужой счет: кататься, смотреть мир, когда-то нравилось деньги зарабатывать.
А сейчас такое время, когда язык, на мой вкус, не просто потускнел, а вовсе пропал. Какие-то вещи невозможно стало произносить, какие-то вещи приобретают совершенно другой смысл и, того больше, вообще лишены какого-либо смысла. Ты всегда обязан думать: если пользуешься словами, то зачем?
Если не получается и нет возможности говорить словами, я хочу говорить бутербродами. И, наверно, в этом смысле они для меня дико важны.
У меня к этому талмудический подход, как у евреев, которые каждый день проговаривают тору, — я уверен, что человек, который владеет словом, должен каждый раз заново проговаривать мир, каждое утро, когда проснулся. И каким ты его проговоришь, таким он и будет.
В этом смысле бутерброды — это такая материальная штука, которая позволяет тебе воспроизводить руками какой-то мир. Я туда насовал все, что увидел и попробовал в своей жизни. Это аргентинские, канарские соусы, какие-то локальные вещи, например, крапива, какие-то брянские грибы.
Мне казалось, что из этого может что-то получиться. Со стороны, наверно, это такая странная московская затея — делать какие-то маленькие бутерброды и предлагать их людям. Но недавно я начал. С Брянска — самого сурового места на Земле.
— Почему же сурового?
Не знаю, у меня есть теория, что в Брянске находится вход в ад, все люди, которые там живут, они при этом входе состоят: они почти не шутят, они все воспринимают всерьез, и я решил, что это будет хорошей проверкой себя самого.
Потому что когда готовишь, то все-таки выворачиваешься на куске хлеба — это же все равно какой-то такой внутренний мир показываешь. Там я готовил, например, из крапивы в том числе. У меня в городе друг живет, мы с ним сходили в местном парке нарвали, а я приготовил. И мне понравилось, что это было воспринято с большим удовольствием. Я получил большую эмоциональную отдачу.
— Вы хотите это в бизнес превратить?
— На этой стадии говорить о каком-то бизнесе — это глупо, я, наверно, сейчас больше трачу, чем зарабатываю, но я какими-то бешеными темпами приобретаю совершенно другой опыт, которого не было никогда в жизни.
Я люблю готовить, я в принципе готовлю хорошо, без ложной скромности. Да что там, я готовлю как бог, но мне никогда не приходило в голову сделать это где-то за пределами своего узкого круга.
У меня есть любимая история екатеринбургская. В городе есть одна женщина, которая всю жизнь руководила районом, где находится Екатеринбургский зоопарк, и когда у нее случилось выгорание эмоциональное, ей предложили пойти работать директором зоопарка. Она сначала восприняла это в штыки, типа что это за уровень «зоопарк». А потом она проезжала мимо, увидела, что лампочка над входом не работает, и распорядилась, чтобы ее починили. После этого ее так и засосало по самые не балуй.
Она мне говорила, что только в последней трети своей карьеры она получила такой адекватный эмоциональный ответ от тех, с кем она работает. У нее есть общий язык с орангутаном. Он не выходил к посетителям три дня, и она его уговаривала выйти, когда мэр должен был приехать смотреть. Примат ее понимает гораздо лучше чем, может быть, жители района. И у меня, наверно, сейчас произошло что-то похожее.
Я же работаю сейчас в «Новой газете», поскольку она не выходит и все ходят мрачные и загадочные, я стал готовить для редакции. Сначала сделал борщ и впервые вся бухгалтерия родного издания вышла и поблагодарила меня. С того момента, когда началась вся эта история с бутербродами — я в состоянии такого кайфа абсолютного, я понимаю: что бы с этим миром ни происходило, у меня пока еще есть возможность утром проснуться, сделать хлеб своими руками, расстроиться, что он не получился, или, наоборот, порадоваться, что все вышло клево. И вот этот кусок хлеба — сейчас скажу банальный журналистский штамп — но вот этот кусок хлеба, он у меня есть. И это для меня дико важная история.
Я совершенно не понимаю, куда это может меня привести и не превращусь ли я в колобка, который катится по нашим дебрям и песенки поет, и не сожрут ли меня потом, как в известном произведении. Но пока мне нравится за короткие промежутки времени встречаться с огромным количеством людей.
— А рецепты откуда берете? Разрабатываете?
— Конечно, я все делаю сам. Ничего не поделать с головой, которая так устроена, что все равно что-то придумывает. И если что-то нельзя сказать словами, скажу бутербродами. Самый мой любимый из них — это самый обычный, я дико люблю бутерброд с брусничным вареньем и сыром с плесенью — классика, но очень вкусная.
В этом плане, кстати, бутерброд отличается от заметок. Заметку свою до того, как сдать, ты перечитываешь, «пробуешь», а когда готовишь бутерброды — не пробуешь.
И здесь есть еще одна феерическая вещь, которая меня штырит. Я в свое время редактировал множество изданий, и мне никогда, прямо никогда-никогда не везло увидеть, как люди их читают. Я специально ходил смотреть, как люди покупают их в ларьке, или я хотел в метро встретить кого-то за чтением. Чтобы увидеть эмоцию. Это всегда была закрытая дверь для меня. А с бутербродами совершенно другая история, я вижу, как их едят, разговариваю с теми, кто попробовал, наверно, мне пришел такой приз. Я наконец-то вижу результаты своего труда.
— Поэтому отправились гастролировать с ними?
— Проект называется «Бродячие бутерброды», я открыл в телеграме группу «Общество спасения бутерброда». В этом заложена идеология. Бутерброд же, как известно, падает маслом вниз, что является символом закона подлости. Есть, кстати, расчеты, да-да, те самые британские ученые на самом деле подсчитывали, что высота стола такая, что бутерброд успевает сделать только пол-оборота.
Я исхожу из того, что съеденный бутерброд уже не упадет маслом вниз, и если ты съел бутерброд, то подлости в мире стало чуть меньше. И да, они бродячие. Основываясь на моем журналистском опыте, я знаю, что очень быстро всем надоедаю, я как-то очень горячо берусь за дело, и месяцев через восемь меня готовы, мне кажется, гнать пинками взашей, поэтому мне нравится, что в этом случае я появляюсь на три-четыре дня где-то, не успеваю всех утомить и еду дальше.
Знаете, у Николая Николаевича Миклухо-Маклая есть такая формулировка, он ее использовал, когда просил денег у царского режима. Так вот, он экспедицию охарактеризовал как длительное дорогостоящее путешествие с неясными целями. И мне этот подход очень близок. Другое дело, что я пока на путешествия трачу свои деньги, но, может, когда я доеду до папуасов, мы с ними сможем основать Бутербродную Республику.
— Где нет подлости и все будет справедливо и хорошо?
— Я не большой знаток идеальных картин мира, думаю, что все хорошо в совокупности, мне нравится наслаждаться какими-то собственными неудачами и неудачами окружающих. Да и потом, если что-то не получится, я сделаю другой бутерброд. А дальше может произойдет что-то еще.
Я думаю, что счастье — это такая иррациональная штука, очень краткосрочная, но она хороша тем, что она хотя бы бывает, как выясняется. Это уже немалое знание, которое меня подогревает. Многие же до этого так и не докапываются. А мне в этом смысле повезло. И посмотрим, что случится с бутербродами, пока я собираюсь бродить с неясными целями.
— А давно бродите?
— Несколько месяцев.
— С начала событий на Украине?
— Мы оказались совершенно в другом мире, который живет по законам, мало кому известным, поскольку прошлое отменено, будущее вообще непонятно. И надо найти какую-то точку опоры в пространстве. Поэтому мне нравятся бутерброды, это какая-то такая материальная вещь, которую можно подержать в руках и от которой можно испытать понятные человеку чувства.
Я думаю, что всем нам — это банально сказать — нужна если не точка опоры, то хотя бы что-то понятное. Потому что когда ты каждый день понимаешь, что ничего больше не понятно. И происходит это не потому, что ты неумный. Дико важны штуки, за которые можно держаться. Их важно еще с кем-то разделить. А бутерброд в этом плане подходящая такая штука. Эта находка мне по какому-то счастью досталась.
— Вы на это время вообще отходите от журналистики?
— Бутерброды — пока такой трудоемкий процесс, который меня пожирает целиком, я выныриваю оттуда совершенно чистый. Я потом, конечно, опять читаю новости и опять вспоминаю свою профессию, но я прихожу с новыми мыслями, по-другому выстроена голова. Мне изнурительность, как ни странно, дает спокойствие на какое-то время.
Быть журналистом — это такой склад ума, набор привычек. Есть, например, певцы, которые настоящие авторы, они же поют во многом не потому, что им нравится именно петь. А потому, что больше остальных слышат, им сложно переварить это, хочется орать и выть. Ничего с этим поделать нельзя.
Я пытался отделаться от журналистики долгие годы, она не то чтобы меня не отпускает, я просто думаю и действую, как журналист. Если голова не сломалась, если мозг еще жив, ты не перестаешь быть журналистом.
Я не сторонник теории выбора, я считаю что если выбор есть — что считается главным преимуществом человека, — то он будет этот выбор без конца делать. Если честно, если выбор есть — это всегда говно, а не ситуация, значит, ты попал в какой-то плохой промежуток. Мне нравятся ситуации, в которых выбора нет, ты не задаешь себе вопросы и принимаешь какие-то однозначные решения.
Мне кажется, дело-то все равно будет. Правда, для современной повестки русского языка не надо, необходим же очень узкий набор слов. Вот эта коммуникация, это камуфлирование слов, которые еще-два три месяца назад было просто неприлично произносить вслух. Пользоваться языком для прикрытия тех слов, о которых ты на самом деле говоришь, — это странная работа, надо либо говорить прямо, либо молчать.
Русская кулинария несет в себе все те же самые пороки, что и русский язык. Вы можете искать и не найти на русском языке правильные рецепты, я вам говорю точно, потому что я искал, ни одного нормального рецепта, их просто не существует. Потому что они либо откуда-то переведены или сделаны в этой классической русской транскрипции: не как надо готовить, а как я это готовлю.
Это огромная экзистенциальная, культурная, философская проблема. Это такая подмена и перекос смыслов. Русский язык это умеет делать виртуозно, потому что это язык длинных синонимических рядов, он во многом основан не на действии и не на глаголах, а на прилагательных. На словообразовании. Поэтому он способен не передавать смысл, а подменять его. И, наверно, настанет время в новом мире, язык снова заработает, а пока можно его тренировать, развивать и пользоваться в личном общении.
— Ну, в таком случае, может быть, были мысли уехать?
— Нет, я пока не понимаю, куда и зачем уезжать, чтобы что? По большому счету, глупо говорить, что проблемы только у нас, их навалом везде. Но я наши проблемы понимаю, а что будет, если оказаться где-то среди проблем этимологии, глубину и ужас которых я не смогу осознать. Вдруг у людей будут проблемы, а мне будет смешно. Или у меня будут проблемы и мне они покажутся смешными просто потому, что мы по-разному понимаем и чувствуем. Я хочу оставаться среди проблем, глубина и ужас которых для меня не требуют никаких объяснений и не нужно делать выбор — большая это проблема или смешная. Поэтому, наверное, я здесь. Можно действовать вполне достойно в предложенных обстоятельствах. Я думаю о том, что есть какие-то слои и глубина, где ты продуктивен, где ты способен действовать сам. И пока я эти смыслы нахожу.
— Первая мысль была, что это, может, выгорание у вас произошло, а сейчас, наоборот, кажется, что нельзя так сказать?
— Честно говоря, я уже очень старый, я родился и сформировался на советской пятидневке в детском саду, я не знаю, что такое выгорание. Нас тогда не учили выгорать. Это же изобретение последних лет. У нас была продленка, медицинские банки, занятия, а выгорания нет, не было, поэтому и у меня нет этой проблемы. Если меня что-то достанет сверх всякой меры, так я плюну, развернусь и уйду. И придумаю что-то еще.
Для меня нет ничего более существенного сейчас, чем — пользуясь еще одним журналистским штампом и богатством русского языка — быть миротворцем. В том смысле, что я хочу творить мир, мне хочется видеть его таким, каким проговариваю. Мне это импонирует в себе самом.
— Вы поэтому много лет занимаетесь благотворительностью?
— Я несколько лет работал в «Русфонде» — проект из «Коммерсанта» родился, и я раз в неделю ездил в семью, где были тяжелобольные дети. Меня все потом спрашивали, как ты вообще выносишь это дело. Такие истории с неизлечимыми случаями или тяжелыми больными детьми. Но я всегда говорил, что такого заряда и такой силы долгие годы не получал ни от чего.
Во-первых, потому что ты имеешь дело с людьми, которые реалисты и у которых правильно выстроена система ценностей. Они действительно знают, что такое поступок, что такое жизнь, смерть, не умозрительно а на самом деле. И когда ты попадаешь в среду людей, правильно ориентированных на реальность, ты сам начинаешь правильно ориентироваться. Во-вторых, ты учишься отпускать какие-то вещи от себя, иначе просто сойдешь с ума. Поэтому все мои проекты, которые я делал, они от меня отпущены и я не испытываю никакой ностальгии.
— Я так понимаю, что «Русфонд» был одним из важнейших проектов, а какие еще запомнились больше или ярче остальных и почему?
— У меня как у журналиста оперативная память короткая. Сейчас для меня самый важный проект — это бутерброды, так голова устроена. Но есть вещи незабываемые и любимые. Одна из моих любимых игрушек — это журнал «Крокодил». Это было на самом деле страшное советское издание, В том смысле, что оно выходило в страшные времена и пыталось разобраться со страшными временами — страшными для самих себя способами и методами. Это издание намолено. Поэтому прикоснуться к нему в принципе, хоть как-то, — это ритуально. Мне казалось это дико важным, и я не знал, подпустит ли «существо» этого журнала меня им заниматься, и все получилось. Это было совершенно феерически, я до сих пор не знаю, как я это сделал, честно.
Он мне иногда попадается в руки случайно, я раскрываю и не верю своим глазам, особенно в современных обстоятельствах вообразить невозможно, как бы мы это сделали. Меня это, конечно, подкупает, потому что другие вещи я понимаю более-менее, как это было сделано. А этот проект, он меня греет и штырит. Он еще продавался запечатанным в конверт, и я тешу себя надеждой, что еще где-то лежат нераспечатанные экземпляры и люди откроют их для себя.
— А почему в конверте продавали?
— Это была простая история, мы хотели какую-то самоокупаемость устроить, поэтому идея была в том, чтобы печатать его на самой плохой бумаге из всех возможных, в стиле ретро. Мы ее, кстати, долго очень искали, и на нас типография в Чебоксарах очень страшно ругалась, потому что бумага забивала им станки, была волокнистая.
И вот журнал из такой бумаги мы хотели продавать за очень дорого, поэтому запечатывали в красивый — но тоже дешевый — конверт. Плюс еще внутрь клали все время какой-то сувенир: китайские стельки были, семена, в общем, ерунда, как пробники. Это был такой «глянец», красиво упакованный, но сделанный из говна и палок.
А еще так бывает, что делаешь и думаешь одно, а потом через время получается еще новое значение, мне очень нравится сейчас, что он был запечатан.
— Потому что это символично теперь?
Ну, сейчас да, хотя тогда ничего кроме дерзости мы в это не вкладывали. Но сейчас такое издание уже не поступит в продажу и даже не будет напечатано.
За многие годы я видел много разного в профессии, но в ней все равно остается какая-то неизменная суть. По форме да, поменялось. Например, редакции. Мне повезло, я успел поработать в издании, где московский офис занимал шесть этажей, где работали четыреста с лишним человек. Там надо было еще жопу на британский флаг порвать, чтобы выйти на полосу, чтобы тебя опубликовали.
За эти годы поменялся пол журналиста. Девушек же практически не было раньше, их даже на факультет журналистики не брали. А сейчас все же делают женщины — это самый образованный и амбициозный пласт общества.
Мне кажется, что всегда все можно, ну, правда, смотря что ты хочешь мочь. Я убежден, и не мной придумано, что нужная дверь всегда открыта. Она никогда не бывает на замке. Да, можно жизнь потратить на то, чтобы ломиться в закрытую дверь или подбирать ключи, но нужная дверь всегда открыта, она не запирается просто.