Вот опять дождь. По крыше, по дожившей до января листве, по днищам выволоченных на берег лодок, по матовой глади залива. Из окна не видно Лигурийского моря, но сидящий за столом человек точно знает, что в такую погоду оно почти сливается вдали с серым небом. Сквозь барабанную дробь дождя снизу доносится звяканье посуды и тихая мелодия - хозяйка пансиона затянула простую итальянскую песню.
Человек в комнате - один: в маленькой, обшарпанной, отсыревшей комнате пансиона Albergo la Posta под Генуей. Он всегда один, но сейчас он твердо уверен, что так — единственно правильно, что никто не вторгнется в его жизнь в ближайшие месяцы. Или годы.
Как мог он пуститься в эту летнюю авантюру, как мог доверить себя, свои мысли, свою задачу этим слабым и жестоким людям? Нет, больше он не вправе так рисковать. Хотя что его жизнь, как не смертельный риск, постоянное балансирование на грани смерти и мудрости, так похожей иногда на безумие?
На столике возле кровати - хлороформ и морфий. На случай, если боль вернется. А она непременно вернется. Это только вопрос времени. Или - вечности. Вечное возвращение боли. Хотя время тоже важно для него - пусть даже он не всегда знает, какой месяц на дворе. Ему нужно прожить еще лет шесть - он должен их прожить во что бы то ни стало. Сейчас ему 38 - тридцать восемь ступеней крутого подъема сюда, на высоту “шести тысяч футов над уровнем человека”. И впереди еще шесть лет, на исходе которых достигнутое плато неслыханных доселе и одиноких идей с его сверхчеловечески разреженной атмосферой внезапно оборвется, и разогнавшаяся машина «переоценки всех ценностей» на полном ходу полетит под откос.
Может быть, остановить его, пока еще не поздно, пока он еще делает этот свой последний шаг к вершине? Но невозможно остановить того, кто идет наверх, и не поймать того, кто уже поднялся. Сегодня он - герой, завтра - безумец, но ночь темна между закатом и рассветом, и самый чуткий сторож не отличит - прокралась ли в самом деле эта черная, быстрая тень. Или померещилось.
Человек за столом склонился над рукописью, от диковинно густых, нависших над губами усов, от высокого лба ложится тень на краешек бумаги. Раз уж мы не можем его остановить, заглянем через плечо - в книгу, которую он пишет “для всех и ни для кого”; и увидим последнюю фразу: “Так говорил Заратустра”.
Фридрих Ницше родился 15 октября 1844 года на востоке Германии, под Наумбургом, в семье деревенского пастора. В четыре года мальчик пережил несчастье - его отец, ударившись головой о каменную лестницу, умер после целого года мучений и беспамятства. Возможно, сотрясение мозга лишь ускорило ход болезни - Карл Людвиг часто страдал от головных болей. Сын унаследовал этот недуг. Подростком Фридрих отправляется на учебу в Пфорту - гуманистическую гимназию, размещавшуюся в стенах бывшего монастыря.
Это был интернат с почти монастырским укладом жизни, и, учась там, Ницше видел своих родных только по выходным. Он очень ждал этих встреч, хотя мать, женщина с сильным и достаточно суровым характером, не баловала сына, “Мама, не забудь мой день рождения!” - просил он ее в одном из писем. #Ницше делает большие успехи в учебе, однако не только этому он обязан своим авторитетом у гимназистов. Как-то в гостиной зале Пфорты разговор зашел о легендарном поступке Муция Сцеволы, опустившего руку в огонь, чтобы подтвердить свою решимость.
Кто-то из учеников засомневался, что это могло быть на самом деле. Фриц не нашел лучшего аргумента, как самому подойти к камину и сжать в ладони тлеющую головню.
Наверное, отсюда берется его убежденность в том, что жизнь философа и его учение - одно неразделимое целое. Впрочем, это будет потом, а пока он сам вырастает в типичного кабинетного ученого, чья доблесть как раз в том, чтобы отделить собственную жизнь от науки. Или все же нет? В письме матери семнадцатилетний Ницше сетует на трудность выбора профессии; “Ведь нужно избрать такой предмет, занимаясь которым делаешь нечто целое”. Пока он целиком погружен в классическую филологию, но при этом пописывает музыку (кстати, один его романс - на стихи Пушкина). Изучает философию. Еще до окончания университета талантливый филолог получает беспрецедентное для студента предложение - профессорскую кафедру в Базельском университете. В 23 года на основании одной лишь своей дипломной работы и даже без сдачи выпускных экзаменов Ницше становится профессором. Предел мечтаний для молодого ученого, но не для стремящегося к “целому” и одержимого еще не вполне вырисовавшейся сверхзадачей честолюбивого человека. Накануне отъезда в Базель он пишет: “Вполне естественно, что ежедневные занятия, непрестанная сосредоточенность мысли на определенных научных вопросах отрицательно действуют на остроту восприимчивости ума и в корне кладут свой отпечаток на философское понимание вещей. Но мне кажется, что подобная перспектива менее опасна для меня, чем для большинства других профессоров. Философская серьезность так глубоко укоренилась во мне, что я навсегда защищен от постыдного отступления перед “Идеей”. Наполнить мою науку свежею кровью - такова моя задача; я хотел бы быть чем-нибудь большим, чем педагогом добродетельных ученых; я думаю об обязанностях современного учителя, я забочусь о грядущем поколении”.
Каким же образом он собирался воспитывать грядущее поколение? Ответ дает вышедшее в 1871 году “Рождение трагедии из духа музыки” - книга, которой Ницше обессмертил свое имя, а заодно и поставил жирный крест на столь мало соответствовавшей его устремлениям академической карьере. Невозможное смешение жанров при удивительном смысловом единстве - научный труд о происхождении греческой трагедии, вдохновенный гимн мистериям Диониса, трактат о трагическом мифе, где в качестве примера используется... современная немецкая музыка, наконец, учение о том, как из противоборства и взаимопроникновения дионисийского и аполлонического начал рождается героическая личность. Академическая публика была шокирована этим “кентавром”, как сам автор называл книгу, и объявила, что профессор Ницше “умер для науки”.
Скандальности книги способствовало еще и посвящение ее Рихарду Вагнеру, жившему тогда в поместье под Люцерном, в часе езды от Базеля.
Беглое их знакомство состоялось еще в Германии, теперь же Фридрих все выходные посвящает общению с великим музыкантом. #Вагнер сыграл огромную роль в жизни Ницше, в духовном отношении оказавшись его искусителем. В нем были воплощены исключительность и еще не вполне признанная обществом гениальность, а музыка, которую он писал, - для Ницше она была больше чем музыкой: вселенной идей и эмоций, не щадящих слушателя, погружающих в себя, как в океан.
Вагнер предстал перед Ницше в расцвете сил, энергия композитора, в том числе и жизненная, перехлестывала через край - рядом была выкраденная чуть ли не на кавказский манер у верного капельмейстера фон Бюлова (который так и остался верным капельмейстером) молодая жена. Романтичный профессор восхищен новым другом. Тридцатилетняя разница в возрасте не играет никакой роли. Здесь общаются два единомышленника. “Я не знаю, чем был Вагнер для других людей, но на нашем небе не было ни одного облака”, - напишет Ницше впоследствии. Но долго безоблачность продлиться не могла.
Единомышленников манили противоположные призвания: одного - сцена, а другого… монастырь. В начале семидесятых годов, в то время как Вагнер занят устройством в баварском Байрейте театра для своих опер, Ницше всерьез подумывает о создании философской академии с монастырским укладом жизни.
Чистейшей воды идеализм, но это кажется ему единственной альтернативой университетской философии. Он зовет друзей в эту идеальную общину, но они не следуют за ним... И поступают правильно - иначе они оказались бы в монастыре, из которого рано или поздно сбежит настоятель. В сущности, не было для Ницше ничего менее приемлемого, чем превратиться в “винтик”, в функцию - на университетской ли кафедре, в солдатском строю или даже за дирижерским пультом собственного театра. Человек так или иначе останавливается на чем-то обретенном, на доме или вере, работе или семье. Ницше не останавливался до самого конца. “Больше - поле битвы, чем человек”. И еще - “самопреодолеватель”. В очередной раз эти свойства проявились на долгожданном открытии вагнеровского театра в Байрейте. Мало кто отдал столько душевных сил этому предприятию, сколько Ницше. Однако в дни триумфа он сбегает из Байрейта (как будто об этом: “Что есть самое трудное? Не значит ли это бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу?” - в словах Заратустры о трех превращениях).
Возрождение трагической культуры превратилось в шоу, гениальный композитор - в собирающего дивиденды лауреата - вынести этого Ницше не мог. Гордость? Конечно же, и она. Апостолу невозможно стать еще одним хлопком ладоней в море аплодисментов. Но было еще и гораздо более важное - превращение творческого процесса в массовый продукт. Позднее это случится и с самим Ницше.
К счастью, после его духовной смерти. Можно подумать, что он очень своевременно сошел с ума, чтобы только не видеть, как его мысли превращаются в гамбургеры для идеологического общепита. О том, что случилось в Байрейте, Ницше язвительно напишет впоследствии: “Вагнерианец стал господином над Вагнером! - Немецкое искусство! Немецкий маэстро! Немецкое пиво!..”.
Впрочем, краткий всплеск патриотизма у него в свое время был: во время франко-прусской войны 1870-1871 годов он отправляется добровольцем на фронт. Ницше был приписан к артиллерийскому полку, но, проживая и работая в Швейцарии, не имел права принимать участия в военных действиях. В итоге философ выхлопотал себе разрешение отправиться на фронт медбратом. Отвага и патриотический порыв обошлись дорого: сопровождая эшелон с дифтеритными больными, Ницше заболевает сам. Спустя несколько месяцев он вполне поправится, но отныне приступы неизвестной болезни будут повторяться и учащаться. Мигрень, рвота, боль в глазах, иногда - почти полная слепота. Пока что до крайностей не доходит, он еще надеется излечиться, ездит на воды, консультируется у врачей. На это и на то, чтобы писать книги, нужно время - он все чаще берет отпуск в университете, под конец на отпуска уходит большая часть года. В 1879 году Ницше, давно объявленный “трупом” для науки, покидает кафедру. Болезнь облегчением быть не может, и все же в одном она облегчает его задачу - теперь 35-летний пенсионер предоставлен самому себе. У него нет ни дома, ни жены, ни спутника жизни (в таковые долго навязывалась его младшая сестра Элизабет - в конце концов, когда брат был уже недееспособен, она таки навязалась и на многие десятилетия скомпрометировала своими подделками наследие и имя философа).
У него есть только его идеи и три тысячи франков годовой пенсии. Болезнь между тем обостряется: в начале 1880 года Ницше при смерти в родительском доме - единственной “норе”, где о нем кто-то позаботится. Но оставаться в этой норе из одного чувства самосохранения он не может. Германия во всех своих проявлениях вызывает у Ницше все больше критики. В последних книгах он уже совершенно издевательски сводил к единому знаменателю все типично немецкое, от кухни до философии: “Вареное мясо, жирно и мучнисто приготовленные овощи... если прибавить к этому еще прямо-таки скотскую потребность в питье после еды, то становится понятным происхождение немецкого духа - из расстроенного кишечника”.
Конечно, это навеяно (не побоимся двусмысленности) и работой собственного кишечника - в своих идеях и в состоянии здоровья Ницше ощущал себя завершением, переходным кризисом немецкой философии. И не ошибался. Вместе с ним в философии миновала эпоха абстракций, безотносительных к человеческому организму и психике, бесплотных понятий и основанных на них истин.
“Человеческое, слишком человеческое”. Так называется первая из книг нового, “львиного” периода Ницше, в который он перескочил из верблюжьего, обремененного университетским “горбом”. Книги этого периода кажутся “всего лишь” собранием афоризмов, хотя скорее это разветвленные, как лабиринт, и стройные, как музыкальное произведение, цепочки эссе. В этой афористической манере как нельзя лучше отразилась радикальная честность мышления Ницше, не позволяющая впихивать в единую жесткую конструкцию все нюансы и варианты ответов на важные вопросы. Кроме того, ему приходилось писать урывками между приступами болезни... Скитания Ницше по врачам и “водам” постепенно превращаются в поиск мест, подходящих для его здоровья. У него появляется устойчивое представление о своей метеозависимости. При этом он, разумеется, не имел никакого представления о магнитных бурях, столь привычных для современного человека. Метеозависимость представляется ему чем-то фатально связанным с тем или иным местом на карте или типом ландшафта. Свой летний тип он находит в швейцарских Альпах, в Верхнем Энгадине.
В деревушке Сильс-Мария, на берегу высокогорного озера, в местности, с которой он ощущает “кровное родство”, Ницше проводит летние месяцы с 1881 по 1888 годы. Зимой он отправляется на итальянскую или французскую Ривьеру, живет в дешевых пансионах, мерзнет в комнатах без печи. Связь с внешним миром - почти исключительно через письма родным, издателю, друзьям: университетскому коллеге Францу Овербеку и композитору Генриху Кезелицу. Ницше не может без дружбы и еще больше не может без музыки. Музыкальность и романтичность натуры делали его необычайно мягким и ранимым человеком. Именно эти свойства он выжигал каленым железом в своих книгах, но в жизни ничего не мог с ними поделать. Современники знали его как подчеркнуто вежливого, всегда ровного и почти по-женски мягкого человека. Простым людям в Италии и Швейцарии он казался почти святым, в Генуе его так и звали - santo, отчасти и в том значении, какое применяют к чудаку, не заботящемуся о собственных интересах. И порой заботились о его интересах сами: “Что мне до сих пор особенно льстило, так это то, что старые торговки не успокаиваются, пока не выберут для меня самый сладкий из их винограда. Надо быть до такой степени философом…”.
И в то же время ошибкой было бы представлять себе добряка-растяпу: он сгорал от нешуточных страстей, точнее, все страсти сгорали в нем в огне познания, и для этого костра он искал все более сухого, выжженного солнцем хвороста - его манила Испания, музыка “Кармен”, острые, жгучие чувства, поступки и ситуации, кинжальные противоречия, эротика во всем - жизненном и духовном.
Заботились о Ницше по-своему и старые друзья. Матильда фон Мейзенбуг, знакомая еще со времен общения с Вагнером, время от времени принималась подыскивать философу жену. Тем более что Ницше сам изредка просил об этом, но добавлял всегда, что не вправе втягивать другого в ту жизнь, которую он ведет. “Мне нужен секретарь, юное существо, достаточно умное и образованное, чтобы работать со мной. Для этой цели я готов был бы даже вступить в брак года на два”, - из письма Овербеку весной 1882 года. И спустя несколько месяцев это отозвалось, благодаря стараниям госпожи фон Мейзенбуг, более серьезным событием. В жизни Ницше появилась роковая женщина - двадцатилетняя Лу фон Саломэ.
Девушка со столь нерусским именем была дочерью русского генерала и путешествовала по артистическим кругам Европы. Для знакомства с Лу госпожа фон Мейзенбуг выманила Ницше в Рим. Там уже находился его приятель Пауль Рэ, которого тоже пленила тонко чувствующая и восприимчивая ко всему новому и серьезному молодая особа. Очень быстро сколотился дружески-любовный треугольник.
Эта троица отправляется в путешествие “по ницшевским местам” - через Люцерн и Базель в Германию. Невозможно судить о том, какова была степень близости между Ницше и Лу. Однажды во время прогулки под Люцерном они куда-то “запропастились” на 2 часа, и в литературе о Ницше до сих пор трактуется о том, что же там могло произойти. Смешное занятие! Во всяком случае, в письме Кезелицу Ницше говорит: “Я уверен, что Вы окажете нам такую честь и исключите понятие влюбленности из наших отношений”. Тем не менее, он делает ей предложение - и получает отказ. В Германии они ненадолго расстаются: она едет в гости к Рэ, а Ницше снимает домик в тюрингской деревушке и ждет ее там. Лу приезжает на несколько дней, но приезжает и сестра философа. Женщины явно не поладили, и мстительная Элизабет (“Я иногда поражаюсь, что мы с ней одной крови”, - признался как-то Ницше) начинает плести интриги по разоблачению “авантюристки”. “Моя сестра между тем со всей силой обратила против меня свою врожденную враждебность, которую прежде срывала на нашей матери. В письме к ней она объявила, что рвет со мной всякие отношения - из отвращения к моей философии и “потому, что я люблю зло, а она - добро”, и тому подобные глупости... Всю жизнь я был с ней слишком терпелив и мягок, хотя бы из простой вежливости к ее полу. Должно быть, это ее избаловало”, — пишет Фридрих Паулю Рэ. Впрочем, писать ему он скоро перестает. Треугольник распался: отношения отравлены интригами Элизабет, перегреты накалом страстей и идей, которые вкладывал в них изголодавшийся по близкому общению #философ. Лу переезжает к Рэ. Спустя несколько лет ничего не знавший об этой истории датский писатель Георг Брандес напишет Ницше, что Рэ живет, по его выражению, “как брат с сестрой, с одной совсем юной интеллигентной русской”. Ницше никак не отреагирует на эти слова. Девушка впоследствии напишет небольшую книжку о философе. Несомненно, он оказал на нее немалое воздействие и, в каком-то смысле, запустил в мир великих идей и людей. Она станет музой и возлюбленной Райнера Марии Рильке, ученицей Фрейда и пионером психоанализа.
Любовь к жизни, антипатия к немцам и презрение к антисемитам Ницше эта история едва не довела до самоубийства, но она же дала ему нужный лирический накал для создания самой яркой, необычной и известной его книги “Так говорил #Заратустра”. И для звучащего в ней нового утверждения жизни - вопреки всему и собственной измученности жизнью.
“Никакая боль не могла и не сможет уговорить меня лжесвидетельствовать против жизни”, - писал он еще в 1880, в дни жесточайших физических мучений. Из этого культа жизни, пусть даже она становится невыносимой, необходимым образом вырастает идея сверхчеловека. Ведь говорить “да” всему, что ниспосылает жизнь, - подчас противоречит нашим интересам. Говоря о “любви к жизни”, человек обычно подразумевает любовь к комфорту и безопасности. Но стоит страданию разметать пальмовую кровлю фешенебельного бунгало на тропическом берегу, как “любовь к жизни” начинает звучать горькой издевкой. “Разве это — жизнь?! - доносится тогда. - За что же любить ее?!” Такова реакция человеческая, и иная будет, безусловно, сверхчеловеческой. Человек не хочет предавать себя в руки жизни, от которой не знаешь чего ждать, над которой нет никакой вышестоящей инстанции. Жизни на волоске, точнее, уже и без волоска - веры в Бога, которую Ницше как мыслитель для себя обрубил (что же касается человека, то у него мы встречаем уже в поздние годы совершенно неожиданное признание - “в сердце своем я ни разу не погрешил против Христа”).
О взглядах Ницше сложилось много мифов, никак не соответствующих действительности. Его называли предтечей национал-социализма, при том что он ненавидел германскую военщину, а национализм во всех видах считал самым бессмысленным и вредным из заблуждений общества. Из ничего сложился миф о его антисемитизме, хотя своему издателю, печатавшему среди прочего и антисемитские брошюрки, Ницше писал: “Я предвижу всеевропейскую анархию и потрясения в таких масштабах, которые любому покажутся чудовищными. Все течения ведут к тому, включая и ваше антисемитское”. Ницше был глубоко шокирован, когда в 1885 году его сестра вышла замуж за убежденного антисемита Бернхарда Ферстера. На свадьбу он не приехал, а в письмах друзьям со всей определенностью высказал пренебрежение к “этому господину антисемиту”. Но нет худа без добра - Элизабет уехала с мужем в Парагвай основывать “Новую Германию” и на несколько лет оставила брата в покое.
В 1887 году у Ницше наконец появляется собеседник его уровня и степени независимости мышления - уже упоминавшийся Георг Брандес, автор книг о современной литературе, знакомый с лучшими умами Европы. Он читает студентам лекции о Ницше. Изголодавшийся по реакции на свои книги (прочти он хоть десятую долю того, что будет написано о нем через 10 лет, он утонул бы в этом море), философ писал Брандесу, что готов подслушивать под дверью во время его лекций.
Осенью 1888 года Ницше перебирается жить в Турин. И тут с ним происходит разительная перемена. Он чувствует себя превосходно, все вокруг нравится ему, все сходится, в его жизни “больше нет случайности”, он работает без устали, и перешедшая в автоматический режим машина его стиля выдает книгу за книгой, памфлет за памфлетом, и даже автобиографию “Ессе Homo” (“Се человек”) с подзаголовками вроде “Почему я так умен” и “Почему я пишу такие хорошие книги”. Он обретает новых поклонников, среди них - шведский писатель Август Стриндберг.
Но все - слишком поздно. И Ницше, столько лет вслушивавшийся в свой организм, прекрасно это знает. В эти несколько месяцев эйфории он по сути отдает последние распоряжения. “Остановите публикацию поэмы - вперед с “Ессе”, - пишет он издателю. Спешка объясняется в первых же строках самой книги: “В предвидении, что недалек тот день, когда я буду должен подвергнуть человечество испытанию более тяжкому, чем все те, каким оно когда-либо подвергалось, я считаю необходимым сказать, кто я”. Эта интонация, рвущаяся наружу мания величия - несомненные симптомы клинического сумасшествия. Ницше не мог не чувствовать, что болезнь его прогрессирует, - и пытался “подстроиться” под нее. Отсюда и впечатление последовательности, осознанности его ухода в безумие. И одно из последних стихотворений Ницше свидетельствует о ясном понимании: это эйфорическое равновесие между светом и тьмой есть преддверие окончательной гибели: “Ясность, приди, золотая! Близкой смерти сокровеннейшее, сладчайшее предвкушение!.. взор твой настиг меня”.
3 января 1889 года Ницше был препровожден полицейскими домой после того, как на оживленной площади обнял лошадь, чтобы загородить ее от ударов кучерского кнута, и перекрыл таким образом уличное движение. В последующие дни он день и ночь, громогласно распевая, играл на фортепиано Вагнера, беспокоя своих домохозяев, заявлял, что его квартира “храм”, в котором он собирается принять короля Италии, рвал и выбрасывал денежные купюры.
9 января 1889 года за Ницше приехал Франц Овербек, встревоженный запиской от своего друга за подписью “Дионис”. Ницше перевезли сначала в психиатрическую лечебницу Базеля, а затем в Йену, ближе к родным. Врачи констатировали прогрессивный паралич, предположительно вследствие сифилитической инфекции.
Возможное время инфицирования - с 1866 по 1870 годы. Проследить целиком картину заболевания было невозможно, симптомы были нечеткими и противоречивыми, причины инфицирования неизвестны: от посещения публичного дома до заражения воздушно-капельным путем в транспорте с ранеными. В йенской клинике Ницше провел лишь несколько месяцев. Записи в истории болезни бесстрастно отмечают мучительную раздвоенность между поведением одухотворенного существа и жалкого безумца (“Играл на рояле. Ел дерьмо”). В последующие годы, когда он жил под опекой матери, контрасты сгладились в одну ровную, тихую и бесцветную картину.
Вскоре в Германию вернется Элизабет (ее супруг, обанкротившись, покончил с собой). Интригами она заполучит авторские права на тексты Ницше и займется их фальсификацией - от состряпывания из ницшевских черновиков труда “Воля к власти” до вымарывания имени Лу из личных писем.
После туринской катастрофы Ницше тихо и бессмысленно проживет еще 11 лет. За это время он, уже не ведая того, станет духовным лидером зарождающегося столетия, а его маниакальные заявления, вроде “через два месяца я стану первым человеком на земле”, обернутся почти правдой. И невозможно будет без трепета перечитывать датированное 6 января 1889 года письмо базельскому коллеге Якобу Буркхарду, где так странно переплелись безумие и истина, предлагая ошеломляющее объяснение жизненного пути философа: “В конце концов меня в гораздо большей степени устраивало бы быть славным базельским профессором, нежели Богом; но я не осмелился зайти в своем личном эгоизме так далеко, чтобы ради него поступиться сотворением мира”.