Найти тему
Издательство Libra Press

Мы не можем надеяться, что Россия вернулась к либеральным мыслям императора Александра

Из депеш барона Баранта отправленных к герцогу Брольи и Адольфу Тьеру (1836)

Барон Барант к герцогу Броли

С.-Петербург, 31 января 1836 г.

Вчера на бале у герцога Ольденбургского (Август I) Государь (Николай Павлович) подошел ко мне и взял меня очень ласково за руку; разговор своей продолжительностью был очень замечен. Речь шла об общественных учреждениях, управлении, об общественном образовании, литературе. Только по поводу промедления, которому подверглись некоторые полезные проекты, Государь, перечисляя причины этого промедления, вставил: Злосчастная польская война!

Эта фраза, произнесенная в тот день, показалась мне достопримечательной (?).

Третьего дня я снова видел Государя на другом празднестве; он опять отличил меня своим обхождением и беседовал со мной довольно долго, но исключительно о картинах Эрмитажа, которые я осматривал поутру.

Барон Барант к герцогу Броли

С.-Петербург, 9 февраля 1836 г.

Здесь ждут с каким-то опасением открытия парламента (английского, в министерстве Пальмерстона) и предвидят более шумную и сильную вспышку, чем прении в палате депутатов. Государь, конечно, очень занят этим; но до меня не доходит никакого слуха о том, каким образом он выражается об этом.

Если судить по долгому разговору, который я имел с графом Орловым (Алексей Федорович), то досада, даже раздражение и беспокойство велики. Когда я нашел в этом некоторое преувеличение, говоря, что речи в парламенте иное дело чем решение правительства, то граф Орлов отвечал мне: Если бы вы знали лорда Пальмерстона, как я его знаю, вы бы не говорили этого; он способен на все; это человек страстный и самолюбивый.

Затем он прибавил: - Вспомните сожжение Копенгагена в 1807 году; это было при полном мире, после исканий внушить Дании совершенную безопасность. Кто знает, что у них нет желания сжечь Кронштадт, как они часто это говорили.

Пожар в Копенгагене (худ. Кристофер Вилгельм Экерберг)
Пожар в Копенгагене (худ. Кристофер Вилгельм Экерберг)

В этих жалобах сквозило особенно старание установить разницу между Францией и Англией.

- Мы знаем, что у вас нет того же недоверия, что вы не считаете нас собирающимися идти к завоеванию Константинополя и занятию Дарданелл; ваш союз с Англией верно не дойдет до того, чтобы побудить вас вместе с ней к войне без повода: это была бы война всеобщая, смятение всей Европы.

Гораздо дольше вел я разговор, но более общего характера и между тем в больших подробностях, с г-м Уваровым (Сергей Семенович), министром народного просвещения, который пользуется доверием Государя и который, я думаю, был уполномочен, или даже выбран, для сношений со мной. То же самое было мне сказано и им.

Что касается английского союза, то о нем г. Уваров долго распространялся, говоря, что находит его неестественным, что он должен быть противен общественному мнению, французским преданиям и вызван лишь преходящими обстоятельствами.

Мой постоянный ответ был, что сходство двух революций создало симпатию между обоими народами; что сохранение мира сделалось искренним и глубоко прочувствованным желанием; что в этом состоит характер нашего союза с Англией; что он не имеет, впрочем, никакой цели, никакого действительного замысла и ни в чем не исключает нашей дружбы с великими державами материка.

Враждебное расположение Государя к Франции было в разговорах моих как с г-м Уваровым, так и с другими лицами, главным предметом, к которому мы часто возвращались. Я счел удобнейшим говорить об этом холодно, как о деле, которое мы отлично знаем, последствие которого мы не преувеличивали, большая или меньшая продолжительность которого для нас не важна.

Я прибегал к другим выражениям; но тон, которым я об этом говорил, означал это или почти это. Под опасением упреков за повторение я должен возвращаться к этому главному пункту наших сношений с Россией.

Сначала Император, да и все государи Европы, был поражен июльской революцией (1830) как наибольшим позором, какой когда либо был нанесен королевской власти; он с живостью испытывал то самое чувство, которое, как я видел близко, ощущал король Карл-Альберт (перед тем барон Барант был посланником в Сардании).

Будучи при своем могуществе столь далек от нас, он выразил свое впечатление без осторожности; между тем для него, как и для других, оно бы скоро начало ослабевать, но вспыхнуло восстание в Польше (1830), и с тех пор он получил от Франции глубокую рану, которая год от году растравлялась и поддерживалась, и которую статьи "Journal des Debats" и прения растревожили, хотя он избегает признаваться в том.

Любопытно наблюдать, до какой степени Россия осталась чуждой французской реставрации. Лавки и гостиные переполнены портретами Наполеона, гравюрами его сражений, всем, что до него касается.

Поклонение его гению здесь еще более в ходу, чем во Франции; начиная с императора до самого простого офицера, никто не говорит о нем без удивления. Я не заметил еще ни одной литографии Людовика XVIII или Карла X, и никто не произнес их имен при мне.

Когда я этому удивлялся, мне отвечали, что отношения между Францией и Россией были особенно близки во времена Империи; что в ту пору русских принимали и ласкали в Париже; что двор Наполеона был военный, товарищеский, тогда как во время реставрации Людовик XVIII начал держаться оскорбительных приемов с императором Александром; что он не обнаружил ему никакой признательности; что русских перестали хорошо принимать; что они не могли иметь никакой связи со старыми придворными и камергерами, принадлежащим другим нравам, другой эпохе.

Короче сказать, недоброжелательство правительства и петербургского общества почерпнуто из этого источника, и если бы Император возобновил дружеские отношения между Францией и Россией, русская аристократия, вероятно, была бы изо всей аристократии Европы одной из наименее нам враждебных.

Но этот разрыв сношений произвел в настоящем почти полное незнание истинного положения Франции, незнание, которому Император, по своей склонности и воле, отдался более нежели те сведущие люди, которыми он пользуется.

Он, тонко понимающий свой собственный народ, внутреннее управление которым сопряжено у него с замечательным знанием положением дел, он, так сказать, добровольно ошибся относительно Франции, а также и Европы.

Теперь он начинает это замечать. Европа и Франция являются ему с каждым днем в более правильном виде; но нужно привыкать мало-помалу к этому новому положению, которое обнаружилось в Теплицких недоразумениях (летом 1835 года Николай Павлович ездил в Вену и в Теплиц к открытию памятника Кульмской битвы. Тогда в Вене продавалась его литография в статском платье ныне очень редкая) и в очевидности нашей внутренней стойкости.

Без сомнения пройдет несколько месяцев прежде чем совершенно сознаются, что ошиблись и что нужно действовать иным образом.

Впрочем ожесточение против России общественного мнения во Франции и Англии служит объяснением всех причин раздражения. Если Англия только пошумит, если не случится никакого нового события в эти несколько месяцев, то мы можем увидеть сначала рождение, а затем развитие последствий настоящего положения, которое еще не установилось и недостаточно признано.

Барон Барант к герцогу Броли

С.-Петербург, 24 февраля 1836 г.

Речь английского короля, адрес обеих палат, прения, слова лорда Пальмерстона и особенно слова лорда Мельбурна, доставили большое удовольствие, так как здесь ожидали совсем другого. Опасались резких и враждебных изъявлений против России и недостаточной заботы со стороны министров, чтобы противостоять этому.

Спокойствие и сдержанность, с которой все произошло в парламенте, делают положение лорда Дюргама (английский посланник при нашем дворе) здесь еще лучшим, так как он может приписать такой результат в значительной степени уведомлениям, которые он посылал, своим неотступным прошениям и советам, которые он давал министрам и своим друзьям.

Чем более я присматриваюсь к политическому положению России, тем более вижу, каким весом и значением пользуется здесь Англия. Помимо страха, которые внушают ее эскадра и морские экспедиции (единственный род войск, могущих непосредственно напасть на русское могущество), нужно только подумать, что почти вся торговля в ее руках, что ее навигация в русских портах вдесятеро больше нашей, что вывоз сырого материала, единственный источник богатства, производится англичанами.

Два раза русский государь хотел прервать эту торговлю, некогда более значительную чем теперь. В 1801 году это было одним из крупных недовольств, поведших за собой кончину Павла I.

В 1811 году император Александр был принужден уступить и нуждам своей империи и возобновить коммерческие сношения с англичанами.

Если рассматривать отношения Англии и России с точки зрения менее положительной, более непостоянной и более зависящей от теперешних политических обстоятельств, то будет заметно, что англичанам не приходится, как нам, рассеивать ни малейшего враждебного воспоминания о войне или нашествии.

Хотя русские, благодаря своему характеру, питают настолько мало чувства мести за события 1812 года, насколько это возможно, однако же, не нужно считать это чувство неудовольствия за безделицу.

Сверх того, здесь произвел бы более всего беспокойства и досады союз или какой либо договор обеспечения, заключенный между Францией, Англией и Австрией; а влияние Англии на Венский кабинет будет всегда сильнее, чем наше.

Наконец, не смотря на улучшение нашего внутреннего положения, оно не дает достаточного понятия о нашей стойкости, и мы не имеем еще старого значения Англии.

Между тем и мы в своих сношениях с Россией приносим ей некоторые выгоды, которые и для нас удобны. Высшее общество говорит и пишет на нашем языке; его внимание постоянно обращено на то, что делается, говорится и пишется во Франции. От нас шло и идет действие цивилизации; между характером французским и русским есть симпатия или по крайней мере легкое соотношение, тогда как спесь и заносчивость, в которых упрекают англичан, переносятся неохотно.

Поэтому, раз нет новых обстоятельств, никакого опасения в близкой войне, никакой внутренней смуты во Франции, мнение русского общества все более и более нам благоприятствует. Все поселившиеся здесь французы говорят, что их принимают с каждым днем лучше.

Император, сохраняя, как я полагаю, большое предубеждение, чувствуя навсегда или надолго раны, полученные им из-за Польши, оставаясь оскорбленным в своих монархических, нравственных и религиозных понятиях тем, что происходит, что говорится, что печатается у нас, все же благоприятствует в настоящую минуту возврату доброжелательности к Франции и поощряет его.

Некоторое время я не имел случая видеть его. Так как императрица была больна, то я не встречал больше Государя на балах и собраниях, где в это время года двор имеет обыкновение появляться, и мне приходилось судить о его намерениях только со слов людей, видящих его более или менее часто.

Но третьего дня, так как императрице легче и ее состояние не внушает более императору беспокойства, он приехал невзначай на бал, где был и я.

Никогда не бывал он раньше так милостиво приветлив ко мне.

- Я хочу, - начал он, - выразить вам, насколько я чувствителен к словам, с которыми король обратился к графу Палену (Петр Петрович, наш посланник в Париже), уверяя его, что он нисколько не разделяет враждебных чувств Англии против меня.

Я себе их не растолкую; нет для них ни малейшей причины, и они не внушают мне никакого серьёзного опасения; я хорошо знал, что король слишком воздержен, чтобы решиться на принятие их, но я хотел вам сказать, сколько приятно мне было уверение его в том.

В это время только что узнали об отставке министерства, и оно было предметом всеобщего разговора. Государь ничего мне не сказал про него и даже, чтобы показать, что и не станет со мной говорить об этом, он коснулся чего-то относящегося ко внутреннему состоянии Англии, прибавив: - Это до меня не касается, и я имею привычку не заниматься тем, что происходит у других.

Ваше сиятельство вероятно заметили в газетах несколько статей, в которых идет речь о карантинном бюро, устроенном русским правительством при устье Дуная. Лорд Дюргам занимался этим делом и основательно считает его весьма важным.

Устье Дуная разделено двумя островами на три различных канала. До Адрианопольского договора Россия могла основать какое либо учреждение только на левом берегу реки; оба острова должны были оставаться незанятыми. Теперь этого ограничения не существует больше, и русское правительство поставило карантинный пост на южном острове, чтобы господствовать над устьем более судоходного рукава.

Несколько месяцев тому назад, граф Воронцов (Михаил Семенович), одесский губернатор, ездил осмотреть это учреждение; он, кажется, придает ему значение. От одного английского судна, желавшего войти в устье, было потребовано подчинение русскому карантинному осмотру; судно отказалось и даже приняло меры к сопротивлению силой.

Лорд Дюргам, будучи в Одессе, отправил английского офицера осмотреть это судно и убедиться, что карантин не укреплён, как утверждает русское правительство, и было ли судно принуждено прервать плавание по реке.

Он еще не получал подробного рапорта, но думает, что в настоящее время это только карантинный пост. Кроме того, нельзя то же сказать, чтобы в этом было нарушение Адрианопольского договора; но это служит еще новым доказательством невнимания, с которым европейские державы в продолжении многих лет закрывали глаза на отношения и договоры России с Турцией.

Тут уже есть начало вступления во владение устьем Дуная. Сегодня существует только карантинный пост, который уже может быть затруднительным и стеснительным для навигации; завтра он может обратиться в хорошо вооруженный форт; может быть устроена дорожная пошлина, могут быть объявлены запрещения, и Россия очутится хозяйкой навигации на самой большой реке в Европе.

А ничто не было бы так нежелательно как убедиться, что эта навигация ведется с большой деятельностью. Если бы в Австрии коммерческие интересы приняли широкие размеры, характер политики этого государства изменился бы выгодно для равновесия Европы; если бы эти интересы были направлены к Востоку и создали бы деятельную навигацию по Дунаю, то река эта сделалась бы необходимо границей против захватов России; благодаря этому, Австрия была бы гораздо более действительным противовесом русскому могуществу на Востоке, ее надзор был бы грозен, а не беспечен как теперь.

Черное море, служащее местом сбыта торговли по Дунаю, не было бы исключительно русским озером; подобное будущее обещало бы Европе великую и счастливую перемену общей политики. Однако австрийский посланник не получил никакой инструкции касательно русского поста при устье Дуная. Не осуждая ни в чем требований английского посланника, он выказал к ним равнодушие.

По речам и образу действий графа Фикельмона (австрийский посланник при нашем дворе) должно судить, что в этом, и как и во всем остальном, Меттерних вполне полагается на недоверчивые усилия Франции и Англии противиться захватам России и поддерживать равновесие Европы, так что он может в полной безопасности воздерживаться что-либо говорить или делать, что бы нарушило тесный союз трех северных держав против революционных мнений и движений.

Между Россией и Пруссией был заключен договор на12 лет; срок истек в прошлом году, и договор отсрочен на год для того, чтобы прошло нужное время для заключения нового договора. Сомнительно, чтобы эти переговоры пришли к хорошему концу, что я узнал от самого прусского министра.

- Первый договор, - сказал он мне, - был составлен с малой заботой об интересах Пруссии; он был, или, по крайней мере, сделался с течением времени, очень невыгодным для прусской торговли. Впрочем, торговое объединение Германии изменило положение; оно налагает на Россию долг и необходимость защищать другие интересы.

Каково бы ни было влияние петербургского кабинета на берлинский (влияние меньшее, мне кажется, чем вообще предполагаюсь), он не добьется возобновления прежних условий, и тогда возможно, что больше не будет торгового союза между обеими державами.

Барон Барант к Тьеру (Адольф, министр иностранных дел Франции)

С.-Петербург, 20 апреля 1836 г.

На второй день Пасхи был прием во дворце. Государь, не видавший английского посланника в течение трех месяцев, осыпал его милостивой учтивостью и, приняв за повод его охоту к морским прогулкам, говорил с ним о Кронштадте и об эскадре, причем уменьшил, не давая того заметить, значение, которое могли бы придать его заботам и расходам по флоту, и сказал, что он желал только исправить то, что пришло в упадок, что он делает что позволяют ему его маленькие средства и что все это должно казаться англичанам очень скудным.

На другой день лорд Дюргам был приглашен на обед, а так как никогда не делается что либо для одного, что не повторилось бы для другого, то и я обедал через день у Государя, а граф Фикельмон спустя два дня.

Государь всегда очень любезен со мной; разговор его имеет оттенок откровенности и непринужденности; но есть предметы, которых я бы не желал, чтобы он касался; есть слова, которых я бы не хотел услышать от него касательно нашего внутреннего и положения и нашего союза с Англией, и мне приходится быть на стороже.

В итоге мысль, которой занят Государь в настоящее время, состоит в том, чтобы успокоить Европу, не слыть более честолюбивым, не рисковать очутиться оставленным в стороне от общей политики Европейских держав.

Во внутреннем управлении его намерение и обнародованный план - быть "русским" и усилить развитие и успех родной земли; мысли об отдалении от Европы не могут держаться ни он, ни образованные русские.

Если Русское правительство намерено дать общественному мнению Европы обеспечение и удовлетворение относительно восточного вопроса, то относительно Польши дело обстоите иначе; тут заключается главная сущность раздражения.

С одной стороны, как я писал вашему превосходительству, мы никогда не можем надеяться, чтобы Россия вернулась к либеральным мыслям императора Александра и считала себя как бы скованной трактатами.

Что касается трех держав, участвовавших в разделе Польши, создание конституционного государства и республики Кракова было очевидно мыслью ложной и опасной.

Итак, в этом Франция и Англия никогда не послушаются. Кроме того, не одна политика внушает Императору его слова и решения; часто она вызывала бы более мягкие и в тоже время более искусные меры, но тут - гнев и дух мщения, которые испытывает не один Государь, а все русские, у которых эти чувства национальные.

Хотя теперь это движение общественного мнения очень успокоилось, оно все таки существует и молчит только потому, что имеет удовлетворение. В настоящую минуту описи будут продолжаться и только примут новую форму.

Говорят, что земли князя Чарторыжского и графа Александра Потоцкого будут присоединены к военным поселениям, т. е. будут раздаваться по жребию старым воинам согласно новой системе колонизации, которая совсем уже не та, какой была при жизни императора Александра.

Некоторые уверяют, будто та же участь постигнет земли князя Евстафия Сапеги, князя Сангушки и князя Михаила Радзивила; кажется, дело идет только о землях Русской Польши, а не Царства Польского.

Несмотря на эти новые строгости, иногда заходит речь о поездке Императора в Варшаву к концу лета. Если бы это случилось, никто не сомневается, что Государь сделал бы совсем другие распоряжения чем в последний свой приезд и что был бы издан какой-нибудь указ, чтобы предать забвению или, по крайней мере, умерить жестокие воспоминания изъявлением благости; но этот проект еще не одобрен и если о нем будет речь, то только по приезде фельдмаршала Паскевича.

Пока объявлена только одна поездка Императора, а именно в Москву, Нижний Новгород и Казань к концу июля, а потом в сентябре объезд Виленской губернии для смотра 1-го корпуса главной армии.

В России установлен обычай делать подарки на Пасху, как и на Новый год. Император прислал женам всех трех посланников по две прекрасные фарфоровые вазы с императорского завода. Я знаю, что в каждой стране свои обычаи и что то, что делается при одном дворе нисколько не служит правилом тому, что происходит при другом дворе.

-3

Все же я почел долгом довести до сведения вашего превосходительства об этой милости Императора; во-первых для того, чтобы показать, насколько он старается выразить свое благоволение к дипломатическому корпусу, а потом, чтобы обратить внимание ваше на большее или меньшее соответствие милостивому вниманию нашего короля к русскому посланнику.

Барон Барант к Тьеру

С.-Петербург, 8 мая 1836 г.

В настоящее время Император, насколько это, возможно, расположен дурно ко всему, что касается Греции. Это понятно: его влияние сделалось там почти ничтожным, его указаниям не последовали, его советов не послушалась; приверженцы России были лишены милости, преследуемы, осуждены; Англия там совершенно господствует, не отказываясь от нашего содействия и даже видимо призывая его, но в прямой оппозиции к Петербургскому кабинету.

В этом порядочная ошибка, и Государь может мысленно и по совести считать неблагодарностью малое уважение, которое Греция ему оказывает.

Нессельроде, более оживленным тоном, чем обыкновенно, с пылом не личным, а переданным ему Государем, перечел мне все упреки, которым мог подвергнуться граф Армансперг и даже король Оттон. Я не стану повторять в переписке моей с вашим превосходительством о плохом устройстве и распущенности греческого войска; о должностях расточаемых баварцам; но в первый раз мне было говорено о процессе Колокотрони как о вопиющей несправедливости.

Другое неудовольствие, о котором я не знал, это (все, по мнению Нессельроде) желание сделать церковь греческого королевства независимой от патриарха Константинопольского и подчинить ее верховной власти короля, государя-католика. Этот поступок произвёл переполох в умах.

Константинопольский патриарх был готов опубликовать нечто, могущее представить самые серьезные неудобства для спокойствия Греции. Тогда Император вмешался в это и поправил дело, хотя с ним не посоветовались, прежде чем покушаться на такую неосторожность. Будь он предупрежден, он бы отговорил греческое правительство или, по крайней мере, посоветовал бы отложить дело до далёкого будущего.

Наконец, поездка короля Оттона в Германию кажется Императору совершенной нелепостью, и он так поражён ею, что на днях сказал баварскому министру: - Когда мы наименовали его королем, то для того чтобы он был в Греции, а не для того, чтобы ездил кататься в Германию!

Граф Лерхенфельд отвечал, что здоровье короля Оттона серьезно повреждено; что доктора считают его пребывание в Афинах почти опасным. Император возразил: - Если бы он посоветовался со мной, я бы сказал ему, что надо умирать на своей должности.

Были ли более или менее правдивы или более или менее преувеличены эти упреки, но я настойчиво говорил, что все же не должно оставлять Грецию погибать или увеличивать бедствия, который оплакивают. Нессельроде уверял меня, что в настоящую минуту он ничего не добьется у Государя, но что он ждет большего донесения от Катакази и что если он сможет немного смягчить Императора, то попробует придти к какому-нибудь более благоприятному решению.

Мне кажется, что недовольное и раздраженное расположение Императора относится не только к делам Греции. Мне думается, что причина его более общая и происходит от связности теперешнего политического положения.

Со времени последнего письма, которое я имел честь написать вашему прев-ству, в душе Императора произошла перемена, признаки которой, хоть и мало видимы, все же заметны: он по-прежнему вежлив со всеми членами дипломатического корпуса, но уже нет прежнего сердечного обращения и откровенных разговоров; он избегает приступать к предметам, которые близко или отдаленно касаются политики.

Люди, близко к нему стоящие, тоже с некоторого времени менее откровенны и менее разговорчивы. Я узнал, через Нессельроде, что Император намеревался выразить мне, что он с удовольствием узнал об ответе вашего превосходительства графу Палену относительно выходцев, которые пытались образовать польскую конфедерацию; но этого слова благодарности не было произнесено.

Эта перемена (быть может преходящая), которую я, кажется, замечаю в обращении императора, последовала непосредственно за известием об очищении Силистрии (русские войска оставались в городе после окончания войны до 1836 года). Известие это получено и радостно сообщено мне Нессельродом, графом Орловым и всеми приближенными Государя.

Тотчас за этим явилась мысль, что французские и английские газеты припишут эту уступку угрозам англичан, что не будут благодарные за великодушие Императора, что захотят вывести из этого оскорбление для России. Это было действительно довольно правдоподобно и начинает осуществляться. А ничто не может более не понравиться Императору.

Он сделал все, чтобы дать этой мировой сделке вид великодушия, не вызванного ничьим иностранным внушением. Здесь никто не знал, что это дело затевалось. Даже лорда Дюргама оставили в неведении относительно этого.

Так как он отлично разобрал привычки и характер Императора, то никогда не говорил о Силистрии. До своего приезда в Петербург он много беседовал об этом с Бутеневым (Аполлинарий Петрович), потом с гр. Воронцовым, но здесь он старался избегать этого предмета.

Нессельроде даже выпытывал у него, так что он и не подозревал, о чем шла речь. Он отвечал, что Силистрия не внушает ему ни малейшего беспокойства и что так как занятие ее не имеет настоящей цели, то он надеется, что Император прекратит его добровольно. Этот ответ произвел прекрасное действие.

Что бы ни было в этом частном обстоятельстве, каждый день указывает императору, что Россия теряет то (более кажущееся, чем действительное) величие положения, которым она пользовалась, а особенно думала, что пользуется, в Европе:

Никакого влияния на Грецию, невозможность что либо предпринять на Востоке, быстрое уменьшение того влияния которое она считала совсем упроченным над турецким султаном; боязнь поссориться с Англией и необходимость не оскорбляться ее тоном превосходства; обязанность щадить Францию, не смотря на страстное недоброжелательство к ее правительству; уверенность в том, что не понравишься германскому общественному мнению и что не имеешь полного и близкого союза с Пруссией и Австрией, как только дело коснется чего либо другого, а не Польши или пропаганды.

Между тем таково положение России в европейской политике, и невозможно, чтобы Император не давал себе в том отчета. Нет ничего, до поездки герцога Орлеанского в Берлин и Вену включительно, что не способствовало бы дурному расположению Императора:

Видеть, что державы материка нисколько не разделяют его отдаления относительно монарха, с которым между тем ему приходится оставаться в добром согласии; узнать, что герцог Орлеанский будет принят с любезностью, все это его раздражает.

С тех пор как я начал это письмо, случилось новое обстоятельство, которое еще более усилит недовольство Государя. Лорд Дюргам получил с нарочным приказание передать Нессельроде депешу, в которой ему сообщают о занятии Кракова.

Ваше п-во, без сомнения, знаете ее содержание. Тон ее тверд и строг. Лорд Дюргам не был бы согласен, чтобы ей дан был такой смысл; его мнение на этот счет довольно сходно с побуждениями, склонившими вас держаться другого пути. Итак, он неохотно исполнил свое поручение и мог видеть, насколько Нессельроде был смущен этим сообщением и опасался действия его на Императора.

Два часа спустя, Нессельроде обедал у меня, и я заметил, что он был озабочен и предрасположен к некоторого рода раздражению. Он вел исключительно разговор с графом Орловым и, конечно, они условились что сказать, чтобы ослабить первое впечатление Императора.

Все это довольно любопытно наблюдать, но важного тут ничего нет. Император уже теперь недоволен; он выкажет это словами или сумеет обуздать себя; его раздражение будет обращено или вообще на все державы, или только на некоторые. Обида, нанесенная ему Англией, расположит его к нам, что иногда случается, или он совместит в своем недоброжелательстве обе конституционные державы, к чему, кажется, расположен в эту минуту.

Это мы увидим; но через несколько дней он совершенно успокоится, и положение останется все то же. Если в его уме произошла перемена, то скорее в нашу пользу; рассудив, он поймёт, что продолжать не быть с Францией в тех же отношениях, как и другие державы, значит не отменно поставить себя в положение одиночества в Европе; это значит держаться политики чуждой европейской сфере.

Р. S. 4 мая. Император терпеливо снесет сообщение лорда Дюргама. Английские газеты сообщили вчера прения нижней палаты, в которой был снова представлен "вопрос о Кракове". Нессельроде нашел, уж не знаю почему, будто это заседание ослабляет то, что могло быть резкого в депеше, сообщенной ему.

Не то чтобы речь, которую держал лорд Пальмерстон, была такова, какой бы желал Нессельроде; но, в общем, эти прения показали, говорит он, меньше враждебности относительно России.

Все это означает, что после свидания с Императором решили, что сердиться не будут. В самом деле, на приеме дипломатического корпуса, явившегося засвидетельствовать почтение императрице в день ее именин, Император принял всех хорошо, но Фикельмона лучше чем других посланников.

В этот раз он говорил мне о разговоре, который ваше пр-во имели с графом Паленом, и выразил по этому поводу полное удовольствие.

- Тьер, - сказал он, - знает этих людей и знает на что они способны.

Я отвечал, что люди, старавшиеся нарушить общественный порядок какого бы то ни было государства, суть враги общие и никогда не найдут поддержки во Франции.

- Еще недавно в Пуатье, - продолжал он, - следовало действовать против них строго. Мало-помалу узнают, что я все делал только по необходимости, что я не мог действовать иначе; хоть это прискорбно, но так нужно было.

Фельдмаршал Паскевич здесь, вы его видели; беседуйте с ним почаще; это человек рассудительный и мягкий: он даст вам все сведения. Вы убедитесь всем,тем, что он вам скажет. Это искусный генерал, под начальством которого я имел честь служить три года. Но кроме того, он превосходно держит себя в Польше.

Барон Барант к Тьеру

С.-Петербург, 14 мая 1836 г.

Намедни, на придворном балу, в день рождения Императрицы (Александры Федоровны), казалось, что это праздник устроен Императором для английского посланника: столько расточено ему любезности и предупредительности. Император отвел его в гостиную, и они оставались там с глазу на глаз почти слишком час времени, на что все обратили большое внимание.

Императрица, видя, что разговор затянулся, вошла в гостиную, куда никто не входил и не проходил. - Оставьте нас на минуту, - сказал ей Император, - мы говорим о серьезных вещах; вы знаете, что он наш лучший друг.

Император повелел, чтобы, очищая Силистрию, оставили пушки, которыми вооружены укрепления.

Барон Барант к Тьеру

С.-Петербург, 21 мая 1836 г.

Я узнал в подробностях и достоверно, сколь Император остался доволен мерой, принятой вашим пр-вом против польской конфедерации. Это предмет, который более всего его занимает. Польша, без всякого сомнения, есть наибольшая его забота; он неоднократно советовал мне вступить в разговор по этому важному предмету с фельдмаршалом Паскевичем.

Я очень скоро распознал, что фельдмаршал не имеет никакого желания говорить со мной об этом предмете и что подобные беседы его очень стесняют; одни слова "Варшава" и "Польша", произнесенные самым равнодушным образом по поводу торговли иди статистики, уже приводили его в дурное настроение. Так как я предвидел это, то и не настаивал.

Фельдмаршал, без сомнения, отличный генерал; но ему, как и всякому другому русскому, не дано быть человеком политическим. Образ его действий и даже мыслей - пассивное послушание; в нем нет того, чтобы дать своему государю совет противоположный его воли и склонности. Император призвал его к самому высокому положению, не придав ему боле чем кому другому действительного значения.

Со времени его приезда сюда, варшавская поездка кажется мне приблизительно решена: это будет в октябре или даже ноябре, после путешествия внутри Империи.