Летом 1917 года в салоне леди Джулиет Дафф собралось самое изысканное общество. Беседа была столь занимательна, что гости не обратили внимание на начавшийся воздушный налёт. Лишь хозяйка, сходив на верхний этаж в детскую, принесла младенца в гостиную.
Среди гостей был майор Морис Беринг (английский писатель и поэт, издавший позднее Оксфордскую антологию русской поэзии), который привёл с собой какого-то русского офицера, бывшего в Лондоне проездом то ли из Парижа, то ли в Париж. Иностранец извергал потоки речей. Джозеф Беллок (один из наиболее плодовитых английских писателей начала ХХ в.) тщетно пытался вставить слово в его увлечённый монолог.
Позднее эту встречу подробно описал Г.К. Честертон:
«Анекдот о том, как мы с мистером Беллоком настолько увлеклись беседой, что не заметили воздушного налёта, приведённый в мемуарах полковника Ремингтона, не лишен оснований. Не помню, в какой именно момент мы, наконец, поняли, что происходит, но — в чём я совершенно уверен — беседу не прервали. Я, право, не знаю, что ещё нам оставалось делать. Этот эпизод запомнился мне очень хорошо отчасти потому, что я впервые оказался под бомбёжкой, хотя много ездил в то время по Лондону, а во-вторых, из-за неких не упомянутых полковником Ренингтоном обстоятельств, обостривших ироническое несоответствие абстрактного предмета разговора и реальных бомб.
Дело происходило в доме Джулиет Дафф, и среди гостей был майор Морис Беринг, который привёл с собой какого-то русского в военной форме. Последний говорил без умолку, несмотря даже на попытки Беллока перебить его — что там какие-то бомбы! Он произносил непрерывный монолог по-французски, который нас всех захватил. В его речах было качество, присущее его нации, — качество, которое многие пытались определить и которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла. Он был аристократом, землевладельцем, офицером одного из блестящих полков царской армии — человеком, принадлежавшим во всех отношениях к старому режиму. Но было в нём и нечто такое, без чего нельзя стать большевиком, — нечто, что я замечал во всех русских, каких мне приходилось встречать. Скажу только, что, когда он вышел в дверь, мне показалось, что он вполне мог бы удалится и через окно. Он не коммунист, но утопист, причём утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его практическое предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он торжественно объявил нам, что и сам он поэт. Я был польщён его любезностью, когда он назначил меня, как собрата-поэта, абсолютным и самодержавным правителем Англии. Подобным образом Д'Аннунцио был возведен на итальянский, а Анатоль Франс — на французский престол. Я заметил на таком французском, который мог бы прервать столь щедрые излияния, что любому правительству необходимо иметь idée générale и что идеи Франса и Д'Аннунцио полярно противоположны, что, скорее всего, пришлось бы не по душе любому французскому патриоту. Он же отмел все сомнения подобного рода — он уверен в том, что, если политикой будут заниматься поэты или, по крайней мере, писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык. Короли, магнаты или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти, литераторы же поссориться не в состоянии.
Примерно на этом этапе нового социального устройства я стал различать звуки за сценой (как обычно пишут в ремарках), а затем вибрирующий рокот и гром небесной войны. Пруссия, подобно Сатане, извергала огонь на великий город наших отцов, и что бы там ни говорили против неё, поэты ею не управляют. Разумеется, мы продолжали беседу, и никаких изменений на сцене не произошло, если не считать того, что хозяйка дома сходила наверх и принесла в гостиную младенца. Великий план создания всемирного правительства продолжал разворачиваться. В подобные минуты человека всегда посещает мысль возможной смерти, и многое уже написано о том, в каких именно обстоятельствах — идеальных или, наоборот, иронических — нас может настигнуть смерть. Однако мне трудно вообразить более удивительные обстоятельства собственной смерти, чем эту сцену в большом доме в Мейфэре, когда я слушал безумного русского, предлагавшего мне английскую корону».
The Autobiography of G. К. Chesterton. New York, 1936. P. 259—261.
Литературоведы и историки полагают, что словоохотливым русским офицером был
Насколько основательно это мнение?
В связи с описанием русского офицера-поэта встаёт вопрос о знании Гумилёвым иностранных языков. Хотя он читал по-английски и перевел "Балладу о старом моряке" Кольриджа, едва ли он хорошо владел разговорным языком. Существуют различные мнения относительно того, насколько свободно он говорил по-английски. Гумилёв учился в 1907—1908 гг. в Париже, однако его французские сочинения и переводы, датированные 1917 г., грешат множеством орфографических и грамматических ошибок. С другой стороны, он, несомненно, приобрёл некоторую свободу устной речи. Ирина Одоевцева, чье знакомство с Гумилёвым началось после его возвращения в Россию в 1918 г., вспоминает, что он легко говорил и писал по-французски, хотя и с ошибками (На берегах Невы. Washington, 1967. С. 107).
Впрочем, Олдос Хаксли в письме от 14 июня 1917 г. замечает: "Я встречался с Гумилёвым, знаменитым русским поэтом (о котором я, правда, ничего раньше не слышал, — но всё же!), и редактором газеты "Аполлон". С большим трудом мы беседовали по-французски: он говорит на этом языке с запинками, а я всегда начинаю заикаться и делаю чудовищные ошибки. Тем не менее Гумилёв показался мне весьма интересным и приятным человеком".
Безымянный офицер-поэт, самоуверенный и надменный, имеет много общего с Гумилёвым, каким его изображает мемуарная литература. Морис Беринг до войны довольно долго жил в России, и его интерес к поэзии вполне мог свести его с Гумилёвым. Вспоминая этот эпизод, Честертон, несомненно, упражнялся в своём знаменитом остроумии, не скупясь на прикрасы и комические преувеличения, однако утопические идеи, высказанные русским гостем, не противоречат тому, что мы знаем о взглядах Гумилёва. Рассуждения о роли поэтов в управлении вызывают в памяти стихотворение Гумилёва "Ода Д'Аннунцио" — "Судьба Италии — в судьбе ее торжественных поэтов". Гумилёв очень высоко ценил Д'Аннунцио. Если допустить, что высказанные идеи действительно принадлежали Гумилёву, то, несомненно, среди других русских поэтов он считал себя наиболее достойным возглавить правительство. Подобная самонадеянность и чувство превосходства сквозят и в том, как он примерно в это же время охарактеризовал себя в разговоре с Виктором Сержем: "Я традиционалист, монархист, империалист и панславист. У меня русский характер, каким его сформировало православие" (Serge V. Memoirs of a Revolutionary / Trans. and ed. by Peter Sedgwick. London: Oxford University Press, 1963. P. 59).
В конечном счёте, наиболее убедительное доказательство того, что офицер из мемуаров Честертона — никто иной, как Гумилёв, — это совпадение фактов. Гумилёв был единственным значительным русским поэтом, служившим в царской армии, и весьма маловероятно, чтобы кто-либо другой встретился с Честертоном в это же время.
При этом Николай Гумилев в своих воспоминаниях так написал о своём пребывании в Англии (где он побывал дважды: в июне 1917 и с января по апрель 1918 г. — перед возвращением в Россию):
Я беседовал со множеством знаменитостей, в том числе с Честертоном. Всё это безумно интересно, но по сравнению с нашим дореволюционным Петербургом — всё-таки провинция.
Для проявления душевной щедрости
Сбербанк 4274 3200 2087 4403
Мои книги
https://www.litres.ru/sergey-cvetkov/
У этой книги нет недовольных читателей. С удовольствием подпишу Вам экземпляр!
Последняя война Российской империи (описание и заказ)