Персоналии (IV)
- Довольно с вас, сударь. Странное создание все же человек, особенно те, кои себя считают венцами творения, даже образом Божиим-с. Им нужно и даже пренепременно-с нужно увидеть себя со стороны и даже попасть для этого в ад, чтобы познать, так сказать, самое себя-с. Без этого они пребывают в полном неведении относительно своих душевенских качеств и состояний, в которых пребывают, так сказать, в сей подлой жизни наверху-с, - продолжил резонерствовать Смердяков. В его тоне появилось как бы и что новое – некое, хоть и слегка досадливое, но удовлетворение. – Теперь вы убедились, Алексей Федорович, что мало-с отличались от папаши нашего, несмотря на великое ваше желание доказать себе обратное?..
Но Алеша, кажется, еще не мог вникать в его слова. У него перед глазами все еще стояло его же собственное лицо.
- Но как…, как?.. Я не пойму?.. - только и смог он выговорить.
Смердяков вздохнул со снисходительным сожалением, как бы устал уже от такого малопонятливого спутника.
- И что же тут понимать, сударь? Все просто-с. Человек существо сложное: телом пока он пребывает на земле, то душа его-с бессмертная и богоподобная - она пронизывает собой все пространства-с и все миры. И можно сказать, одновременно пребывает и в раю и в аду. Только сознание его живущее связывает его-с с земным миром, да и по своей тупости-с природной он не чувствует другие два. Иногда разве только во сне или еще по особой милости-с Божией. Так и живет одновременно в трех мирах и не подозревает об этом в большинстве-с своем. А только дела его за него все больше свидетельствуют.
- Как свидетельствуют?
- По ихнему внутреннему намерению-с. Свидетельствуют о принадлежности к одному из миров – адскому или райскому. Да-с, Алексей Федорович, каждое наше дело – и не только дело-с, но и слово-с и даже мысль или намерение… Все они или адские или райские. А производим мы их из глубины-с сердца своего. И сами производим – так что потом жаловаться не на кого-с, окроме как на самого себя. И так накапливаются наши дела постепенно и пренепременно-с вплоть до искончания жизни. Как бы отливаются в будущую человеческую форму-с и перетекают в нее, в то, с чем он будет жить в вечности. И со смертью уже – все…
- Что все? – вновь не удержался от вопроса Алеша. Его зудило какое-то непонятное желание непрестанного расспрашивания и продолжения разговора со Смердяковым, он опять внутренне и так же «аксиоматично» стал предчувствовать, что с его окончанием произойдет что-то страшное.
- А со смертью, сударь, уже и все – да-с… Завершается, так сказать, эвольвуция и перетекание из одной формы в другую-с. Человек здесь на земле-с больше не останется, ибо земля эта для животных. Тут они живут и остаются, а человек только проверяется издесь животною жизнью. Не стал ли сам животным – вот так-то-с. А после смерти уже все. Ты уходишь туда, куда больше перетек своем существом-с и где накопил больше соответственных дел или даже только их намерений. То есть в ад или райскую обитель.
- И ничего изменить нельзя?
- Со смертью уже ничего. Только при жизни еще там, наверху-с, возможно…
- Как?
На этот вопрос Смердяков немного помолчал, как бы думая говорить или не говорить. (Алеша всем видом своим выразил крайнее нетерпение.)
- Покаянием-с… - наконец выдал Смердяков и как-то тяжко вздохнул. А потом, еще помолчав немного, добавил с какой-то горькой досадливостью:
- Только не думайте, Алексей Федорович, что это легко-с… Ох, не думайте!.. Я и всю жизнь мою не видел истинно кающихся, а больше актерство одно… А между тем только это-с, покаяние, и может убрать все зло, тобою изделанное.., твоего, так сказать, адского двойника… И предотвратить сюда попадание…
- А ты?.. – спросил Алеша и не договорил, ибо разом почувствовал, что попал во что-то очень важное и болевое для Смердякова. Тот потупился и с какой-то горькой досадой уперся взглядом в место рядом в ботинками Алеши.
- Я не смог, вы верно это поняли, Алексей Федорович… Я не смог. А не смог, потому что не захотел-с… А вот почему не захотел… Сие и есть тайна, которая меня и сейчас еще мучит-с… И которой не могу найти ответа… Странно и страшно сие. И поневоле начинаешь соглашаться с нехристовой верою, с мусульманскою, к примеру… У них говорится, что Аллах ихний взял и изначально-с разделил людей на, как бы это извысказать, поганых, кого в ад и предназначил сызмальства, да и вообще с зачатия - и хороших, кого сразу решил поместить в райские обители-с… Да… А вот почему – то его воля-с и все… И нам ее не изведать. Так вот по этому самому определению я, возможно-с, и создан был Богом сызначально таким, каким и был. Да – таким, каким вы меня все видели и каким презирали. Только в чем же тут вина моя была-с? Вот это трудно уразуметь и почти невозможно-с. Я ведь еще когда тогда в детствии моем, когда кошек вешал и меня потом Григорий наказывал понимал-с, что делаю что-то нехорошее. И даже не когда наказывал, а и до – когда делал все это – все понимал… Но умом понимал, а не делать не мог, вот что странно-с… Как будто заведенный какой или кто за меня то делает… Вы, Алексей Федорович, может, только сейчас и почувствовали в себе это раздвоение, когда в тебе-с и то и другое – и хорошее и плохое одновременно. И не поймешь, что сильнее… А я это всегда в себе чувствовал-с. Умом понимал – нехорошо, а душою – не могу не делать. А когда делаю, приятность такая неописуемая, и это при том, что знаю, что делаю плохо-с. И что меня потом и бивать будут-с, что Григорий и делал, но это не может меня остановить, ибо тут сердце. А сердцу как прикажешь?.. А помню, как кошку-с однажды, мною повешенную, когда Григорий меня высек, взял и откопал. Воняла уже, с червями-то была. А я ее взял, шкуру снял, порезал мясо на кусочки, да и перекрутил-с его в мясорубке, а потом эту кошатину гнилую червивую смешал с фаршем, что Мария Игнатьевна с рынка принесла. А она потом из него пельменей понаделала-с. А Григорий ел их и удивляется, что за запашок такой… Марфа Игнатьевна оправдывается, а я сижу и в сердце радость такая сладкая, непередаваемая, неописуемая… Даже слаще-с не знаю. Вот какая радость была-с. Да-с… Как от нее откажешься – невозможно. И что ум, что с того, что он знает, что делаю нехорошее. Ум бессилен противу сердца. И Федора Павловича не раз крысятиной кормил-с. Не мог я ему простить глумления ихнего над собой. А он еще нахваливает мои кулебяки мясные запеченные, да расстегаи, а они-то с крытятинкой… Я и сам пробовал-с – а ведь и впрямь мясо нежное, от молодого теленка молочного неотличимое-с. Крыс ловить научился чуть не руками. В чулане да за туалетом нашим дворовым. И тут тоже свое удовольствие-с – поймать, а потом удавить и тоже руками. Давишь ей да позушные-с пазухи возле глаз и смотришь, как кровью у нее глаза наливаются, а она визжит, визжит, и чем громче и тоньше, тем сердцу сладостнее и слаще, замирает даже, а как лопнут глаза у нее, кровь как брызнет, задергается, значит, в руках в конвульсиях, так и уж не знаю, как описать приятность эту сладостную и ни с чем не сравнимую-с… Тут тайна-с, тайна необъяснимая. Что чужие страдания тебе такую сладость доставляют. Или когда подкинешь собачке какой мясо с булавкой. Как она первый раз вскрикнет, так сердце и екнет и дрожит от наслаждения-с… Или ту же кошку вешаешь, а она борется сперва, царапается, кусается, в петлю не лезет-с. Тут азарт сначала, кто кого. И пусть сам уже весь расцарапан и руки в крови-с – и то хорошо, и то еще пуще охота, не отступишь уже, ибо знаешь, что цена будет больше, то есть больше сладости-с… Оно больше, оченно больше сладости-то, когда и свою кровь пролил-с. А как уже дергаешь, значит, веревку, отрываешь – так обязательно нужно поймать взгляд ее, взгляд ее последний, иначе не так сладостно!.. Вот-с. А в этом взгляде последнем уже обреченность, уже эта неизбежность смерти-с, уже покорность эта сломленная, а ты смотришь и сладость в тебе такая … Ибо ты все это изделал, ты победил-с, ты сломал еще одно творение Божие, ты вызвал эту обреченность в глазах, противу которой она ничего не смогла поделать-то. Ты сам стал «яки бози» над ней. Все это, кстати, хорошо-с супруга ваша, Елизавета Андреевна, понимает. За то так и не любила-с дочерь мою…
- Ну, хватит, Смердяков!.. – не выдержал Алеша.
Его реплика произвела на последнего болезненное воздействие.
- Хватит-с?.. Да, как же-с, как же-с!.. Хватит… Вам вот только некому было сказать «хватит», когда вы на дочерь мою похотствовали-с или к босоножкам в Чермашне шастали-с… Хватит. Правда-то глаза колет-с, когда ее вам бесприкрасную показываешь, как в зеркале, хотя бы и через себя. А вот всем, кто меня окружал, всем извергам, что Григорию, что папаше нашему Федору Павловичу некому сказать было «хватит-с». И они выделывали со мною, что хотели-с. Григорий, старик этот безумный, так вообще меня к стулу привязывал, да розгою по устам бивал, когда я мысли свои высказывал по поводу божественного. Пусть глупые-с, ладно, согласен – да только что с ребенка взять-то. Но он брал, как теребунал какой-нибудь в инквизиции. Еще и язык заставлял высунуть, чтоб и его, по ихнему мнению безумному-с, «поганого огненного члена», меня лишить. Это тот, что «воспаляет круг жизни», что он вычитал из Библии. Вот некому ему тогда было сказать «хватит-с», хватит издевываться над ребенком неразумным… А что сам с хлыстами скакал на радениях ихних – то это ничего-с…
Смердяков опять стал преображаться – какое-то горестное и в то же время злобное вдохновение стало вновь находить на него, и он продолжал со все большим жаром извергаться словоизлияниями, как бы палимый все сильнее разгорающимся внутренним огнем:
- Про Федора Павловича и говорить нечего, ибо скот и от скота изошел-с… А еще про меня говаривал, что я от Смердящей… Та хоть человеком была, а сам-то он точно от скота, ибо дела его о том свидетельствовали. Только и ему некому было сказать «хватит», когда он меня, ребенка малого-с, сначала специально – это чтобы развратить-с побыстрее – заставлял быть свидетелем оргий своих свинячьих. И чтобы плясовицы его блудливые, девки непотребные меня терзали и распаляли-с. Это ему его такое удовольствие-с. А потом и сам стал меня пользовать по-содомски… И некому ему было сказать «хватит-с»… Кхе-кхе…
Смердяков даже прервался, от волнения закашлявшись, словно поперхнувшись собственной слюною.
- Но эти ладно-с… Как и другие все вокруг меня презирали – тоже оставим… Но вы-то, вы-то, Алексей Федорович!?.. – Смердяков даже нагнулся, подавшись телом вперед к сидящему Алеше. – Вы то что с ними-с заодно?.. Вы-то как могли? Вы же видели – не могли видеть мое положение бедственное, как я унижен и, можно сказать, втоптан в землю… Вы где же были со всем вашим христианским милосердием?.. Вы-то почему остались в стороне? Али вы не видели, как братец ваш Дмитрий Федорович обо мне ноги вытирает и в порошок стоптать грозится? Просто как на муху на меня обращается… Или братец другой Иван. Тот вообще за мясо почитал. Али я не человек? И для вас не человек тоже!?.. Как же вы тогда могли в ряске своей ходить и христианина с себя актерствовать и со старцем вашем Зосимой спокойно пребывать?..
Смердяков все ниже наклонялся над Алешей, а тот, наоборот, откинув голову назад и не в силах отвести взгляд от Смердякова, пытался хоть немного от него отодвинуться…
- Так за что же вы меня так все не любили? Али еще скажете, что я сам никого не любил, то и меня любить было нечего?.. Так что ж вы меня не научили любви, почему оставили в сторонке хуже чем пса какого шелудливого?.. И ко псу жалость же проявляют иногда, а вы меня совсем жалости и любови лишенствовали…
Смердяков наклонился еще ниже, его правая рука приподнялась, и на ней выдвинулся вверх указательный палец…
- Где же ваше христианское «возлюби ближнего как самого себя»?.. А – где?.. Али я не ближний, али я не брат вам. Или что - меня невозможно возлюбить за мерзость мою?.. Так Христос даже врагов возлюбливать призывает. А я не враг вам… Я не враг вам – не враг…
Алеша с нарастающим ужасом внимал словам Смердякова – даже речь его изменилась, он совсем перестал употреблять свои обычные «словоерсы», и слова его как пущенные заточенные камни или куски шрапнели прямо вонзались в душу…
- Я не враг вам, я брат вам!.. Я брат ваш!.. – Смердяков уже кричал в исступлении. – Почему вы меня не любили?!.. Почему-у-у-у?!..
И в этот момент к пущему ужасу Алеши он вдруг преобразился. Как будто вспыхнул мгновенным синим пламенем и одновременно поблек и даже словно просветился. Так, что одежда на нем мгновенно спалилась и исчезла, а тело стало полупрозрачным, как бы из студня, а внутри даже стали видны его внутренности и кости. И все эти внутренности были покрыты отвратительными огромными белыми червями, подобными тем, что падали на Алешу на «брачном пире». Но еще ужаснее и безобразнее сотворилось с кошкой. Она вдруг раздвоилась – нет, расстроилась, и даже расчетверилась – и все эти кошары вдруг набросились с разных сторона на Смердякова и стали его рвать на части. Причем, это уже были не совсем кошки – они, впрочем, и раньше были не совсем кошки - но сейчас с ними произошел еще один сдвиг в облике, и даже не однозначно в человеческую сторону. Эта ужасающая ярость, этот дикий визг, с которым они набросились на Смердякова, эти клыки и выросшие на лбу утолщения, превратившиеся в рога… И эта сводящая с ума нечеловеческая злоба, однозначно уже не человеческого, а инфернального происхождения не оставляла другого варианта, что это были не кошки, и не люди, а бесы под покровом полукошачьего-получеловеческого вида…
Впрочем, Алеше не до того было, чтобы разбираться в этих инфернальных тонкостях. Два беса-кошары впились справа и слева в раздирающееся под их клыками лицо Смердякова, который, подняв руки к голове, сквозь огненную пелену еще кричал, переходя в мучительный вой:
- Почему-у-у-у-у-у-у?!...
(продолжение следует... здесь)
начало романа - здесь