Депеша графа Жозефа де Местра сардинскому королю (Виктору Эммануилу I) о "нашей Отечественной войне 1812 года"
(списки с этого донесения, равно как и нижеследующего письма о нем сохранились в бумагах графа С. Р. Воронцова и переведены с французского)
С.-Петербург, 2 (14) июня 1813 г.
После всего, что написано о кампании 1812 г., кажется, что предмет этот исчерпан, а между тем можно сказать, что, в некотором смысле, к нему только едва прикоснулись, если его рассматривать с нравственной стороны этих великих событий, стороны почти совсем неизвестной в чужих краях.
Из подлинной истории этой кампании составится когда-нибудь весьма занимательная книга: теперь же я могу только наскоро набросать о ней несколько мыслей.
Когда русский император (Александр I) оставлял свою армию, по направлению к Дриссе, решившись на это особенно по неотступным, дерзким настояниям маркиза Паулуччи (Филипп Осипович), он обратился к Барклаю-де-Толли (Михаил Богданович) со следующими словами: - Генерал! Помните, что у меня нет другой армии, кроме этой и что у вас, во главе ее, великий полководец.
Что мог предпринять, на что мог рискнуть Барклай-де-Толли, после таких слов Государя?
С другой стороны, великий князь Константин Павлович, так отважно вызвавшийся ехать к Наполеону, чтоб испросить у него мира, только что вернулся в столицу, чтоб разглашать, что армии не существует более, и что самое лучшее, что остается сделать, это добиться мира, какой бы ни было ценою.
Император предупреждал нас быть готовым к отъезду, и сам готовился к нему. Из всех дворцов, коллегий и прочих государственных учреждений выбирались. Не доставало барок, экипажей и лошадей для людей со всем богатством, какое можно было увезти. Наполеон был отлично осведомлен об этом. И кто станете удивляться его доверчивости?
Армия между тем все отступала, не терпя чувствительных уронов, но и не нападая на неприятеля, а незаметно уменьшаясь, как это всегда бывает в подобных случаях. Барклай сдал Смоленск. И это не потому, чтоб он не хотел дать большого сражения, но, после некоторого колебания, он сказал себе: "нет, я не могу играть на эту карту".
Тогда мнение столицы, до крайности растерянное, приписало Барклаю все, что было унизительного в этих обстоятельствах. Стали громко и настоятельно требовать его смещения, и Государь должен был сдаться.
Но ему очень было трудно удовлетворить общественному мнению, так как оно указывало на Кутузова, к которому он не скрывал своего отвращения, упрекая его, по крайней мере, про себя, за его лукавство, эгоизм и гнусные нравы.
Я не останавливаюсь на более глубоких причинах не расположения к нему Императора, но так как все, в один голос, кричали: "Кутузова, Кутузова", то Государь и сделал его главнокомандующим, и ему-то дряхлому, полуслепому, пришлось заменить Барклая в борьбе с Наполеоном, и это в семьдесят слишком лет!
Барклай сдал ему армию, в то самое время, как она должна была получить подкрепление и искал смерти под Бородиным, но остался жив. Об этой битве, кажется, ничего нельзя сказать нового: это была кровавая резня-бойня; но, по мнению знающих дело военных людей, ни с той, ни с другой стороны не было талантливых распорядителей.
Только французы лучше действовали своею артиллерией (не быв, однако же, лучшими артиллеристами, что дело совсем другое). Русская артиллерия была отлично оборудована, но французская лучше размещена. У русских при Бородине осталось сто пушек без действия, что непростительно. В эту достопамятную битву Кутузов находился от нее в трех верстах.
Я знаю, что главнокомандующий не то, чтоб какой-нибудь гренадер; но на все есть мера. Битвой распоряжались собственно Барклай, искавший смерти, и Багратион (Петр Иванович), нашедший ее там. Только план битвы был составлен Кутузовым, но и его сильно критиковали.
Я не стану говорить об этих военных подробностях. Так как, по общему мнению, Барклай был настоящим главнокомандующим в битве при Бородине, то Кутузов его возненавидел и причинил ему столько неприятностей, что вынудил его, наконец, покинуть свою должность. Москву оставили и сожгли. А была ли необходимость в ее оставлении? Над этим вопросом поработало немало умов.
Известно, что на военном совете лучшие генералы выговорили против этой ужасной меры. Пишущий эти строки молчит, но по совершенно другой причине, чем прочие молчащие. В основу сомнения ставят обыкновенно несогласие мнений и вескость военных доказательств, удерживавших равновесие.
Он же воздерживается произнести обвинительный приговор Кутузову по совершенно другим соображениям. Но чего ничем нельзя извинить, это конец его реляции Государю: "Впрочем, ваше величество, оставление Москвы было неизбежным последствием оставления Смоленска".
Какая низость! Какая гнусность! Чтоб называть вещи них настоящим именем, мало преступлений подобных тому, чтобы открыто приписать весь ужас гибели Москвы генералу Барклаю, который нерусский и у которого нет никого, чтоб его защитить!
Оставление Смоленска, точно, так мало повело к оставлению Москвы, как переход через Неман. Если б Кутузов постарался завершить Бородинскую битву полной победой, конечно, Москва еще была бы цела, так что Барклай имел гораздо боле права сказать Государю: "Впрочем, ваше величество, сомнительная победа под Бородиным вызвала необходимость оставление Москвы", и по моим предыдущим донесениям вашему величеству достаточно известно о гибели этой громадной столицы.
Но необходимо добавить, что до сих пор еще в народе говорят, да и повыше народа, что Москву сожгли французы: так еще сильны здесь предрассудки, убивающие иногда всякую мысль наподобие гасильников, которыми тушат свечи.
Своею гибелью Бонапарта обязан себе. Почти все великие люди, особенно отличающиеся громадной силой воли (и если у них, при этом, верховная власть) кончают тем, что не терпят и малейшего противоречия: так портит их успех.
Видя постоянно, что все перед ними преклоняются, они не признают никаких авторитетов, даже в вещах, в которых сами ничего не смыслят. Генерал Шметтау, в своих воспоминаниях, рассказывает о том, как однажды король прусский, Фридрих II приказал двум инженерам измерить ему расстояние двух точек, на которые указал им в отдалении.
- Сию минуту, ваше величество! - ответили, как и следовало, оба инженера.
- Ну, это только легко на словах, - возразил король, - обе эти точки на виду неприятельских батарей, и вам трудновато будет работать на них.
- Да нам и нет надобности к ним подходить, - сказали инженеры.
- А как же это выбудете измерять место, не находясь на нем (ужасная математическая задача)?
- Ваше величество, - униженно продолжали инженеры, - у геометрии есть способы...
Король не дал им продолжать, воскликнув: - Ну, вот еще что, геометрия!
Это совершенно по-наполеоновски, так как между этими двумя особями много сходства. Если отнять у одной стороны (или если прибавить к другой) это величие, это достоинство, эту известную атмосферу присущую настоящей, законной королевской власти: уравнение, по моему, будет полное.
У них у обоих одинаковое неверие, грубость, безнравственность, презрение к людям, при очень схожих талантах. Такие характеры творят чудеса, пока обстоятельства им благоприятствуют; но они же увлекаются в ужасные, непоправимые ошибки.
Генералы Бонапарта говорили ему: Ваше величество, не входите в Москву, дайте сражение Кутузову, - вы его разобьете, или прорубитесь через него, и вся слава будет за вами. Но он, как Фридрих, сказал в ответ: Ну, вот еще что! и вступил в Москву.
Когда я думаю о том, как этими минутами решена вся тяжба, мне кажется, что я вхожу в ледяную воду, и что у меня захватывает дух. Вот в этих-то обстоятельствах нравственные качества Кутузова послужили отечеству на пользу.
Несомненно, что он провел Наполеона своей непомерной хитростью. Он так ловко сумел обмануть этого разбойника, принимая его посланцев с таким важным видом и делая распоряжения, как будто готовился к перемирию, что Наполеон пропустил в выжиданиях 38 дней и через это потерял все.
Он и сам сознал свою ошибку, как это делают обыкновенно, когда уже нет средств помочь делу; однако же, нужно оставаться справедливым, даже в отношении обвиняемого.
Если беспристрастно принять во внимание все ошибки, сделанные русскими, состояние их умов и положение вещей, хорошо известные Наполеону, его неоспоримое превосходство над всеми русскими полководцами, опьянение, которое он испытывал от этого тысячевёрстного похода, во все время которого ни один русский штык не переходил в наступление, власть, над личностью Александра, которую он не без основания себе приписывал, но недостаточно глубоко оказанную в Тильзите и Эрфурте, и наконец, предполагаемое им влияние первого министра, лично ему известного, повторяю, если принять все это во внимание, то нельзя не согласиться, что в его замысле принудить к миру в Москве не было никакого безумия.
Чтоб означить решимость этого ужасного ума, можно употребить слово отвага, или, пожалуй, еще вернее, английское слово boldness; но ни одно из них не означает ни глупости, ни сумасшествия. Он понял, наконец, что следует отступать и сосредоточил тогда на этом все свои мысли.
Для того, чтоб представить себе ясно, что произошло бы, если Наполеон, лично, со своим двадцати пятитысячным резервом, не участвовавшим в Бородинском сражении, напал бы на Кутузова, нужно вспомнить, что у сего последнего, после оставления им Москвы было 18 т. мародёров в армии, и что у него господствовал такой беспорядок, что он писал в Петербург: "Меня гораздо больше тревожит моя армия, чем неприятеля".
Наконец, подошли его подкрепления, он устроил свой подвижный состав в 30 т. лошадей, и помощь стала приходить отовсюду; но больше всего ему помогли наступившие холода.
Превосходство Наполеона в военном деле произвело такое глубокое впечатление на этого ветерана, что, перед Тарутинским сражением, 6 (18-го) октября, он признался барону Беннингсену, что при одном имени Наполеона он чувствует себя угнетенным и не смеет думать о возможности победить его.
На первую атаку он решился только после того, что потребовал от Беннигсена письменного заявления, что он считает выгодным дать сражение и что успех возможен. И, действительно, сражение было дано; но какие от него получились последствия, в сравнении с теми которых в праве были ожидать?
Захват или истребление двадцатитысячного авангарда Наполеона был обеспечен, а взятие в плен самого Мюрата считалось весьма вероятным; но, когда Беннигсен попросил подкрепить его кавалерией, Кутузов отказал, остановив выступившую уже было кавалерию, так как видел, что эту победу припишут (как и следовало) не ему, а Беннингсену и сделают его фельдмаршалом.
Вместо "блестящего одоления" мы отпраздновали благодарственным молебном жалкую победу: стотысячная армия заставила отступить 20 тыс. французов, взяв у них артиллерийский парк с 20 пушками и погубив тысячу человек.
Беннигсен стал громко кричать, называя Кутузова изменником, в чем ему вторили его друзья, а затем подал в отставку. Государь пожаловал ему Андреевскую ленту со стотысячным подарком: прямое доказательство, что Государь отлично знает, чего ему держаться. Чем же иначе объяснить себе эти милости? Но русские порешили ни одному иностранцу не дать участия в их славе.
Кутузова они выбрали сами и хотели его превознести как исполина, для достижения чего, мало того, что они приписывали ему одному все удачи, страшно преувеличивая их, но еще взвалили на другого все его ошибки.
Адмирал Чичагов один из замечательнейших русских деятелей. В настоящую минуту не найти, кто бы из людей высокопоставленных превосходил его, или даже был ему равен, по уму, быстроте суждений, сил характера, справедливости, умению оценить заслугу, где бы она ни была, бескорыстию и даже по строгости нравов.
Но все эти чудные качества затемнены двумя большими пятнами: первое, на котором, думается мне, можно бы и не останавливаться, не будь второго, это его взгляд на религию, который не подходит ни к Греческой церкви, ни к Латинской; второе пятно это его презрение, даже глубокая ненависть ко всем учреждениям его отечества, где он находит только глупость, невежество, разбой и деспотизм.
Русский человек изо всех людей в мире лучше всех видит свои недостатки, но, зато, мене всякого другого прощает тому, кто указывает ему на них. Если кто хочет быть с русскими в добрых отношениях, тот не должен никогда осуждать ничего в них (они сами частенько подставляют эту ловушку иностранцам); мало того, он должен еще и не соглашаться с ними в их осуждениях, позволив себе, самое большее, улыбнуться, чтоб уже не казаться столь одураченным.
За исключением ограниченного числа людей, близко знающих адмирала и воздающих ему должное, все прочие ненавидят его нещадно и считают открытым врагом своего отечества. А рассмотреть поглубже, то это совершенно неверно.
Он даже больше русский, чем всякий другой русский, так как он не Россию ненавидит, а ее пороки и злоупотребления, которые ее позорят; но большинство людей неспособно понять такое тонкое разграничение, которое, впрочем, не извиняет его желчных суждений и страшных, язвительных насмешек на счет своего отечества.
Его друзья постоянно останавливали его в этом; он давал им говорить, но не исправлялся. Императору известны его приемы и речи; однако он всегда был к нему очень расположен, что даже повредило Государю в общественном мнении. "Он не русский, он не любит Россию, а любит тех, кто ее ненавидит", - вот что говорили.
В этом только то верно, что Государь опередил своих подданных, и что в этом, может, несчастье для него. Не будь он так выше их, его любили бы больше, потому что тогда он сам только бы знал, любил и хвалил то, что видел бы около себя.
Злополучная война с Турцией была, наконец приостановлена перемирием. Кутузов, ведший эту войну далеко не с выдающимся успехом, остался с необходимыми полномочиями для заключения мира; но он все медлил, так что Император, выведенный из терпения, послал туда Чичагова, тем скорее, что до него доходили из Молдавии постоянные жалобы на образ жизни Кутузова.
Предупрежденный курьером о приезде Чичагова, Кутузов в один миг заключил мир, чего никогда бы без этого не сделал, так что Чичагов, по своем приезде, нашел мир уже подписанным.
Он тотчас же сказал, что не будет ни мешаться в это, ни приписывать себе чужую славу; но из предосторожности, некоторые люди попросили и его подписи, каковую он и поставил в самом конце мирного договора и о чем немедленно написал Государю, поясняя, что сделал это единственно для формальности, оставляя за своим предшественником; всю честь заключённого мира. Кажется, нельзя было поступить вежливее, а между тем Кутузов никогда ему этого не простил.
Чичагов остался в Молдавии, а Кутузов уехал в Петербург, где, первое время, им довольно пренебрегали. Но крики из гостиных заставили Государя назначить его главнокомандующим, вопреки личному нерасположению, и не прошло двух месяцев, как он был сделан фельдмаршалом, графом, князем и князем Смоленским, так что его жене пришлось за это время три раза перепечатывать свои визитные карточки.
Сначала Государь и Чичагов не думали, что чудная молдавская армия понадобится на главном поле сражений, и располагали употребить ее на обширные и важные действия, особенно выгодные для его королевского величества. Но они оба ошибались, и Чичагов отправился, наконец, к Березине через Минск.
А между тем здесь все обвиняют его в медлительности, как будто человека с его характером могла задержать какая другая причина, кроме державной воли своего повелителя, тайную мысль которого, и даже две, не трудно было отгадать.
Тем временем, как Чичагов из Молдавии, а кн. Кутузов из Смоленска должны были соединиться у Березины, общественное мнение незаметно подготовили к мысли, что именно Чичагов должен был изловить Наполеона, при его переходе через реку, словно какую мышь. О действиях Кутузова от Смоленска до Березины нечего распространяться: они имели блестящий успех, но в них не видно ни одного мастерского хода: он захватывал и уничтожал людей, по мере того, как они валились от голода и холода.
Пушки доставались ему лишь те, который неприятель бросал, - вот и все! Он не сумел взять в плен ни одного маршала, или хоть бы какого-нибудь известного генерала, и ничем не выказал, что считает возможным захватить самого Наполеона.
Сей последний разделил свою армию на три корпуса: 1-м он командовал сам, 2-м - Даву, а 3-м - Ней. Под Красным русские шли параллельно с французами в очутились между их 2-м и 3-м корпусами (сами того не зная, а единственно по движению войск), так что Ней стал отрезанным, да так отрезанным, что, когда он показался в тылу русских, они послали на разведку, чтоб узнать, свои ли это или неприятель.
Вот когда представился случай нанести сильный удар, но Кутузов не воспользовался им. Он принял 12 т. закоченелых, голодных, которые сдались с 27-ю пушками, а выпустил маршала Нея со 100 пушками и 15 т., приблизительно, человек. Наполеон, считавший Нея погибшим, по невозможности спастись, не верил глазам, когда Ней присоединился к нему.
Спрашивается, при всем этом, где же тут великий полководец? Чтоб позабавить друзей, мне случалось после этого говорить, что, будь Наполеон во главе русских, Наполеон захватил бы себя.
В то время, как французская армия отступала, Чичагов подходил со своей великолепной армией в 60 т. человек, и поход его через Польшу, конечно, достоин самых больших похвал. В 12 дней он очистил Волынь от австро-поляков, отбросив их за Буг, не переставая преследовать их и давать им сражения.
Такой же хороший администратор, как полководец, он вселил любовь к своим распоряжениям, не допустил грабежа, приобрел России друзей и сблизился с людьми хорошо поставленными, которые и осведомляли его обо всем. Он рассеял польскую конфедерацию и сверх того оказал значительную услугу, как России, так и общему делу, посылая в Вену, и особенно, в Константинополь, известия о своих победах, о чем не позаботились здесь.
Порта, ошеломленная победами Наполеона и гибелью Москвы, успела уже обезглавить двух несчастных братьев молдавского господаря Мурузи, единственно за то, что они были переводчиками при заключении мира с Россией; Молдавия была уже готова отдаться в руки Франции, сторонники которой превозносили ее до небес. Русский посол почти что молчал, когда депеши Чичагова подоспели, чтоб поднять его дух и общественное мнение.
По несчастью, в это ужасное время точно было предопределено, что законные правители будут друг друга душить, чтоб тешить разбойника и высвобождать его из самых опасных положений. Австрия с лихвой отплатила нам за зло, причиненное ей в 1809 г., когда из-за нас она была вынуждена разделить свои силы.
Однако, разница при этом огромная, так как князь Голицын (Сергей Федорович) вел тогда войну с Австрией благородно, беспокоя ее слегка и всячески доказывая свое желание не причинять им вреда, а Шварценберг своими действиями заставлял жалеть о французах, даже - желать их: его шествие уподоблялось потоку лавы.
Адмиралу Чичагову пришлось разделить свою армию. Он оставил генералу Сакену 30 тыс. человек, чтоб давать отпор Шварценбергу, а с остальными 30-ю тысячами он двинулся к Минску, согласно полученным приказаниям (все это нужно читать с картой в руках).
Князь Кутузов писал ему: "Надеюсь, что вы будете 12-го (ноября) в Минске". Минск был занят 4-го, мостовое прикрытие взято с бою, поляк Домбровский отброшен в Борисов 11-го, и Борисовский tete-de-pont также взят с бою.
Взоры всей России обращались на место, где было средоточие военных действий, и (как уже было сказано выше) всеми было решено, что Чичагов захватит тут Наполеона. Подготовлявшие это мнение отлично знали, что они делают.
Чтобы иметь представление о положении Наполеона, нужно, прежде всего, принять в соображение число войск у воюющих сторон.
Наполеон выступил из Москвы с 125 тыс. человек. Не касаясь всех подробностей, достаточно сказать, что число это определено со всею точностью, которая возможна при подобных исчисленных. С одинаковой достоверностью можно считать, что в дни присоединения к нему генералов Виктора и Макдональда с 30 тыс. человек, он потерял уже 60 тыс. (по подлинным донесениям Кутузова потеря исчислена в 56130 чел. Здесь приводятся круглые числа) из своей армии, так что к Березине он подступил с войском в 95 т.; нужно обратить особенное внимание на это, о чем, даже в Англии, не имели настоящего понятия.
Когда Чичагов, которого никак нельзя заподозрить в хвастливости, писал, в одном из своих заявлений, что у Наполеона было, по крайней мере, 70 тыс. человек, в Лондоне нашли, что число это кажется очень преувеличенным; это доказывает, что Англию ввели в заблуждение какими-нибудь ложными сведениями. Преувеличение, действительно, было, но в обратную сторону, т. е. в уменьшение настоящего числа войск у Наполеона.
Теперь вернемся к тому, что было сказано выше, на счет сокращения армии Чичагова на 30 тысяч человек, оставленных Сакену. От сражений, утомления, болезней и холода, его армия сократилась еще на некоторое число, так что, когда он прибыл в Борисов, у него было только 25 тысяч человек, из которых 10 тыс. кавалерия, сделавшейся почти ни к чему непригодной ради болотистой местности, представлявшей зимой сплошной каток, было бы полным безумием рассчитывать, чтоб какой бы то ни было генерал смог с 15 или 18 т. чел. захватить Бонапарта, у которого было 95 тыс.
Впрочем, как знать, что могло бы произойти, если бы каждый исполнил свой долг; но исполнили его очень немногие.
Перед сражением под Красным, Беннигсен писал Императору: "Медленность и слабость, с которыми мы преследуем неприятеля, доведут до того, что сил у Чичагова не достанет, чтобы остановить его у Березины". Предсказание оправдалось; но чтобы его вполне понять, нужно начать с обнаружения горькой истины.
Фельдмаршал, чувствуя себя совершенно неспособным нанести Наполеону смертельный удар, дрожал от страха, как бы ему не пришлось быть приведенным к самой Березине, где, при хорошо известном его настроении, он прямо предпочел бы выпустить Наполеона, хоть сто раз к ряду, чем видеть, что Чичагов нанесет ему последний удар.
Кутузов ненавидел адмирала, и как соперника, который может у него отнять часть его лавров, и как моряка, умеющего действовать и на суше. Поэтому он не пренебрег ничем, чтоб погубить его. Вот и объяснение всему происшедшему. Преступления, на которые он решился, в виду этого, будут сейчас объяснены.
На другой день, после того, что мостовые укрепления Борисова были взяты с бою, адмирал перешел через мост со всем своим штабом, но на аванпостах потерпел маленькую неудачу, по вине чересчур храброго, но недостаточно опытного офицера. Так как я пишу не книгу, то не коснусь подробностей. Достаточно сказать, что Чичагов, при отступлении через этот мост, потерял до 30 фур. и от 100 до 150 чел. убитыми или пленными.
Фельдмаршал донес об этом Государю следующими словами: "Адмирал Чичагов только что причинил мне урон в 4000 чел. убитыми, 2000 пленными; но о подобных вещах не следует публиковать, вследствие дурного впечатления, которое он производит".
Но это еще не все. Графу Витгенштейну (Петр Христианович) приказано было перейти Березину и присоединиться к Чичагову, на правом берегу, а генерал Эртель (Федор Федорович), командовавший 8-ю тыс. чел. в Мозыре, должен быль еще в Минске присоединиться к нему.
Эртель не исполнил приказа, совершенно не стесняясь, по пустейшим отговоркам, и Чичагов счел себя обязанным предать его полевому суду, по которому ему грозила смертная казнь; но Эртель отлично знал, решаясь ослушаться Чичагова, что этим самым он угождает другому.
И, действительно, адмирала вскоре после того, попросили не возбуждать дела, так что Эртелю это сошло безнаказанно. Чичагов таким образом не получил 8 тыс. подкрепления; но ему пришлось перенести еще и другие подвохи. Зная, на что способен Чичагов и при таком недочете, необходимо было удалить его с берегов Березины, и вот как это устроили.
12-го (25-го) ноября адмирал получил от кн. Кутузова письмо, которым тот извещал его, что, по полученным им достоверным сведениям, большая часть войск неприятеля идет на Бобруйск (более чем на 100 верст южнее) и что необходимо Чичагову поспешить пресечь ему дорогу.
Несколько часов после получения письма от кн. Кутузова, гр. Витгенштейн уведомлял его о том же. Чичагов оставил одну дивизию в Студянах, на 20 или 25 верст восточнее, но все еще на самой Березине, несколько обсервационных постов вдоль реки, а сам быстро направился к Бобруйску; но он не успел отойти и 20 верст, как примчавшийся казак донес ему, что Наполеон, со всей своей армией, атакует дивизию, оставленную в Студянах.
Правый берег реки господствовал над левым; река не глубока, что позволило кавалерии переправиться через нее вброд, сажая позади себя на лошадь пехотинцев. После упорного боя, затянувшегося далеко за ночь, генерал Чаплиц (Ефим Игнатьевич), командовавший отрядом, принужден был отступить, а Бонапарт, нарубив лесу, навел мосты и начал переправу.
Без сомнения, является вопрос, почему же Витгенштейн не последовал данным ему инструкциям и почему главная армия, без которой нельзя было ничего сделать, почему она, в этот решительный и предвиденный момент, находилась в ста верстах от пункта, на котором ей следовало быть?
Ответ на это очень прост. Если б французскую армию истребили при Березине, то слава от этой победы досталась бы трем полководцам, принявшим в ней участие и более всего, если уж не исключительно, одному, Чичагову; тогда как, если главная армия оставалась позади, французскую армию немыслимо было остановить, но зато можно было эту ошибку всецело взвалить на одного человека, которым хотели пожертвовать, нанеся несколько громких ударов по хвосту тигра, вместо того, чтоб серьезно отразить его, чего не пожелали сделать герои дня!
Все так и произошло, как предвидели. В Петербург донесли, что адмирал Чичагов выпустил Бонапарта, и сейчас же все поднялись против него, как на изобличённого изменника, а пишущий эти строки нигде не слышал, чтоб, при этих криках, хоть кто-нибудь посмел спросить: "сколько солдат было в распоряжении у Чичагова". А ведь, однако, это было такое обстоятельство, которое следовало принять во внимание.
Чичагов не дал себя смутить этим страшным предательством и собрал все свои силы, чтоб напасть на врага, на приготовления к чему и употребил весь день 15/27. Граф Витгенштейн находился, с 13-го, в Ракаси, и хотя эта деревня всего только 25 верстах от Борисова, его пушки загремели только 15-го вечером. Чичагов тотчас вошел с ним в сношение и предложил ему сделать на следующее утро атаку, каждый со своей стороны; но та же причина, которая помешала этому плану 13-го, остановила его и 16-го.
Бонапарт занимал все дефилеи с многочисленной пехотой, достаточным количеством артиллерии и некоторой исправною частью кавалерии (ее привели ему Удино и Виктор). Если б Витгенштейн переправился через Березину 16-го, он этим самым признал бы, что мог сделать это и несколькими днями раньше; поэтому, хотя он и согласился во всем с Чичаговым, но ничего не исполнил из обещанного.
Адмирал начал очень рано атаку, со своей стороны, и не слыша пушек Витгенштейна, послал к нему, чтоб поторопить его вести атаку одновременно. Граф ответил, что у него нет понтонов, адмирал тотчас же послал ему свои и горячо продолжала атаку. После того, что бились целый день, войска Чичагова подвинулись вперед; тогда Бонапарт, чтоб не быть стесненным своим обозом, сжег свой мост, оставив 6 пушек, 10000 чел. и свой огромный обоз, о котором я писал.
Витгенштейну досталась легкая слава завладеть всем этим, и мы опять слушали молебствие за эти великие боевые подвиги. Почтенный граф имел слабость написать в своем донесении об этом дне: "Я заставил неприятеля перейти реку в Студенце".
На это очень справедливо заметили, что значит, он сражался против Чичагова, которому было именно приказано не допускать этого перехода. Все дальнейшее известно: Чичагов в этот день отнял у французов убитыми или взятыми в плен 18000 ч., 7 пушек и 2 знамя. Затем он бросился их преследовать, с быстротой беспримерной, проводя все ночи на бивуаках и не давая им ни минуты отдыха.
От Студенца до Вильны, в 12 дней, французы потеряли 40000 пленными, от 25 до 30000 убитыми и 250 пушек. В Вильне адмирал просил 20000 человек, для дальнейшего преследования, но фельдмаршал отказал. Три недели простояли у Немана, который перешли только по прибытии Государя.
Остатки великой армии воспользовались этой остановкой, чтоб спастись со всеми маршалами, выдающимися генералами, и может быть с 4000 начальников.
При Березине их всех ожидала гибель, до последнего человека. Но зависть и самолюбие помешали этому исполниться. Последствия этих преступных расчетов, даже в настоящую минуту, очень серьезны. Дай Бог, чтоб они не были гибельны.
Вот когда, при подобных важных случаях, можно с грустью смотреть на силу предрассудков, поддерживаемых духом парий и национальною гордостью. Эта гордость требовала героя, и она же и смастерила его, как делают какой-нибудь ящик или башмак; ей нужна была жертва, чтоб сделать ее виновной во всем, что творилось дурного, и такую жертву она нашла, и, как знать, удастся ли когда этой жертве вполне высказаться.
Нет ничего обыкновеннее кампании Кутузова, хотя стихии способствовали сделать ее эпохой в истории. Он был осыпан милостями в свои последние дни. Скончался он в нескольких верстах от Дрездена, тело его было привезено сюда и погребено в Казанском соборе (почесть, до него, никому еще не оказанная). Ему поставят памятник.
А, между тем, если б этого ж человека перенести в один из наших военных советов, или представить в военный суд Англии, как знать, сохранил ли бы он голову.
Чичагов, напротив, не совершил ни одной ошибки, всегда был в должное время на назначенном месте, нанес врагу своего отечества страшные удары, а отечество отказывается от него, нелепо обвиняя его в том, что он выпустил врага.
Адмирал перенес эти несправедливости с достоинством и твердостью, ему присущими. Он хотел понудить Государя заступиться за него и отдать ему справедливость всенародно; но Государю это, буквально, невозможно. Ему пришлось бы ниспровергнуть общего кумира; пришлось бы даже огорчить Витгенштейна, у которого хотя и были минуты слабости, но, не смотря на это, он чудесный человек, с которым сам Чичагов не порвал.
Император немецкого происхождения, очень добр, более зрел, чем его народ и отлично понимает его. Государь подверг бы себя большой опасности, если б решился пойти в разрез с мнением своего народа, поддерживая открыто Чичагова.
А Чичагов не хочет этого понять и, вследствие этого, удалился, отрапортовавшись больным (это обычный здесь прием). Он теперь здесь, держит себя гордо и чувствует себя совершенно спокойным; видается с немногими друзьями, оставшимися ему верными. Я вижусь с ним ни чаще, ни реже прежнего и постоянно твержу ему, что мне тяжело видеть человека с такими достоинствами, сделавшегося бесполезным, по своему неукротимому нраву и по совершенно безрассудным речам.
Он прекрасно выслушивает меня, но не исправляется. Государю он написал, что его болезнь все продолжается; но кто знает, что он еще написал и что с ним будет?
Среди этой борьбы я любуюсь Императором. Он принес великие жертвы, превозмог страшные затруднения, и с большим искусством примирил страсти самые непримиримые. Я не сомневаюсь, что ему пришлось делать многое против своих склонностей и убеждений, но меня именно это и восхищает. Что ему оставалось делать?
Везде много говорят о всемогуществе Императора русского; но забывают, что менее всего могуч тот Государь, который все может. Ничем нельзя исправить странную привычку большинства обыкновенных людей судить о могуществе государей по тому, что они могут делать, тогда, как его нужно оценивать по тому, чего они не могут делать.
Султан или царь могут обезглавить или наказать кнутом, если им это угодно; и на это говорят: "Ах, как он могуществен"; а следует сказать: "Ах, как он бессилен! так как его могут на другой же день задушить".
Жестокость называют силой, а это две вещи, между тем, так же мало сходны, как сладкое с приторным. Нет ничего легче доказать, во всякое время и кому угодно, что наш король и его действительные сотрудники во сто крат более независимы и неограниченны, чем русский Император, которому еще долго нельзя будет отдать справедливость адмиралу, как бы он ни хотел этого.
Все глаза устремлены, в настоящее время, на Германию, где дело началось совсем не так, как ожидали. Много говорили о постыдном бегстве Бонапарта, и я вижу, что это мнение дошло и до короля; но я уверен, что если его величество рассмотрит все с присущей ему мудростью, то он откажется от подобного мнения. Как раз Наполеон вынужден был удалиться: ему прежде всего был расчёт попасть в Париж, или, скорее, нагрянуть туда.
Он не был наивен, чтоб дать нам время послать наших агентов в Германию для предупреждения всех быть наготове (что, к стыду нашему, мы не сделали двумя месяцами раньше) и стрелять по нем, при его проезде. Без денег, без рубашек, он пролетел, как молния, через всю Германию одним могуществом своего имени, которое два месяца позднее перестало бы существовать.
Он вернулся в Париж, прежде чем бунтовщики успели опомниться, привел все в порядок, устроил, успокоил и, в то время, как здесь кричали: он низвержен, он умирает со стыда, у него нет больше денег, он не может боле сражаться, не имея ни артиллерии, ни лошадей, и т. п., он уже был в сердце Германии, во главе 200000 чел.
Он дал битву под Лютценом, длившуюся 13 часов и где посты переходили по нескольку раз из рук в руки; он заставил пруссаков и русских отступить и уступить ему это несчастное население, которое слишком явно выказало себя на стороне правого дела.
Он три дня под ряд бился в Кёнигсварте и Бауцене, отбросив Императора от Лейпцига к Швейдницу. Все эти бедствия, такими они, по крайней мере, кажутся, происходили от двух причин: первая из них та, что слишком уже ни во что считали средства противника, а они у него были громадные, а вторая постоянная медлительность австрийцев.
Император пробыл 6 недель в Калише, все в переговорах с ними. Они его убедили войти в Саксонию, обещая быть постоянно близ него; а, затем оставили его действовать одного, и я думаю даже, что если б Пруссия принуждена была сама себя уничтожить, как приказывал ей это, условно, ее несчастный монарх в своей прекрасной и грустной прокламации от 21-го апреля, набожная Австрия охотно бы подчинилась велениям Провидения; но как кажется, Его предопределения совсем не такие.
Но нужно остерегаться излишнего страха. Сражение под Лютценом имеет много общего с Бородинским. Его немного обесславили последовавшим за ним отступлением, но, тем не мене, оно нанесло страшный удар врагу. К тому же, отступление это не было вынужденное.
Русские полководцы просили Государя отступить, дабы не истреблять понапрасну силы Его Величества, которые с минуты на минуту должен был присоединиться к могущественному союзнику.
Наполеон выказал себя мастером военного дела, пытавшись нанести сильный удар, до прибытия австрийских батальонов. Останься он победителем при Лютцене, Европа снова была бы в цепях; но он победил только по газетам. В войске Пруссии и России воодушевление прекрасное; при ежедневных боях преимущество всегда за русскими и пруссаками, захватывающими в плен великое число.
Французы приходят в отчаяние от казаков. Маршал Бессьер и знаменитый маршал Дюрок убиты. Настроение умов австрийского народа тоже отличное; но что-то предпримет Австрийская держава? Вещь невероятная. 2-го числа настоящего месяца она еще не шевельнулась. Не хочет ли она посмотреть, в какую сторону наклонятся весы, завоевать провинции чужой кровью и выиграть громадный выигрыш в лотерее, на которую у нее нет билетов? Посмотрим.
Необходимо помнить, что Императором Австрии - его министры, и что все добродетели Двора так же чужды вопросу, как Китаю. По счастью, дела пойдут сами собой, по своему значению, и все кончится французами. Решено, что они будут жестоко наказаны, при этом случае (и, конечно, ничто не может быть более справедливым), но нисколько не унижены, и они и из этого положения выйдут с репутацией нации самой сильной, т. е. такой, которая, во время войны, выставляет самую большую силу в соединении с величайшим умением.
Поход этот в Россию непонятен: даже после совершившихся событий не верится, что из Парижа пошли в Москву, чтоб ее сжечь или велеть сжечь; все остальное зависело уже от немногого. Нельзя ли сказать другим державам: Теперь ваш черед; идите сжечь Париж?
- Ну что ж! - воскликнул бы Фридрих.
Старик Катон (а может кто другой, под его именем) сказал слишком две тысячи лет тому назад: "У галлов всегда было два притязания: хорошо говорить и хорошо сражаться". Ничто не изменилось и до настоящего времени. Говорили еще и другое что-то о другом народе, что точно также доказало бы, что никаких изменений нет, но в ту самую минуту, как я хотел об этом написать, я забыл, что еще говорили.
Письмо неизвестного лица о донесении графа Местра Сардинскому королю (Лондон, 24-го сентября (6 октября) 1813 г.)
Граф. При сем честь имею препроводить вашему сиятельству копию с депеши гр. Местра, посланную им своему двору в июне месяце. Я имел случай видеть ее в подлиннике и снять с нее копию, как с документа интересного во многих отношениях.
Курьеры в Главную Квартиру были очень часты, с тех пор, как я получил этот документ, но я воздержался переслать его Государю, а передаю его в ваши руки. Ваше сиятельство лучше меня решит, какое из него сделать употребление, и я уверен, что вы примете необходимые предосторожности, чтоб не подвести лицо, которое доставило мне его и от которого я могу получить и другие интересный сведения.
Депеша эта настолько же замечательна по дерзости и нелепости утверждений, как и по пестроте ее слога. Право, не знаешь, чему больше удивляться в этом курьезном произведении дипломатических трудов гр. де Местра: несвязности рассуждений, которыми он хотел подорвать славу Русского народа и князя Кутузова, или неудачной злобе, заставившей его провести раздельную черту между Государем, справедливо уважаемым и ценимым, и его народом, только что явно доказавшим ему свою привязанность, как правителю мудрому и кроткому.
Нет сомнения, что Его Величество с презрением отвергнет лживый голос льстеца, который, только принижением добродетели его подданных, думает превознести его собственную добродетель, и воздать должное таланту, только потому, что он не русский.
Так и сквозит через это сплетение ошибочных мнений, перемешанных с игрой слов, неуместной ни в каком случае в деловой бумаге, определенная ненависть к Русским автора этого странного донесения.
Казалось бы необъяснимым, что гр. де-Местр питает еще такие чувства, не смотря на свое десятилетнее пребывание в Петербурге, за которое он столько постоянно видел милостей и добрых к нему отношений, как от Императора, так и от всего общества; но меня это не удивляет.
Я слышал, как он сожалел о прекращении вопроса о сектантах иезуита Малагриды (казненного в Испании) и защищал их. Главный предмет этого донесения состоит в том, чтоб оправдать адмирала Чичагова в приписываемых ему в Англии ошибках, в его действиях, при Березине.
Но мне претит допустить, чтоб это делалось с ведома адмирала Чичагова. Зная возвышенные чувства адмирала, нельзя его заподозрить в допущении, хотя бы с тайного его на то согласия, - позорить его родину, чтобы вернуть себе мнение чужой нации.
Считаю, однако, нужным сделать известным вашему сиятельству, что это донесение, написанное без шифра, было поручено английскому курьеру и, следовательно, известно английскому министерству.
#librapress