Найти тему
Александр Дедушка

"Братья Карамазовы (продолжерсия)" - Алешу выбрасывают с брачного пира в жуткую тьму внешнюю

Братья Карамазовы
Братья Карамазовы

Во тьму внешнюю

Надо было торопиться. Алеша чувствовал это не по времени, а по какому-то внутреннему чувству. Надо было быстрее проникнуть в подкоп и там, проверив готовность взрыва, наконец, успокоиться и хоть немного прийти в чувство, иначе от перенапряжения и уже плохо контролируемых смен настроения, можно было потерять рассудок. Алеша, зайдя за ограду Смердяковской могилы, прошел к ее углу и там, став на колени, стал осторожно убирать дерен со входа в подкоп. Он был прикрыт круглым деревянным щитом, сверху заложенным массивными кусками глубоко нарезанного дерна. Это был важный момент конспирации – трава должна была продолжать расти, создавая иллюзию непотревоженности почвы. Алеша осторожно сдвинул деревянный настил, под которым оказался проход внутрь с несколькими глубокими земляными ступеньками. Самым сложным было закрыть обратно проход настилом, так чтобы на нем оказался этот же самый дерен, причем в несдвинутом и по возможности непотревоженном виде. Снаружи это проконтролировать было некому. Алеша минуты две возился, укладывая обратно пласты дерна на деревянном щите и устанавливая затем его на краю отверстия, чтобы двигать потом по самому минимуму. Он уже все приготовил и установил, стал, было пролазить внутрь, но, уже опустив вниз ноги, почувствовал какое-то беспокойство – словно он что-то недоделал или забыл сделать. Он тревожно оглянулся по сторонам и вдруг заметил нечто на Смердяковском кресте. Это был массивный чугунный крест, влитый в каменное надгробие, с двумя перекладинами и узорной волнистой наковкой – и на его вершине находилось нечто, слегка сдвинутое набекрень. Алеша вспомнил, что Снегирев, уходя с могилы, подходил к кресту – видимо, он и повесил это «нечто». Алеша быстро вытащил ноги обратно и почему-то пригнувшись, как будто его могли заметить, подошел ко кресту. Как бы боясь, что его укусят или ужалят, он осторожно протянул руку к этому «нечту», слегка белеющему в темноте, и следом взял в руку и снял с креста. Это был сплетенный видимо самим Снегиревым венок из цветов, да, скорее всего, тех самых «цветочков», которые он выторговывал у скотопригоньевских баб на рынке. И хотя в темноте было плохо видно, Алеша все же разглядел, что цветы были в основном белые, они словно на скорую руку были сплетены стеблями, не очень умело и кое-где оказались потому сломанными и помятыми. Странная мысль вдруг пришла в голову Алеше, что цветочки эти могут его «защитить». Впрочем, тут же и глупое желание «поглумиться» и «покуражиться» над незадачливым юродивым. И он с перекосившей лицо насмешкой взял и надел на свою непокрытую голову этот венок. (Алеша. как мы помним, давно уже был без головного убора.) И следом уже без всяких проволочек стал протискиваться внутрь подкопа, осторожно задвинув за собой деревянный настил с дерном.

Оказавшись в непроглядной темноте, Алеша достал спички, зажег одну и вытащил из небольшой ниши специально приготовленный для таких случаев железный фонарь. Запалив в нем фитиль, он теперь заимел постоянный источник света и следом спустившись еще на пару шагов, направился внутрь подкопа. Высота его была не более метра, и Алеше приходилось сильно сгибаться, чтобы продвигаться вперед. Самое узкое место оказалось сразу же за стеной. Здесь прямо над подкопом находилась старая ветла и ее корень значительно сужал пространство для прохода. Алеша внимательно осмотрел и место спила. Это было боковое ответвление от основного стержня корня, не отпилив который действительно невозможно было продолжать подкоп по прямой линии к могиле отца Зосимы. Вход в нее, кстати, был прикрыт еще одним деревянной заслонкой. Здесь уже нужно было двигаться максимально тихо и осторожно, так как из-за нее стали доноситься звуки молитв и псалмов читаемой у могилы отца Зосимы «неусыпаемой псалтыри». Надо же – Федор Павлович Карамазов сподобился и второй своей просьбы, упомянутой в завещании. И пусть псалтырь читали не по нему – он-то находился совсем рядом. Алеша осторожно сдвинул вторую заслонку и заглянул в пустую могилу батюшки. По сравнению с узким проходом подкопа она выглядела совсем просторно и как-то более светло что ли. Наверно и потому, что здесь была почва с большим содержанием песка. Иногда даже было слышно, как его небольшие струйки с тихим шипением осыпаются внутрь могилы. Но Алешу сейчас интересовало не это – он внимательно посмотрел на два мешка, приставленные друг к другу и к стене могилы. Это были мешки со взрывчаткой. «Слава Богу, - подумал Алеша, - Максенин успел все сделать». Он засунулся обратно в проход, поставил на место настил, потом, слегка подумав, все таки сдвинул его обратно, чтобы до него могли лучше доноситься звуки происходящего наверху. И следом стал возвращаться в начало подкопа к Смердяковской могиле. Правда, протискиваясь у корней ветлы, случайно ударился фонарем о распил. Этот звук заставил его болезненно сжаться. Ему вдруг вспомнился момент с похорон Федора Павловича. Когда гроб уже опустили в могилу, и родные стали бросать туда по горстке праха, Алеша, подойдя к краю могилы, случайно обрушил в нее из-под ноги ком земли. Тот брякнулся о крышку гроба с громким и почему-то так похожим звуком…

Вернувшись в Смердяковскую могилу, где у подъема наверх было чуть попросторнее, Алеша еще некоторое время повозился со «средствами подрыва», как эти предметы называл их изготовитель Смуров. Они были приготовлены им в разных вариантах – «дистанционный» и «непосредственный». Дистанционный представлял собой какую-то трубочку с концом фитиля, выходящим наружу и поджигаемым от спички. Эту трубочку после зажигания, нудно было воткнуть в мешок со взрывчаткой, и у подрывника была еще минута времени, чтобы успеть удалиться по проходу на безопасное расстояние от места взрыва. «Непосредственным» вариантом было нечто похожее на обыкновенный факел – деревянная основа и горючий материал, на ней закрепленный. Здесь варианта спасения не предусматривалось. Ибо горящий факел нужно было сунуть прямо в мешок с динамитом. Алеша в тусклом свете фонаря какое-то время повертел в руках «дистанционную» трубочку, с преувеличенным вниманием осматривая ее со всех сторон. И вдруг разом сжал и смял в своих руках. Там что-то хрустнуло, а потом и просыпалось наружу – видимо, подрывная смесь. Алеша бросил остатки на пол и вытер руки друг об друга. Затем усевшись на земляной ступеньке и уставившись на фонарь, стал ждать. Часов у него не было – но он был уверен, что по звукам сверху не пропустит свой «час икс». Осталось только дождаться его. В тусклом свете фонаря из неровно и грубо обработанных лопатами стен торчали обрубки и обрывки белесоватых корней. Такие же обрубки и обрывки мыслей и каких-то давнишних впечатлений, кружились и в голове Алеши. Сначала – совсем из раннего детства. Вот маменька велит ему принести оставленное у окна и завернутое в бумагу масло. Он подходит, берет… Но - от того ли что солнце так ярко светило в окошко и совсем растопило масло - оно вдруг проливается на него желто-липкой и какой-то непереносимо тягучей струей. От неожиданности он пугается и плачет… Или ему вдруг болезненно вспомнилось, как он сидел у маменьки на коленках, а его отец пил прямо из большого фаянсового кувшина (этот кувшин почему-то хорошо отпечатался в его сознании) то ли молоко, то ли сливки. И вдруг Федор Павлович, видимо, в ответ на какую-то реплику маменьки, со всего размаха бросает этот кувшин на пол. Этот хруст и липкий всплеск разлившегося молока явственно звучал в его ушах… Потом вдруг неожиданно всплыл не очень давний эпизод его учительства. В выпускном классе своих прогимназистов он спросил, кто бы из них, узнав, что кто-то из товарищей по классу готовит покушение на царя, пошел бы и донес в полицию. Из восемнадцати человек никто не ответил: «да, пошел бы». Он и не скрывал своего удовлетворения по этому поводу… Следом он уже вроде как на поминках по Федору Павловичу, которые после похорон проводились в трактире «Столичный город» (сейчас уже «Три тысячи), и он сидит рядом с Lise. Она в своем креслице в черном траурном платье, у которого оказался белым только воротничок. Причем, ослепительно белым и этим нарочито выделялся. И этот воротничок, Алеша хорошо это помнил, почему-то все время лез в глаза ему и страшно раздражал. Воротничок этот явно был ведь накладной, Lise могла бы его и не надевать, но надела намеренно. Она словно хотела этим что-то сказать или показать и, кажется, специально ему… И тут он замечает, что у многих гостей тоже белые воротники. Или даже нет – на них уже нет ничего черного и траурного, а уже все платья их стали белыми и даже как бы блистающими, как воротнички у Lise. Это уже даже и не платья, а какие-то античные длинные, обернутые несколько раз вокруг тела плащи. Причем, вместо приглашенных на поминки знакомых лиц, все сплошь какие-то незнакомые люди – лица грубые, часто старые, молодых меньше, некоторые улыбаются, но есть и с неприятными лицами, нехорошими улыбками, даже с совсем злыми глазами, но на всех эти блистающие одежды…

Так это странно, что Алеша поворачивается, чтобы сказать об этом Lise, но ее уже рядом нет. Вместо нее рядом с ним сидит штабс-капитан Снегирев, но с каким-то совсем другим выражением лица – такого Алеша у него никогда не видел, даже и тринадцать лет назад, когда он впервые увидел его в его же собственном доме. Лицо строгое, даже торжественное, и в то же время какое-то возвышенно-трагическое, словно что-то ожидающее. И от вида этого лица, да еще и повернутого к нему и ему в глаза глядящего, Алеше становится не по себе, почти страшно. И ведь Снегирев тоже, как и все одет, или не одет, а словно бы закутан во что-то белое, да еще и светящееся, словно испускающее свет. И непокой в душе только нарастает. И лишь бы что-то сказать, только бы не длилось это непереносимое молчание, Алеша спрашивает у Снегирева:

- Так мы ждем-то чего?

Снегирев отвечает не сразу – лицо его стало словно еще строже, и только чуть помедлив и по-прежнему глядя ему в глаза, отвечает:

- Брачный пир готов, но избранные не пришли.

И голос какой-то другой – никогда у Снегирева такого не было. И тона нет шутовства или юродства – одна строгость и та же трагическая торжественность. Алеше совсем не по себе.

- А мы кто? – лепечет Алеша после набухающей тревогой паузы.

- Мы собранные.

Алеша плохо соображает, что говорит – говорит больше, чтобы только не молчать, поэтому вновь спрашивает:

- А кто собирал?

- Отец Зосима.

Алеше становится еще тревожнее. Он отводит глаза от Снегирева, и вдруг – там на самом краю уже какого-то другого, уменьшившегося в высоту, но удлинившегося стола видит цыгана из больницы. Того, что был так жестоко покалечен во время «монастырского побоища». И хотя Алеша видел его почти мельком, но сразу узнал, что это он. Цыган тоже закутан в эти праздничные одежды и выглядит совершенно здоровым, но смотрит не на Алешу, а куда-то перед собой. И тут Алеша видит, что и все за столом смотрят в ту сторону. Алеша поворачивается по направлению взоров и видит чуть сбоку себя дверь, которая тут же распахивается и вслед за сияющим за ней светом, в трактир (точнее, это уже не трактир, а что-то другое) входит отец Зосима. Да-да, это он, только не в белых блестящих одеждах, как все сидящие за столом, а в сером балахончике, таком, как на картине Смеркина. Отец Зосима подходит во главу стола и останавливается там. Радость сначала охватывает Алешу, но вместе с тем и какой-то еще более быстро нарастающий страх. Он хочет позвать отца Зосиму или хоть махнуть ему рукой, но чувствует, что голос словно начисто пропал у него, а руки и подавно не повинуются, стали как ватные. А отец Зосима, на секунду остановившись и оглядев всех сидящих за столом своим ласковым взором, начал поднимать руку, видимо, чтобы благословить… И в этот момент его глаза и глаза Алеши встретились. Алеша замер… Но замерла уже и поднятая в крестном знамении рука батюшки. Что-то грустное отобразилось в его лице, даже страдающее… Но Алеша уже этого не видел – просто был не в силах глядеть в его глаза. Вместо этого он вдруг увидел, что он единственный, на ком нет этих блистающих белых одежд. Он стал осматривать себя, чтобы понять, во что он одет, но глаза как-то плохо фокусировались – что-то серое и каким-то красноватым оттенком. И тут еще в довершении ко всему, когда ему удалось слегка сконцентрироваться, увидел, что по руке его ползет громадный белый червяк. Алеша с отвращением сбросил его под стол. И тут же взглянул на Снегирева – видел ли тот. Но сразу заметил, что по его собственному плечу ползет еще один такой же – даже еще жирнее и отвратительнее. И одновременно он почувствовал, что что-то копошится у него на голове. Схватившись за голову, Алеша вместе с червяком едва не сорвал с нее еще нечто…

- Венок не снимай, - изрек все так же сидящий рядом Снегирев с тем же трагическим и торжественным выражением в лице и голосе.

Алеша тут заметил, что черви падают откуда-то сверху. Подняв голову, он увидел, что потолок над его головой имеет какую-то дыру, а оттуда выглядывает и странно улыбается огромная кошачья морда… Когда он вновь опустил голову, рядом с ним стояли тот самый цыган и еще один покалеченный из больницы, тот самый Демьян, который назвал Алешу «кровососом». Алеша хотел что-то сказать, открыл даже рот, но не успел, ибо оказался оглушенным как громом прозвучавшим над ним и в нем – ему казалось, что это звучало на всю вселенную:

- Друг, как ты вошел сюда не в брачной одежде?

Алеша почувствовал, как все сжимается у него внутри, да так плотно, что не то что ответить, он не может ни рта открыть, ни поднять глаз – ни даже пошевелиться. Один жуткий стыд и ужас сковали его намертво. Он застыл и молчал, и с каждой секундой это молчание становилось все нестерпимее и ужаснее.

- Возьмите его и бросьте во тьму внешнюю…

Это уже прозвучало как бы вдогон, ибо Алеша почувствовал, что какая-то сила словно сорвала его со стола и увлекаемый этой силой и не в силах ей противиться, он куда-то улетает. Причем со всех сторон его обступает все более мрачная и непроницаемая тьма. Еще секунда – и он уже никуда не летит, а словно лежит на чем-то липком и рассыпчатом, напоминающем то ли пепел, то ли угольную пыль. Вокруг – полная непроницаемая тьма. Но еще страшнее была тьма, которую Алеша ощутил внутри себя. Это было что-то непередаваемое и непреодолимое. Какая-то бездна ужаса и отчаяния. Хотелось все и всех проклясть и прежде всего самого себя. Да, это было отчаяние, но какое-то странно направленное отчаяние, отчаяние, направленное на самого себя. Себя, как виновника, причем, единого виновника того, что с ним произошло. Это как бы в тебе сошлись все вины, все пути, все концы – и ты и стал этим концом, этим страшным, непреодолимым и невыносимым концом самого себя. И в основе этого чувства остро ощущаемая ненависть. Ненависть ко всему – к людям, ко всему миру, и в первую очередь к самому себе. Чувство это быль столь ужасно, что его невозможно было вынести. Какая-то осатаненность. Алеша выгнулся, приподняв голову и порвался длинным плачем, в конце которого челюсти его сомкнулись и заскрежетали друг о друга. Просто потому, что и собственный плач был тоже непереносим – физически непереносим, вызывал ужаснейшие страдания. Это действительно невозможно передать. Не плакать невозможно, но и плакать невозможно тоже. Это отчаяние полной невозможности. Что бы ты не делал, будет только увеличивать твои страдания. Если не будешь плакать, то себя искромсают, перемелют и сожрут в конце концов твои же собственные страдания. Но если все-таки начнешь плакать, то боль и невыносимость станут еще сильнее. И это еще больше будет кромсать и разгрызать тебя. Это действительно было состояние какой-то осатаненности, когда все - любое твое действие или бездействие - только увеличивают твои страдания. Но просто лежать и ничего не делать тоже невозможно. Алеша вновь зашелся плачем, который так же неизбежно завершился зубовным скрежетом. А в тот короткий период тишины, когда челюсти его, крошась друг от друга от невероятного напряжения, остановились, он вдруг услышал вокруг себя – тот же самый плач и тот же самый скрежет. Причем эти страшные звуки доносились до него ото всех сторон, не только с боков, спереди или сзади, но даже – Алеша это явно слышал – и сверху, и снизу. Он оказался весь словно пронзенный этими столь же непереносимыми, как и собственные чувства, звуками. И это только усиливало его страдания. Обычно ведь, когда мы в собственных страданиям, видим, что мы страдаем не одни, это дает нам хоть небольшое, но облегчение, пусть хотя бы и только моральное. Все-таки не одни! А здесь все было наоборот. Страдания невидимых в этой тьме окружающих Алешу людей только умножало его собственные страдания. Прежде всего приливом новой волны непереносимой ненависти. Ненависти оттого, что ты не можешь им ничего сделать. Если бы мог – то терзал бы их и рвал на куски, но ты не можешь и этого. Ты только принужден слышать этих нестерпимо ненавидимых тобою людей, каждый вопль которых и зубовный скрежет потопляет тебя новой бездной отчаянной ненависти и столь же отчаянного бессилия…

(продолжение следует... здесь)

начало романа - здесь