Найти в Дзене
Dmitry K

«Яблоко прекрасного сада – во все эпохи все яблоко, но только песнь наша о яблоке разная и журавлиная родина иная». Михаил Пришвин

1932 18 [Августа]. Иногда появляются на улицах благородные старушки, одетые точь-в-точь, как, бывало, одевалась моя мать и тетки: правда, мать моя должна бы старше быть этой моды, но, по-видимому, это была последняя мода перед революцией, так что более молодые старушки принуждены были остаться в костюмах своих матерей. Почему-то я не очень люблю встречаться с этими остатками <приписка: прошлого [реликтового] общества> человеческой жизни, хотя в природе ископаемые и разного рода реликты растительные и животные имеют для меня особенную притягательную силу. Вероятно, разница тут в отдаленности, третичная эпоха, напр., Бог знает когда была, и личные счеты наши с ней совершенно покончены. С другой стороны, реликты, например, [растений] и среди них особенно знаменитый корень жизни Жень-Шень является и в наше время существом действенным, изумляет, что он на десятки тысяч лет пережил свое время и у нас живет, сохраняя себя, и действует на нас, как современник; реликтовые люди, персы, греки обы

1932

18 [Августа].

Иногда появляются на улицах благородные старушки, одетые точь-в-точь, как, бывало, одевалась моя мать и тетки: правда, мать моя должна бы старше быть этой моды, но, по-видимому, это была последняя мода перед революцией, так что более молодые старушки принуждены были остаться в костюмах своих матерей. Почему-то я не очень люблю встречаться с этими остатками <приписка: прошлого [реликтового] общества> человеческой жизни, хотя в природе ископаемые и разного рода реликты растительные и животные имеют для меня особенную притягательную силу. Вероятно, разница тут в отдаленности, третичная эпоха, напр., Бог знает когда была, и личные счеты наши с ней совершенно покончены. С другой стороны, реликты, например, [растений] и среди них особенно знаменитый корень жизни Жень-Шень является и в наше время существом действенным, изумляет, что он на десятки тысяч лет пережил свое время и у нас живет, сохраняя себя, и действует на нас, как современник; реликтовые люди, персы, греки обыкновенно [поражают], что живы [сейчас]. И вот через них чувствую сам себя молодым и хочется жить. Надежда забыть свое время. Реликтовая страна...

Вот казармы, срытые по Японскому договору, могучие бетонные укрепления, запустение все больше и больше, вот наконец море, скалы и лес. <3ачеркнуто: ... бежит морем туман, и понимаешь это, – что он должен подняться при встрече с хребтом Сихотэ-Алинь.>

Тут уже нет реликтовых старушек 60 годов, тут вся природа реликт, вот папоротник с виду как будто обыкновенный, но из-под земли у него торчит ствол: это древовидный папоротник третичной эпохи, – это реликт, это значит, он пережил, приспособился и остался самим собой. Свидетель третичной эпохи десять тысяч лет тому назад [кажется] мне таинственным существом. Вот виноград вьется по хвойному дереву, – какая степная экзотика. Как это удивительно думать, что корень Жень-Шень уцелел и люди [живут]... Да, но почему же все-таки люди... А впрочем, какие люди, если это реликты отдаленных эпох: [грек], перс... А, так вот в чем секрет, я догадался: старушки-реликты мне тем неприятны, что я сам жить хочу, двигаться, а они напоминают мне, что моя жизнь прошла и пора превращаться в реликт... Ах, вот оно в чем дело!

Пендрие, когда, уезжая в Париж, бросал жену с ребенком на страдание в СССР, вероятно, так рассуждал: «ей привычно страдать, и она лишь немного больше обычного претерпит, тогда как если я попаду в беду – я пропал: такой тягости я не перенесу и буду не я». И он, рассудив все за и против, с легким сердцем оставил жену, поехал в Париж и там очень скоро нашел себе другую. Он еще и так говорил: «Я терпеть не могу в прошлом копаться и, чуть миновало оно, стараюсь всегда глядеть в будущее».

Писателю интересен вовсе не пролетарий, ожидающий от литературы решения моральных вопросов или отдыха. Интересен ему человек просто деловой, сильный и до того поглощенный, что ему и в голову не приходит считаться с искусством. И вот однажды такой человек был расстроен чем-то, взялся читать и вдруг... Интересно писателю вообще остановить живого человека и заставить его посмотреть и на себя, и на дело свое со стороны...

Нет! Я хочу сказать, что искусство движется, как река, в неподвижных берегах, по существу враждебных ему: как раньше просто было бедному поэту в виду роскошных квартир противопоставлять заруделому мещанству свою голодную и все-таки прекрасную свободу! Теперь берега нашей бедности, свободы и поэзии так расширились, что стали невидимы, поэту до Америки надо целое великое море нищеты переплыть, и когда переплыл в Америку, то в своем утомлении, вероятно, забудет о достоинстве бедности и мещанству Америки обрадуется больше, чем свободе нищего.

20 Августа.

Цикл вчерашних мыслей: наша поэзия происходит из недр природы, когда мы десятки тысячелетий в борьбе за кусок хлеба тесно сближались с ней; поэзия эта вышла как победа, когда стальной узел необходимости был развязан. Теперь лишь в эпохи особенно глубоких потрясений мы делаемся способными понимать в прямом смысле слова «хлеб наш насущный» или видеть в корове Аписа; с этой стороны жизнь стала легкая, несерьезная, а главное, пройденная: мы теперь охотимся там, где раньше боролись, и в согласии с этой охотой была и наша поэзия, – не фактор борьбы, а знамя победы. «Стальной узел», развязанный здесь, однако, завязался в другом месте: трагедия жизни перешла из пещер в погреба больших городов, в литейные и отделочные цеха заводов. Стальной узел жизни теперь завязан здесь, и наша этика в глубочайших своих основах здесь рождается, и силы всех лучших людей устремляются сюда, чтобы развязать этот узел. Но причем тут поэзия? Разве дело так зашло далеко, что можно уже праздновать победу? Нет, дело тут в самом начале, и не до жиру тут, а быть бы лишь живу...

Но разве нельзя, чувствуя место борьбы, изменять согласно поэтический ритм журавлиной родины? Яблоко прекрасного сада – во все эпохи все яблоко, но только песнь наша о яблоке разная и журавлиная родина иная. Мне кажется, у современного человека страсти должно быть больше.

Земледельческий труд и теперь самый тяжелый, как был он и в доисторические времена. Но в прежние времена там, где была тяжесть, там был и весь смысл жизни, и тягость эта понималась универсально, «как власть земли»; теперь тягость жизни больше у какого-нибудь литейщика на заводе или обитателя сырого подвала, но все-таки от земледельческого труда если уходят, то к нему не возвращаются: он не труднее, но ритм жизни и смысл ее перешли в город: там живут, здесь прозябают и всегда отстают в смысле: свинец и сталь нужнее, чем стрелы и веревки, а свинец и сталь на заводе. Пусть свинцом, железом и сталью будут люди добывать новую свободу, но победу будут трубить журавли, и сейчас мы охотимся там, где раньше боролись, а в будущем мы добьемся общей радости в природе.

Если мы понимаем иногда наши полеты во сне как отзвуки древних полетов наших <приписка: ближайших к нам крылатых предков>, то почему бы, понимая живое вещество на земле в единстве человека ли, зверя, птицы, не считать их ночным повторением дневных полетов нашего собственного тела в его птичьем существовании. Глядя на ласточку – ведь у нее тоже голова, как у нас, и ведь прямо удивительно – тоже [глаза] два, и две крохотные ножки, и на них есть пальчики: так вот вникая в жизнь родного существа днем и мечтая через это о себе летающем, почему бы из этого не сделать ночью полет во сне? К чему надуманные возвращения к птеродактилям, если моя же плоть на глазах летает в образе птицы и если ум мой догадывается устроить такие подпорки, что не только во сне, но и днем я могу обгонять в воздухе всех родных, предшественников моей мысли? А в мечтах о коммунизме – наша плоть и фактическое слияние ее в моменты больших массовых подъемов разве тоже не проявляется это единство?

Поэзия океанских островов предполагает их девственность: надо, чтобы человек, сойдя с корабля на неведомый остров, увидел следы невиданных зверей.. Если раздумать не только о человеке на острове, но даже и о звере, то бедность этой ограниченной островом жизни сравнительно с жизнью материка сразу же погасит островную поэзию, но толчок, данный мореплавателями, породил целую эпоху робинзонады, и мы до сих пор не можем освободиться от сказочных чар островов.

Гостиница «Золотой Рог» далеко не на той высоте, чтобы можно было в ней устроиться и спокойно работать: в глубине ее где-то роятся китайцы, и их жизнь идет независимо от жильцов. В самый же день приезда у вдовы Арсеньева мы встретили одного местного жителя, который обещал в своем доме предоставить нам комнату.

Пришвин М. М. Дневники. 1932-1935.