Найти в Дзене
Дневник москвички

Отзыв о спектакле театра Маяковского "Семейный альбом"

Большинство зрителей ищет в искусстве возможность развлечься и чем-то разбавить свои серые будни, и театр, как и кино, как и музыка, часто дает такую возможность. Но театр должен не только развлекать. Более того, если театр справляется лишь с этой функцией, то грош ему цена: он должен, обязан давать пищу для размышления. Поэтому театр в исполнении этой миссии может быть любым. Он может быть загадочным, иносказательным, веселым или трудным. Он может оставлять радость на душе. А может – наоборот. От «Семейного альбома» вы не получите удовольствия в привычном смысле слова. От этого спектакля плохо, неуютно, от него хочется убежать, закрыться на сто замков, никогда не пускать его в душу. Но он говорит о том, о чем надо говорить. О том, о чем надо иметь смелость думать. О том, о чем надо знать. И поэтому его надо смотреть, как бы дискомфортно не было. Семья – ячейка общества, но «Семейный альбом» выворачивает эту простую мысль наизнанку, создавая из представленной на сцене семьи модель тота

Большинство зрителей ищет в искусстве возможность развлечься и чем-то разбавить свои серые будни, и театр, как и кино, как и музыка, часто дает такую возможность. Но театр должен не только развлекать. Более того, если театр справляется лишь с этой функцией, то грош ему цена: он должен, обязан давать пищу для размышления. Поэтому театр в исполнении этой миссии может быть любым. Он может быть загадочным, иносказательным, веселым или трудным. Он может оставлять радость на душе. А может – наоборот. От «Семейного альбома» вы не получите удовольствия в привычном смысле слова. От этого спектакля плохо, неуютно, от него хочется убежать, закрыться на сто замков, никогда не пускать его в душу. Но он говорит о том, о чем надо говорить. О том, о чем надо иметь смелость думать. О том, о чем надо знать. И поэтому его надо смотреть, как бы дискомфортно не было.

Фото с сайта театра
Фото с сайта театра

Семья – ячейка общества, но «Семейный альбом» выворачивает эту простую мысль наизнанку, создавая из представленной на сцене семьи модель тоталитарного нацистского социума, частью которого были когда-то эти три невольно связанные друг с другом человека. Их роли в семьи идентичны общественным ролям и безошибочно узнаваемы: в Рудольфе легко угадать диктатора – убежденного и жестокого, но роли его сестер гораздо интереснее. Средняя Вера олицетворяет собой конформизм как модель выживания в предложенных условиях: здесь и ядовито-саркастичное самоубеждение о собственном счастье, и громкая, чуть ли не громче «диктатора», поддержка насаждаемой им идеи при реальном равнодушии к ней и «фиге в кармане». Важной деталью становится то, что Рудольф многократно говорит о значимости Веры для него и его выживания: выходит, что именно конформисты были основой поддержки того режима, а вовсе не убежденные немцы, а значит, такой режим держался лишь на страхе и приспособленчестве, что плохая опора, и «колосс на глиняных ногах» в любом случае был обречен на падение.

Третий член семьи – Клара – это диссидент, единственный честный и адекватный по отношению к нацизму человек. Она совсем не зря прикована к инвалидному креслу, поскольку ее немощь не только физическая, но и реальная: в тоталитарном обществе, где господствуют фанатики и приспособленцы, инакомыслящие скованы по рукам и ногам, беспомощны. Она почти ничего не говорит, она молчит, но в ее случае молчание – это уже выражение протеста, это уже четко артикулированное несогласие и смелость. Тот факт, что и Рудольф, и Вера упоминают свой отказ отправить Клару в пансион, где той могло быть лучше, похоже на невозможность сбежать из тоталитаризма в нормальный мир, так что это тоже точно выраженное на сцене наблюдение за нацистским режимом.

Отдельного внимания заслуживает природа семьи, чей вечер мы видим на сцене. Для спектакля принципиально важно, что эти трое – брат и две сестры: «единоутробные, единокровные». Рудольф кричит, что таких, как Клара, надо отправлять в газовую камеру, и в этот момент нацист в его лице показывает не только и не столько ненависть к нетитульной нации, сколько то, что большим врагом для него является всякое несогласие и инакомыслие, и не важно, кто его носитель. Также существенной является сцена с размахиванием оружием и угрозой обеим – обеим! – сестрам со стороны старого нациста: можно быть диссидентом и осуждать, а можно приспосабливаться, но тоталитарный режим в момент приближающегося краха, как и Рудольф, перестанет делать различие, по кому стрелять. У него можно только отнять пистолет.

В образе Рудольфа и в его грязной тайне самое страшное, в общем-то, даже не то, что он, спустя 10 лет, продолжает почитать нацизм и Гиммлера. Мерзкие, злобные и низкие пороки в людях были и есть всегда, но все это не опасно, пока загнано в угол и «под лавку». Здесь же, несмотря на все разоблачения, несмотря на вынесенный Германией мучительный урок, не выучивший его человек не просто остался уважаемым членом общества, но обрел власть, едва ли не большую, чем была у него при нацистах. Это – ужасно. Власть у тех, чьи мысли и убеждения преступны, даже если они не смеют высказывать подобное в открытую. Тот факт, что Рудольф – судья, выглядит насмешкой, ведь вершителем судеб стал человек, не имеющий морального права даже прихлопнуть комара.

Хотя большая часть описанных выводов может быть сделана после просмотра первого акта, второй не менее важен, но в ином – эмоциональном смысле. Он придавливает, от него невозможно дышать, поскольку на сцене в совершенно обыденном виде происходит что-то невообразимое, поразительно жуткое для любого человека, у которого есть совесть и сердце. Когда – еще в сложенном виде – в первом акте на сцене появляется роба узника концлагеря, по спине бегут мурашки, бросает в холодный пот. Но когда во втором эту робу надевает Клара, от ожившего ужаса, тянущего свои костлявые пальцы из могилы, хочется сбежать. Когда Рудольф совершенно обыденно, поедая телятину, пускается в рассуждения о правильности преступной идеологии, вспоминает с теплотой те времена, когда он заведовал лагерем, смотреть и слушать становится решительно невозможно. Потому что невозможно верить, что существовали люди, которые искренне так размышляли. Здесь все: банальность зла, какие-то штампы, но все – описанное, безнаказанное, неосознанное преступление. Этот человек спокойно и убежденно говорит, что он, мол, честный и порядочный человек, он всего лишь делал свое дело, ни на минуту не задумываясь, что это за «дело». Он пытается подтвердить свое право быть членом нормального общества тем, что не позволяет построить завод по производству чего-то ядовитого, но на самом деле не из любви к экологии, а лишь бы не портить свой вид из окна. Лживость, лицемерие – вот суть таких людей. Нелюдей.

Но самое страшное – это рассуждения о лагере. С преступным спокойствием, будто о статистических единицах он вспоминает, как умирали сотни, тысячи, миллионы человек. Это неосознаваемо. Вспоминает чуть ли не с ностальгией, как впервые расстрелял живых людей. Разглядывая фотографии, как о чем-то нормальном, говорит, что тот или этот человек был расстрелян, отправлен в газовую камеру – убит. Никакого осознания ценности человеческой жизни. И на этом фоне смеет рассуждать о «беспорядке» окружающей его теперь детворы, а вот тогда – тогда была дисциплина. Которая по сути была преступлением! Эти поистине маньячные воспоминания – это слишком не только для наливающей бокал за бокалом Клары (на трезвую голову, видимо, такое вообще воспринимать невозможно), но даже для конформистки Веры, но не для Рудольфа! И, вместе с тем, многократно подчеркивает свою ненависть к американцам за их «варварский» налет на школу, их обвиняет в инвалидности тогда пострадавшей Клары, не понимая собственной вины! Эти наблюдения – точная, вызывающая оторопь и ужас картина. Он просто говорит, а уши хочется заткнуть, не хочется ни видеть, ни представлять, ни мириться с тем, что кто-то мог быть в подобном искренним, мог не осознавать и не желать осознавать сущность зла, которому служил. Что кто-то не мог – не хотел! – понимать, где черное, а где – белое.

Конечно, в спектакле по пьесе, написанной в конце 70-х годов, легко угадывается опасение, что все это вот, этот ужас может вернуться. А если так, то врага надо знать в лицо, его надо понимать и показывать, показывать, показывать, почему эти люди и их идеология – зло, преступление и опасность. Хотя финал спектакля – это злая ирония судьбы и долгожданное возмездие, он в чем-то печален, поскольку показывает, что смерть идеологии возможна только со смертью ее носителей. Осознание – не всегда реалистичный сценарий.

От «Семейного альбома» может быть физически плохо. Это не развлечение. Это даже не спектакль «на подумать». Это то, что заставляет чувствовать, переживать и ужасаться. От него холодно. Жутко. Страшно. Увиденное не укладывается в голове. Но это надо видеть. Актеры, полностью растворяющиеся в своих персонажах – Михаил Филиппов, Евгения Симонова и Галина Беляева. Лаконичные, но говорящие декорации Сергея Бархина. Строгая, сдержанная, пугающая режиссура бывшего худрука Маяковки Миндаугаса Карбаускиса. Сложнейший спектакль. Это ужас, которому надо смотреть в глаза. Это то, что надо видеть.