— Всё вокруг — это жизнь. Всё, что вошло в мир и пребывает в нём…
Бабушка лежит на высокой хирургической кровати. В палате светло, тепло и просторно, а за окном съёжилась от мороза тонкая берёзка, прижала к себе омертвевшие листья, словно укрыться ими пытается. Листья не успели пожелтеть. Дрожат они на ветру — странные, сизо-зелёные, ни живые, ни мёртвые…
Бабушка ловит мой взгляд. Слабо улыбается:
— Если тебе кажется иначе, или что-то выглядит не так — в нём всё равно скрыта жизнь. Наш мир родит жизнь даже из останков того, что его покидает.
Я едва сдерживаю слёзы. Бабушку готовят к операции. Доктор сказал, что шансов почти нет, но без операции их нет совсем. Бабушка всё понимает, сама бывший хирург, здесь же в военном госпитале работала. Много крови и боли перевидала…
— Ты землянику принесла? — спрашивает бабушка.
— Да, но тебе же нельзя.
— Я и не буду. Поставь на столике, пусть красуется — сладость земли родимой.
Крупная садовая земляника красуется в искристом хрустальном салатнике. Её запах сладким облаком плывёт по больничной палате, перенося нас в весну, в самое начало лета. Я закрываю глаза, впитываю бабушкин голос, вслушиваюсь в её рассказ…
…Помню, той весною в сорок третьем всё дружно выстрелило. В рост пошло. Война только-только откатилась от Москвы. Совсем недавно пушки утихли и вот уже раскатисто, на правах победителя, гром грохочет:
— Ур-ра! Ур-ра! Урожаев пора…
Жарко. Босые ноги несут меня по мягкой от частых дождей лесной тропинке, и дальше, прочь с тропы, в густую траву, к близким берёзкам, под сень леса — к ягодной сладости!
— Невеста, стой же, егоза! Нельзя туда! Опасно! — сердито кричит мне вслед сержант дядя Серёжа. Но я отмахиваюсь. Не накажет! И даже ругать не станет. Мы друзья. Сегодня землянику собираем. Всё что он находит, я тут же съедаю с его большой шершавой, пахнущей махоркой ладони. А он смеётся:
— Оголодала моя невеста. Ешь-ешь, непоседушка.
Мне седьмой год. Здесь я родилась, здесь мой дом. Вообще-то сам дом сгорел, когда бомбёжки начались. В эвакуацию мы опоздали. Последний поезд с Курского вокзала ушёл без нас. Город закрыли и обратно нас уже не выпустили. Мы целую зиму жили при вокзале. Мама в госпитале медсестрой работала. Отец воевал где-то неподалёку. Москву защищал. А когда немцев отогнали, и отец вернулся. К маминой и нашей с братом радости. Больной, израненный, но живой, слава Богу.
— Руки-ноги целы, а то, что живот разворотило, и половину кишок вырезали — это ничего, новые отрастут, — шутил отец. Но тяжёлого поднимать он не мог, и даже нас, детей, на колени брал с осторожностью.
Мы жили в казавшейся мне тогда огромной коммунальной квартире в бывшем Гучковском особняке, неподалеку от станции Дедово. Отец, инженер-путеец, работал начальником станции. Мама возилась с младшим плаксой-братиком Васькой. А я росла сама себе хозяйкой. Детей сверстников в моём окружении не было. Дружила я с солдатами. Они меня знали, привечали и угощали, чем могли, кто хлеба краюхой, кто сахаром, а то и горьким шоколадом. Самый большой мой друг сержант дядя Серёжа рассказывал:
— Мы, невеста, леса подмосковные чистим, мины убираем и оружие всякое, и вражье, и наше, чтобы ты спокойно грибы-ягоды собирать могла, и братик твой, когда подрастёт…
Ходила я везде, не обращая внимания на посты и караулы. Окликнут:
— Здравствуй, невеста, проходи-проходи…
А в расположении части и накормят меня, и бывало, вымоют чумазую. И мыла дадут для мамы и брата в подарок. Те, что постарше, о семьях своих, о дочерях и сыновьях в кипящем вареве войны оставшихся, тосковали. А молодые сестрёнку младшую во мне видели. Но все невестою звали. Это теперь — Нина Петровна, заслуженный пенсионер… А тогда… Дадут мне котелок солдатской каши, гордо несу его домой — кормилица, мама похвалит. Иду вдоль Волоколамки, и обязательно какая-нибудь из проезжающих полуторок остановится:
— Здравствуй, невеста, домой торопишься? — И подвезут до самого переезда. А дома ждут — каша эта из солдатского котелка была, скажу прямо, семье нашей хорошим подспорьем.
…Так вот, бегу я по травам изумрудным, травы колышутся, солнечные блики по ним приплясывают, и вдруг — ой, острый камешек в ногу впился. Села, вожу рукой по подошве. Дядя Серёжа догнал меня, склонился, ногу осматривает, утешает меня:
— Ну, ничего страшного, крови нет, на камешек накололась, но не поранилась.
И тут я замечаю — в траве вокруг меня алые крапины рассыпаны. Много их.
— Ух-ты! Земляничка спелая!
Бегу от одной к другой. Срываю ягодки душистые. Щедро дарит земля родная сладости свои. За кустами полянка открывается. И земляники там тоже видимо-невидимо. Продираюсь сквозь заросли, вкусноту предвкушая. Но дядя Серёжа с высоты своего роста видит впереди то, чего я пока не замечаю:
— Постой, невеста! Не ходи туда. Ой, стой же!..
На заветной полянке земляники действительно пропасть. И вот она передо мною — сама королева-земляничища, огромная, налитая, медово-красная. Срываю и в рот. Сладко! Ничего слаще я, наверное, так за всю жизнь и не пробовала. Съела ягоду и только потом заметила, что кустик земляничный сквозь отверстие пулей в каске пробитое пророс, а из-под травы очертания человеческие угадываются. Немец там полёг, а может, и нашего солдата-защитника родная земля приняла…
Бабушка замолкает. Мы снова в больничной палате, а за окном нынешняя московская зима, морозная и бесснежная.
— Ой, страшно тебе, наверное, было?! — вскрикиваю я.
Бабушка улыбается:
— Весь ужас ситуации я лишь с годами осознала. А тогда и страшно-то не было. Перешагнула я через каску пулей пробитую и побежала дальше в жизнь.