Люблю бродить по старому Кишиневу. Мазанки, кэсуцы с соломенными, камышовыми, дранковыми крышами, узкими двориками, палисадниками, садами, виноградниками, тенистыми навесами, где в жару угощали дульчацей, – все это давно исчезло. Но сохранились улочки, некоторые в первозданном виде. На них старые тополя, акации. Мощные корни многовековых акаций разорвали асфальт, пробились к свету, свободе. И с этим чувством свободы живут среди нас и поныне.
С такими чувствами 21 сентября 1821 года в город въехал опальный поэт Александр Пушкин, 21-летний певец «Руслана и Людмилы». Почтовая коляска замерла у подъезда дворца, возвышавшегося над Кишиневом. Это была новая резиденция наместника Бессарабии генерала И. Н. Инзова. Вокруг дома суетились строители. Наместник, как и в Екатеринославле, был приветлив и радушен. Извинился за ремонт. И предложил поэту временно остановиться рядом – в заезжем доме купца Н. И. Наумова.
Флигель Наумова поэту понравился. Он стоял отдельно. Пушкин занял две комнатки с видом на восток. Через узкие сени – кухня. Тут поселился дядька поэта Никита Козлов. Этот флигель стал первой кишиневской квартирой Пушкина. Он сохранился. Теперь в нем мемориальная часть Дома-музея А. С. Пушкина.
25 сентября отсюда отправлено письмо в Петербург к брату Льву, полное восторженных воспоминаний о путешествии с семейством генерала Н. Н. Раевского-старшего по Кавказу и Крыму. В те дни в Кишиневе поэт закончил элегию «Погасло дневное светило…», и просил брата отослать ее Н. И. Гречу для публикации «без имени». Здесь рождались новые строки поэмы «Кавказ» («Кавказский пленник»). В конце октября написана «Молдавская песня» («Черная шаль»). Она привела в восторг кишиневских друзей и знакомых. Вскоре ее распевала уже вся Россия. В письме к Н. И. Гнедичу Пушкин сообщил, что его новая поэма почти готова. И приписал: «Мой адрес: В Кишинев – Его превосходительству Ивану Никитичу Инзову».
У Пушкина в Кишиневе было 4 квартиры. Вторая и главная – дворец Инзова. Тут поэту были отведены две комнаты в нижнем этаже. Из окон виден весь Кишинев. В этих комнатах поэт пережил небывалые творческие взлеты, известные теперь, как знаменитые «Бессарабские весны Пушкина». В 1821 году здесь создано, задумано, начато 160 стихотворений и поэм. Из более 220 сочинений, созданных на молдавской земле, свыше 60 приходится на весну 1821 года.
После сильного землетрясения Инзов на время ремонта перебрался в двухэтажный дом исправника Бодеско, возвышавшийся близ Благовещенской церкви и Попечительного комитета о поселенцах Южного края России. Устроили комнату и для Пушкина.
Но он поселился на третьей квартире – в маленькой молдавской мазанке, у подножия горки, на Инзовой улице переулок Кателинова. Тут квартировал его близкий друг Н. С. Алексеев. Домик был неподалеку от домов Инзова, Бодеско и Наумова. Это место так понравилось поэту, что он не менял его. Здесь был начат ныне всемирно известный роман в стихах «Евгений Онегин». До отъезда в Одессу написано 17 онегинских строф – третья часть первой главы. Тут провел и две недели в свой последний приезд в Кишинев в марте 1924 года, написав не менее знаменитое «Письмо Татьяны к Онегину».
Поэт часто засиживался с карандашом в руке на склоне Инзовой горки. Отсюда уходил в окрестности города, где стояли многочисленные цыганские таборы. Тут он пропадал неделями. Наблюдал скромную жизнь цыган. Влюблялся. Но настоящим его первым и страстным увлечением стала юная красавица Людмила Шекора. Ее табор стоял на Буюканах. Но с Пушкиным она уединялась в садах Рышкановки – пока ревнивый муж Инглези не выследил их и не вызвал поэта на дуэль. По совету Инзова Инглези увез свою красавицу-жену в Одессу.
Как-то, возвращаясь со стороны Рышкановки, Пушкин решил перепрыгнуть через речку Бык – узкую, но болотистую. До суши не добрался. Застрял в болоте по колено. С досады заметил новому другу:
- Что за проклятая Бессарабия!.. Смеешься. А я, ведь, не первый год барахтаюсь в грязи бессарабской. И, знаешь, мне все больше нравится здесь. Я живу, как хочу, и пишу, как душа моя желает. Я свободен здесь. Ты понимаешь – свободен…
Здесь, на берегу Быка, на берегу большого озера у прункуловских запруд, Пушкин мечтал о возвращении в Петербург. Он желал, как можно скорее вернуться домой. Но въезд в столицы был строго-настрого запрещен. Тем не менее, 23 марта 1821 года в письме к А. А. Дельвигу в Петербург он писал: «Недавно приехал в Кишинев и скоро оставляю благословенную Бессарабию – есть страны благословеннее. Праздный мир не самое лучшее состояние души». Тогда он не мог и подумать, что ссылка на шумный Юг перерастет в ссылку в глухое Михайловское. Он увидит Москву только в 1826 году. Но тогда поэт верил в свое скорое прощение царем и освобождение.
Вместе с наместником Инзовым он посещает Митрополию, кафедральный «старый» собор, исповедается в них, причащается. Посещает собрания бессарабского отделения Библейского общества. С радостью встречает Рождество Христово, Светлое Христово Воскресение, посещает народные гулянья, учится национальным танцам и борьбе. Увлекается местными красавицами, с которыми гуляет в городском саду. Посещает многие дома знатных бояр и первостатейных чиновников.
Одна из аллей сада с 1823 года называется Пушкинской. Ныне ее венчают две старые акации, под которыми по легенде поэт беседовал с юной гречанкой Калипсо Полихрони, совсем молодым еще молдавским классиком Константином Негруцци. В эссе «Калипсо» Негруцци запечатлел эти встречи. «Среди всего этого пестрого общества, состоявшего из эмигрантов и местных жителей, неизгладимое впечатление произвели на меня только двое. То были молодой человек среднего роста, носивший феску, и высокая молодая девушка, закутанная в черную шаль. Я почти ежедневно их встречал в городском парке. Я узнал, что молодой человек в феске был поэт А. Пушкин, этот русский Байрон, столь трагически окончивший впоследствии свою жизнь, а девушка в шали была куртизанкой, бежавшей из Ясс. Имя ее было Калипсо».
В этом парке поэт появлялся в разных одеждах, которые ему дарили кишиневские красавицы. «Пушкин часто гулял в городском саду. Но всякий раз он переодевался в разные костюмы, – вспоминала племянница кишиневского архимандрита Пелагея Дыдицкая. – Вот уж смотришь – Пушкин серб или молдаван, а одежду ему давали знакомые дамы. Молдаване тогда рясы носили. В другой раз смотришь – уже Пушкин турок, уже Пушкин жид, так и разговаривает, как жид. А когда гуляет в обыкновенном виде, в шинеле, то уж непременно одна пола на плече, а другая тянется по земле. Это он называл: “по-генеральски”».
Из городского сада с друзьями Пушкин направлялся в дома Ралли, Стамати, Крупенских, Варфоломея, Маврогени, Рознован-Россета и многих других. Прапорщик Генштаба Федор Лугинин вспоминал: «Когда жар там поспал немного, то пошли в сад, где нынче было также довольно: семейство Ралли, Пушкин, Катаржи и я, познакомился поболее с мадам Стамати, которая премилая дама. Из саду отправились все к Стамати, где составился небольшой бал…» Оттуда пошли к Ралли. Там были музыкальные вечера. Пушкин любил это семейство. Сестрам Екатерине и Марии подарил поэмку «Цыганка», писал им письма из Одессы, дружил тесно с их братом Иваном Ралли.
Вечера, танцы, карты, пирушки – все это в кругу знакомых лиц. Но Пушкин любил ходить в народ.
Куда вы? за город конечно,
Зефиром утренним дышать
И с вашей Музою мечтать
Уединенно и беспечно?
– Нет, я сбираюсь на базар,
Люблю базарное волненье,
Скуфьи жидов, усы болгар,
И спор и крик, и торга жар,
Нарядов пестрое стесненье.
Люблю толпу, лохмотья, шум –
И жадной черни лай свободный…
Эти хождения позволяли ему запоминать кишиневские сцены и образы, которые, например, с таким блеском он запечатлел в повести «Кирджали».
«Начальство, не обязанное смотреть на разбойников с их романтической стороны и убежденное в справедливости требования, повелело отправить Кирджали в Яссы… У ворот острога стояла почтовая каруца... (Может быть, вы не знаете, что такое каруца. Это низенькая, плетеная тележка, в которую еще недавно впрягались обыкновенно шесть или восемь клячонок. Молдаван в усах и в бараньей шапке, сидя верхом на одной из них, поминутно кричал и хлопал бичом, и клячонки его бежали рысью довольно крупной. Если одна из них начинала приставать, то он отпрягал ее с ужасными проклятиями и бросал на дороге, не заботясь об ее участи. На обратном пути он уверен был найти ее на том же месте, спокойно пасущуюся на зеленой степи. Нередко случалось, что путешественник, выехавший из одной станции на осьми лошадях, приезжал на другую на паре. Так было лет пятнадцать тому назад. Ныне в обрусевшей Бессарабии переняли русскую упряжь и русскую телегу.)
Таковая каруца стояла у ворот острога в 1821 году, в одно из последних чисел сентября месяца. Жидовки, спустя рукава и шлепая туфлями, арнауты в своем оборванном и живописном наряде, стройные молдаванки с черноглазыми ребятами на руках окружали каруцу. Мужчины хранили молчание, женщины с жаром чего-то ожидали.
Ворота отворились, и несколько полицейских офицеров вышли на улицу; за ними двое солдат вывели скованного Кирджали.
Он казался лет тридцати. Черты смуглого лица его были правильны и суровы. Он был высокого росту, широкоплеч, и вообще в нем изображалась необыкновенная физическая сила. Пестрая чалма наискось покрывала его голову, широкий пояс обхватывал тонкую поясницу; долиман из толстого синего сукна, широкие складки рубахи, падающие выше колен, и красивые туфли составляли остальной его наряд. Вид его был горд и спокоен.
Один из чиновников, краснорожий старичок в полинялом мундире, на котором болтались три пуговицы, прищемил оловянными очками багровую шишку, заменявшую у него нос, развернул бумагу и, гнуся, начал читать на молдавском языке. Время от времени он надменно взглядывал на скованного Кирджали, к которому, по-видимому, относилась бумага. Кирджали слушал его со вниманием. Чиновник кончил свое чтение, сложил бумагу, грозно прикрикнул на народ, приказав ему раздаться, – и велел подвезти каруцу. Тогда Кирджали обратился к нему и сказал ему несколько слов на молдавском языке; голос его дрожал, лицо изменилось; он заплакал и повалился в ноги полицейского чиновника, загремев своими цепями. Полицейский чиновник, испугавшись, отскочил; солдаты хотели было приподнять Кирджали, но он встал сам, подобрал свои кандалы, шагнул в каруцу и закричал: “Гайда!” Жандарм сел подле него, молдаван хлопнул бичом, и каруца покатилась».
И если повесть «Кирджали» – это великолепная память поэта о Кишиневе и кишиневцах, то эти поэтические строки о них созданы непосредственно в Кишиневе еще в марте-апреле 1821 года.
Теснится средь толпы еврей сребролюбивый,
Под буркою казак, Кавказа властелин,
Болтливый грек и турок молчаливый,
И важный перс, и хитрый армянин…
Понятно, что такие зарисовки в прозе и стихах рождались при непосредственном пребывании поэта в людных местах города. Пушкин хорошо знал и гостиницы Гольды, Антония с биллиардом, портером и жженкой, и кондитерскую Манчини с шампанским, и кишиневский острог, где беседовал с разбойниками, и госпиталь, и лавку Петрова, где в залог оставил головной убор. Число пушкинских мест в Кишиневе превышает цифру 200. К концу пребывания в столице Бессарабии его знал почти каждый 10-й житель города. Только они называли его не Пушкин, а куконаш Пушка.
А на «старом» базаре, располагавшемся между Инзовой горкой, кафедральным «старым» собором и Мазаракиевской церковью, поэт купил на память рубиновый графин с рюмками на подносе. Этот прибор он подарил сестре Ольге в день ее свадьбы. Сейчас он хранится как бесценная реликвия в петербургской квартире-музее на Мойке.
Уже в Болдине, осенью 1830 года, Пушкин составил таблицу, где указал, что первая глава «Онегина» была начата в Кишиневе 9 мая 1823 года. Кишиневским дыханием наполнено написанное тогда стихотворение «Труд» («Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний»), подводившее итог его работе над «Онегиным». А «Бессарабские весны» отдаленно звучали в письме к П. А. Плетневу: «Скажу тебе (за тайну) что я в Болдине писал, как давно уже не писал…» И тогда же в сожженной десятой главе «Онегина» поэт вспоминал о Кишиневе 1821 года:
Тряслися грозно Пиренеи,
Волкан Неаполя пылал,
Безрукий князь друзьям Мореи
Из Кишинева уж мигал…
Там, в Болдине, родилась и повесть «Выстрел», переведенная на многие языки народов мира. Многое в 1830 году вспоминалось о Кишиневе времен юности поэта. Многие кишиневские детали запечатлены в ней. Ведь, Пушкин часто в свободное время вращался среди военной молодежи, молодых топографов, снимавших планы, изготовлявших карты Кишинева, его окрестностей, других городов и сел области, да и всей Бессарабии. «Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты». Это же штаб, квартиры офицеров 16-й пехотной дивизии генерал-майора М. Ф. Орлова! «Рассеянные жители столицы не имеют понятия о многих впечатлениях, столь известных жителям деревень или городков, например об ожидании почтового дня: во вторник и пятницу полковая наша канцелярия бывала полна офицерами: кто ждал денег, кто письма, кто газет. Пакеты обыкновенно тут же распечатывались, новости сообщались, и канцелярия представляла картину самую оживленную». Узнаете почтовую контору в нижней части Кишинева!?.. «Это было на рассвете. Я стоял на назначенном месте с моими тремя секундантами. С неизъяснимым нетерпением ожидал я моего противника. Весеннее солнце взошло, и жар уже наспевал. Я увидел его издали. Он шел пешком, с мундиром на сабле, сопровождаемый одним секундантом. Мы пошли к нему навстречу. Он приближился, держа фуражку, наполненную черешнями». Это же загородные сады Кишинева, балка на Малой Малине!.. Не удивительно, что вслед за Пушкиным, мы часто вспоминаем его слова из письма к брату после переезда в Одессу – «О Кишиневе я вздохнул…»
В Петербурге, как писали друзья, Пушкин особенно был грустен. «В это время плыла вниз по Неве лодка с большим обществом. Раздалось несколько аккордов гитары, и мягкий мужской голос запел “Черную шаль” Пушкина. Лишь только закончилась первая строфа, как Пушкин, лицо которого мне казалось гораздо бледнее обыкновенного, проговорил про себя: “С тех пор я не знаю спокойных ночей!” и, сказав нам коротко по-французски “Доброго вечера, господа!” исчез в зеленой темноте леса».
Но сколько тепла, веры, радости, сколько оптимизма в письме верному кишиневскому другу Н. А. Алексееву 26 декабря 1830 года: «Мой милый, как несправедливы – твои упреки моей забывчивости и лени! Из писем твоих вижу я, душа моя, что мои до тебя не доходят. Не знаю, кого винить, не смею никого винить; но я писал к тебе несколько раз или (чтоб не солгать) два раза – стихами и прозою, как бывало в старину. Ты пишешь, что ты постарел, мой вечно юный; желал бы посмотреть на твою лысину и морщины; вероятно, и ты не узнал бы меня: я оброс бакенбардами, остригся под гребешок – остепенился, обрюзг – но это еще ничего – я сговорен, душа моя, сговорен и женюсь! и непременно дам тебе знать, что такое женатая жизнь. Пиши мне, мой милый, о тех местах, где ты скучаешь, но которые сделались уже милы моему воображению, – о берегах Быка, о Кишиневе, о красавицах – вероятно, состарившихся – о Еврейке, которую так долго и так упорно таил ты от меня, своего черного друга – о Пульхерии, о Стамо, о Худобашеве, об Инзове, об Липранди, словом обо всех близких моему воспоминанию, женщинах
и мужчинах, живых и мертвых. Пребывание мое в Бессарабии доселе не оставило никаких следов — ни поэтических, ни прозаических. Дай срок — надеюсь, что когда-нибудь ты увидишь, что ничто мною не забыто…»
И как пронзительны воспоминания современника поэта о том, что за несколько месяцев до своей гибели, в декабре 1836 года, «пробыв у Греча с полчаса, Пушки удалился. Греч сам проводил его в прихожую, где лакей Пушкина подал ему медвежью шубу и на ноги надел меховые сапоги. “Все словно бьет лихорадка, – говорил он, закутываясь, – все как-то везде холодно и не могу согреться; а порой вдруг невыносимо жарко. Нездоровится что-то в нашем медвежьем климате. Надо на юг, на юг!”»
Собственно, вот какой Кишинев знал и любил Пушкин, вот какого кишиневского Пушкина мы должны помнить.
Виктор Кушниренко, пушкинист