Найти в Дзене

«Мы по-прежнему живем в тени тоталитарного режима»: интервью с Борисом Дубиным

Почему «советское» не ушло в небытие вслед за СССР, но до сих пор присутствует в российском обществе? Публикуем фрагмент интервью Бориса Дубина (1946-2014) — социолога, переводчика и знатока европейской культуры. Он представляет панорамный взгляд на постсоветскую историю и помогает понять, какие черты «советского человека» по-прежнему формируют современную российскую реальность.

Полная версия беседы с Кириллом Гликманом опубликована в книге «Смысловая вертикаль жизни» (Издательство Ивана Лимбаха, 2021).

Борис Дубин
Борис Дубин
Что такое советский человек с точки зрения социолога? В чем его отличие от человека западного было тогда, когда империя еще существовала, и какие трансформации с ним случились с тех пор?

Прежде всего, принципиальным для этой модели человека является его отношение к власти как к власти патерналистской, обязанной во всех отношениях заботиться о населении: и в смысле занятий, места в системе разделения труда, и в плане уровня дохода, пенсий, дополнительных выплат, обеспечения его безопасности и т. д. При этом бóльшая часть российского населения полагает, что власть свои обязанности исполняет плохо, и постоянно выражает претензии и неудовлетворенность.

Второй момент — в этих представлениях власть строится по иерархической модели и возглавляется одним человеком. Этот человек не является реальным политиком, его программа неважна, и никто не оценивает его действия в категориях полезности или эффективности. Предполагается, что у этого человека сосредоточена самая большая власть и никакой ответственности он за нее не несет. Соответственно, поскольку у него есть вся власть, он может навести шорох на любых людей, находящихся ниже его, поэтому время от времени он совершает (и это обычно одобряется населением) выволочки или какие-то жесткие меры по отношению к чиновникам. С другой стороны, он вездесущ и своими непосредственными действиями восстанавливает нарушенный порядок. Такое представление о первом лице подразумевает, что еще есть сидящая ниже этого первого лица бюрократия, которая отвечает за все минусы.

В сегодняшней России жестко выражено недоверие по отношению к другим людям: непонимание, зачем нужно кооперироваться и интегрироваться с другими людьми. И тогда, и сегодня крайне низок процент людей, которые реально вовлечены в деятельность каких-то общественных организаций, добровольных объединений, политических партий. Взрослый российский человек не мыслит себя соединенным с другими людьми в какие-то устойчивые формы ассоциаций, союзов, движений, партий. Даже если в каких-то конкретных случаях возникает необходимость с кем-нибудь объединиться, это, как правило, ad hoc — объединения, которые кончаются вместе с поводом, который их вызвал.

Третий важный момент: советский человек и раннепостсоветский человек вырос в условиях закрытого общества. Он настороженно относится к окружающему миру и видит в нем враждебную силу, которая если и не находится в состоянии открытой войны с Россией, все равно спит и видит, как нанести ей ущерб.

В самом начале опросов мы фиксировали сильное ослабление непременного присутствия образа врага в сознании человека, но к концу 1990-х и на протяжении 2000-х у России снова «появились » враги. Эту точку зрения разделяет по меньшей мере две трети населения, а временами и до 80% (например, когда ситуация обострялась в дни трехдневной кавказской войны в 2008 году). Основным противником в военной, экономической, политической сферах, пусть и в латентной форме, продолжают оставаться США. Все это происходит на фоне того, что свыше половины россиян не считают себя европейцами, а еще большая доля (до двух третей) считают, что западная культура разрушительным образом действует на сознание и ценности россиян.

Военный парад, посвященный празднованию 65-летия Победы. Фотография Сергея Максимишина
Военный парад, посвященный празднованию 65-летия Победы. Фотография Сергея Максимишина

По правилу двойственности всего, что относится к советскому и постсоветскому, большинство россиян не против жить на уровне развитых стран, не против того, чтобы пользоваться западными благами и продуктами (работать — как у нас, получать — как у них). Отсюда принципиальный момент, который не раз исследовал Левада: мы как будто бы фиксируем черты, которые противоречат друг другу и должны взаимоуничтожаться, но этого не происходит.

Для россиянина некоторым образом естественно иметь в виду одно, а с другой стороны, иметь в виду нечто совершенно противоположное.

Я думаю, эта двойственность на самых разных уровнях сознания связана со всегдашним для советского и постсоветского человека противопоставлением общественного личному — того, что надо говорить, и того, что ты делаешь на самом деле. Зато советский человек как бы не отвечает за то, что у него происходит в городе, в стране. В лучшем случае он отвечает за то, что происходит у него на работе, и главным образом, — у него дома. Поэтому для постсоветского человека модель нормальных отношений — отношения с ближайшими родными (не реальными, а идеализированными, конечно), но не другие, более формальные типы отношений: профессиональные, политические, связи солидарности поверх родовой, этнической, территориальной принадлежности. Психологи скажут, что это последствия или синдром «травмы».

Важный параметр модели советского и постсоветского человека — это его негативное отношение к основным институтам общества. Негативное отношение не распространяется на институт президента, армию и РПЦ. К ним близко ФСБ, в принадлежности Путина к которому большинство населения не видит ничего настораживающего. Чем институты новее, чем они более формальные, непохожие на коллективную семью, тем в меньшей степени им доверяют. В самом низу находятся суды, правоохранительные органы, партии, профсоюзы, которые в нормальной развитой стране являются опорой коллективного поведения, дают возможность влиять на ситуацию в стране.

Раз нет доверия к этим институтам, то нет и каналов, через которые человек мог бы выразить свое отношение к происходящему, и он выносит это просто в недовольство, бурчание, которым сопровождает повседневную жизнь.

Очередь в Мавзолей. 2007 год
Очередь в Мавзолей. 2007 год

…Я думаю, что тут, конечно, важен опыт реформ, которые шли безо всякой разработанной программы, вне оценки потерь и последствий (к тому же и в разъяснения своих действий людям реформаторы особенно не вдавались). Это вообще одна из особенностей российской истории.

Левада, на которого я все время ссылаюсь, говорил, что история России в ХХ веке строится на коротких перебежках — пробегаешь, пока тебя не подстрелили, до куста, ложишься и ждешь возможности перебежать под следующий.

Всё небольшой кучкой людей (спасаться, как считают в России, лучше поодиночке), быстрее-быстрее, потом происходит сильнейший слом — Левада в самом начале 1990-х назвал это французским словом avalanche (обвал, лавина).

Невозможность осуществления долгих, систематических изменений связана с тем, что нет никаких сил, способных на протяжении долгого времени удерживать контроль над ситуацией, убеждать или другими ненасильственными средствами доносить до населения смысл перемен, убедить его понять и по возможности поддержать происходящее. Поэтому в роли реформаторов выступает как бы кучка «заговорщиков», которая пытается, пользуясь моментом, сделать всё. Все предыдущее сразу разваливается, и до того, как осела пыль и все пришло в старое инертное состояние, удается кое-что сделать. Но уже не удается передать это следующим поколениям и вывести это за пределы этой кучки инициаторов, иначе говоря — создать институциональную основу для изменений.

Можно говорить о том, что в политической, экономической, социальной истории России ХХ века, даже в быту людей у нас экстраординарные моменты чередуются с моментами рутинными, инерционными. И в этих двух режимах российская история и существует. Никак не удается выйти на некое плато институциональных изменений, имеющих историю и перспективу в будущем и механизмы реализации программы, которые бы выходили за рамки одной группы людей, инициировавших реформаторский сдвиг.

Зал ожидания на вокзале, 1974 год. Фотография Дина Конгера
Зал ожидания на вокзале, 1974 год. Фотография Дина Конгера

Институты — по определению — никогда не могут быть апроприированы какой-то одной группой людей и ограничиваться действиями какого-то одного поколения. А значит — люди вынуждены ориентироваться на некие общие правила, общий язык, систему права, которые бы индивидуальный эгоизм и групповые пристрастия вводили в общий порядок и не давали бы им разрушать социальное целое.

Так что мы имеем дело с реакцией масс на непродуманные, плохо проведенные, быстро оборвавшиеся реформы, одновременно ударившие по многим группам населения. Кстати сказать, и не по самым бедным. Бедные готовы приспосабливаться, и у них особых надежд на то, что можно что-то изменить, нет. Важно, что реформы ударили по слою интеллигенции, которая была во многом лишена источников средств к существованию, а она единственная имела возможность и навык рефлексировать происходящее, транслировать предметы своей рефлексии.

…Нельзя сказать, что не произошло никаких перемен. Они были — в политике, экономике, культуре, общественном сознании, религии, церкви. Но в конечном счете получилось, что эти изменения либо были отодвинуты, забыты, переоценены, либо повлияли скорее на архаизацию общественного сознания, его стереотипизацию и примирение с советским, как бы на возвращение к предыдущей модели сознания.

Конечно, это не возврат, никакой возврат в историческом времени невозможен. Но большинству населения удобно так думать о себе, о власти, о Западе, о странах, которые вчера были советскими, а теперь стали независимыми и вызывают сильную враждебность.

Мне кажется, что сама конструкция этого большинства, на которое то молчаливо, то говорливо откликается власть и которое в качестве основы своей легитимности воспроизводит, была сформирована именно в 2000-е годы из пассивного состояния людей, пораженных происходящим и не умеющих найти себе место в окружающем, построить что-то новое. Работая на очернение 1990-х и усиливая патерналистскую составляющую коллективного мнения, пропаганда сформировала это представление большинства и до поры до времени опиралась на него, считала, что это вполне надежная опора. И только в последнее время, уже в связи с кризисом 2008 года, у населения по самому широкому кругу параметров стало нарастать ощущение неопределенности, бесперспективности и какой-то остановки времени. <...>

Псков, 2017 год. Фотография Дмитрия Маркова
Псков, 2017 год. Фотография Дмитрия Маркова

Мои коллеги и я считаем, что мы по-прежнему живем в тени, в полуобломках, щелях и трещинах тоталитарного режима, к которым быстро, по мере возможностей, присоединяются какие-то элементы западного, либерального, восточного, евразийского, православного, и рядом — религиозных поисков в духе new age, которые, напротив, полностью отрицают православие. Из всего этого создана времянка, где мы существуем и где ведущая, опорная роль принадлежит тоталитарному порядку, его основным (прежде всего — силовым, причем закулисным, избегающим авансцены) институтам и представлениям.

Нужна воля большинства, причем не просто в количественном отношении, а большинства тех людей, которые создают и транслируют представления, выносят решения, формируют отношение к происходящему, отвечают за деятельность СМИ, школы, за механизмы передачи культуры. Нужно изменение на всех уровнях социума и очень активная работа.

Мне кажется, дело в том, что не сделан главный выбор. Ни элитами (большинством их), ни массами, ни теми людьми, которые задают повестку дня в массовых коммуникациях. И это стояние одной ногой там, а другой здесь, это постоянное мышление в двух разных кодах, которые противоречат друг другу, да еще попытка, внешне приспособившись, себя и других обхитрить и выйти целым из этой ситуации, работает на увековечение советского, а не на его преодоление.

Пока мы живем в стране, где люди говорят: ну ничего, как-то жить можно.

Вот до тех пор, пока основным критерием оценки будет не «чтобы лучше», а «лишь бы не хуже», боюсь, мы, даже не зная об этом, будем консервировать в себе советских людей.