Письма Ф. И. Горемыкина к Я. И. Ростовцеву
Варшава, 12 августа 1849 г. 8-30 часов вечера
Сегодня утром отправил я к вашему пре-ву бумагу с письмом моим, в котором писал о здоровье великого князя (Михаила Павловича).
В несколько часов все изменилось: он был сегодня на смотру 1 гренадерской артиллерийской бригады, потом поехал на мокотовское поле, на ученье 7 легкой кавалерийской дивизии и там, в 2-15 часа с ним сделался удар!
Мы привезли его с поля без памяти, без языка и правой руки и ноги; кровопускание, горчица, пиявки, рожки, лед на голову, кувшины горячей воды к ногам, - все было сейчас сделано, и до сей поры еще помогло мало.
Он пришел, кажется, в память, но не может говорить и действовать пораженной рукой. В 4-30 часа его приобщили св. Тайн. Теперь он спокойнее, кажется, спит, по крайней мере, дышит ровно и тихо; но пульс очень слаб и появляется рвота.
Яков Васильевич (Виллие) и сбежавшиеся 4 доктора качают головами, обнадеживают, но не верно. Во всяком случай, жизнь его может быть сохранена, но здоровье утрачено навсегда.
Теперь мы сидим возле спальни больного, и сами не знаем, что Бог даст к утру. Надеемся, молимся, но все остальное и пугает и убивает нас.
Николай Матвеевич (Толстой) не велел мне извещать вас о сем, пока какой-нибудь результат не объяснится; но зная, что в. к. Константин Николаевич сейчас едет в Петербург, я не мог не сообщить собственно вам о человеке, которого вы так любите и которому так преданы.
Посторонние слухи вас бы более растревожили, чем мое извещение; но Николай Матвеевич просит вас, не объявлять еще о сем никому, ибо и государь еще никому о сем не велел давать знать. Я не премину извещать вас далее о том, чем Бог нас порадует. Его святая Воля!
Не могу более писать как от тяжести ужасного впечатления, так от усталости, так и оттого, что писать более нечего, ни более радостного, ни более печального. Мы все в каком-то тумане. На государя, который не отходит от кровати, нельзя смотреть без горчайших слез.
Пути Божии неисповедимы, но случай этот убил мой дух, потряс надежду, и я сам не знаю что делается с моим рассудком. Теперь вижу, как горячо люблю я великого князя.
Ф. Горемыкин, Бельведер
Варшава, 13 августа 11-30 часов утра
Слава Богу, его высочеству хоть немного получше; ночь провел в забытьи, сегодня утром произнёс несколько слов и в правой руке оказывается некоторая жизненность. Медики начинают иметь некоторую надежду, хотя нельзя сказать, чтоб больной не был еще в большой опасности.
Государю угодно послать меня на Рюген с извещением к ее высочеству. Отправляюсь туда сегодня в 5 часов по железной дороге через Берлин, и государь повелел мне, в случае, если великая княгиня Елена Павловна пожелает ехать в Варшаву (что и вероятно), то сопровождать ее до сюда.
Ф. Горемыкин, Бельведер
18 августа 1849 г., Путбус на острове Рюген
Выехав 13-го числа из Варшавы, я прибыл 15-го на остров Рюген, в Путбус, где нашел их высочества великую княгиню и великую княжну не совсем здоровыми, и должен был сразить их ужасною вестью в то самое время, когда они всего менее того ожидали.
Ее высочество немедленно решилась ехать в Варшаву, куда мне приказано проводить ее. Но как русский пароход не пришел еще, а другого никакого нет, то надобно было посылать в Берлин просить прусского короля о присылке своего корабля.
Все это, вместе с приготовлениями и необходимыми предосторожностями на счет здоровья великой княжны (Екатерины Михайловны), задерживает здесь великую княгиню до воскресенья, 26-го.
Между тем, вслед за мною, ежедневно является здесь один из наших адъютантов с дальнейшими известиями, слава Богу, довольно отрадными и подающими некоторые, хотя еще слабые и неверные надежды.
Великий князь оказывается более в памяти, (доказательство, что мозг сохранен, а это главное). Кое-что выговаривает, имеет немного натурального сна. Сам попросил чаю и выпил чашку, узнает людей, иных сам называет, одним словом, на наш взгляд, есть много признаков, по которым мы почти уверены, что он поправится, но доктора остаются в тех же опасениях, находят его положение немного лучшим, не дозволяя, однако предаваться никаким надеждам.
Я полагал, что вы, немедленно по получении известия, может быть, сами поспешите сюда; но, к сожалению, кажется, не кончилось еще дело, по которому вам нельзя оставить Петербурга.
Более писать вашему превосходительству не смею. Предметов много, но они теперь некстати, и притом дорога и тяжкие сцены с великой княгиней и особенно с великой княжной привели меня в такое тревожное состояние, что еще не могу справиться с мыслями.
Благодарю Бога, что помог мне счастливо исполнить мое нелегкое поручение. Их высочества довольно здоровы и покойны, и объявление им печальной новости обошлось без большой беды.
Выезжая в воскресенье 21-го, они будут в Варшаве около пятницы, 26-го; до того времени и государь вероятно изволит оставаться там. Тогда определится, что далее предпринять с великим князем, и тогда же надобно ожидать и какого либо решения на счет передачи всех его управлений другим лицам.
Часто, с каким-то болезненным ощущением, думаю я и об вас: как глубоко и тяжко должен огорчать вас этот ужасный случай, и как должны вы страдать при известной мне любви и преданности вашей к его высочеству.
Тем более молю я Бога, чтоб сохранил нам, по крайней мере, вас и ваше здоровье; я вас умоляю беречь себя для блага огромной семьи, теперь почти осиротелой.
25 августа 1849 г. Варшава
Прибыв сегодня из Путбуса в Варшаву, поспешаю представить вам продолжение вестей о состоянии здоровья нашего великого князя.
Получаемые в Путбусе и дорогой ежедневные бюллетени и словесные сведения, представляли мне состояние больного в лучшем виде, даже подавали некоторые надежды; но теперь, войдя в его комнату, вижу, что надежда остается только на Господа Бога.
В течение этих 12 дней, его высочество ужасно изменился: рука, после нескольких признаков оживленья, опять замерла и, равно как и ноги, остаются недвижимы и большей частью холодные; язык стал было по-свободнее, несколько раз он даже внятно и с толком произносил кое какие слова, но большей частью лепечет болезненным голосом какие то звуки, которых никак разобрать нельзя.
Несколько раз возобновлялась лихорадка, которой сначала даже обрадовались было, ожидая реакции в пользу пораженных частей; но как пароксизмы обходились без испарины, которой никак произвести не могли, то они послужили только к большему еще истощению сил больного.
Теперь, дня три, продолжается, с небольшими перерывами икота, и иногда столь сильная, что отрыжки слышны в другой комнате; все показывает сильное разложение желчи и еще более его ослабляет.
Упадок сил так велик, что он почти никакого движения делать не может, и даже здоровыми частями едва владеет; третьего дня, дыхание и пульс сделались так слабы, что медики признали необходимым дать ему мускус; после четырех приемов оного, он начал дышать свободнее и пульс хотя слабо, но довольно правильно, опять бьется.
Все это время, он очень послушен, принимает все лекарства и терпеливо позволяет делать с собою все, что нужно, хотя стоны показывают, что это ему тяжело; в 14 дней он выпил только раза три по нескольку глотков чаю, и раза два вливали ему по полу-чашке бульону.
Все время, он лежит с закрытыми глазами в забытьи; настоящего же сна имеет немного; по вечерам иногда заговаривает, но из прорывающихся слов, которые разобрать успевают, видно, что это бред.
Теперь, несколько дней сряду, он почасту стонет, и по временам так громко и таким голосом, что сидящие за две, за три комнаты, выдерживать не могут.
Внутренне, он, кажется, сознает свое положение; по крайней мере в те минуты, когда приходит в себя, узнает окружающих, иногда называет их по именам. Государя и цесаревича всегда узнает и смотря на них с нежностью, часто хватает их руки и держит долго; вчера, сам спросил Н. М. Толстого и также долго держал его за руку, силился что-то сказать, но понять было нельзя.
Кроме одного выражения: "envoyé à Pétersbourg" (которое впрочем, различно толковать можно); кажется, как бы боится (свидания), ибо, когда великая княгиня Ольга Николаевна, пред отъездом, взошла в спальню и стала за ширмами, то он услышал шорох платья, задрожал, стал ворочаться в ту сторону, и всю ночь был беспокоен.
Сегодня великая княгиня Елена Павловна приехала. На первое время, она ограничилась только тем, что подошла к двери и посмотрела на больного сквозь отверстие; теперь идет между медиками рассуждение пустить ли ее совсем, и хотели было даже на это решиться, но Его Величество просил повременить, ибо в эти дни, больной так ослабел, что всякое сильное ощущение, даже радостное, может убить его.
Великую княжну Екатерину Михайловну совсем не пускают, даже в соседнюю комнату. Нас также теперь не впускают и кроме медиков входят в спальную государь, цесаревич, Н. М. Толстой и Огарев.
Вот все, что я могу сказать вашему превосходительству о состоянии нашего начальника и благодетеля.
Напрасно допрашивал я медиков, какое можно сделать заключение, и можно ли иметь какую-нибудь надежду; но они, измученные двухнедельными усилиями, приведенные в недоумение упорством и странными явлениями болезни, решительно ничего сказать но могут, кроме того, что опасность велика, надежды мало, но что нельзя еще вполне отчаиваться. Остается только, с верою и надеждою положиться на волю Провидения.
Перед печальными этими подробностями исчезает интерес всяких других новостей. Война кончилась, фельдмаршал со славою воротился в Варшаву. Войска, за исключением 3 пех. корпуса, возвращаются из Венгрии, гвардия идет назад в Петербург.
Государь предполагал 20 или 21 выехать отсюда, но теперь остается в ожидании пока болезнь его высочества не примет какого-нибудь оборота.
Его высочество Цесаревич командует гвард. и гренад. корпусами; по прочим же управлениям приказано, до времени, устроить ход дел так, как было во время заграничных поездок его высочества, а о тех предметах, о которых посылались к нему доклады, испрашивать разрешения г. военного министра.
Беспрестанно думаю я о вас; меня напугали рассказом, что вы, не получив еще моего письма от 12-го, узнали о нашем общем несчастье внезапно от Л. В. Дубельта, в комиссии, и сами заболели.
Понимаю, что подобное известие могло на вас так подействовать, но заклинаю вас, сколько от вас зависит, поберегите себя. Вы теперь остались у нас одни, и положение военно-учебных заведений было б еще ужаснее, если б вас не было.
Федор Горемыкин
Варшава, 23-го августа 4 часа пополудни
Ваше превосходительство уже вероятно готовы на все дурные от меня новости: желал бы, чтоб настоящая достигла до вас не чрез меня, но, тем не менее исполняю тяжкую обязанность, с отчаянием в сердце уведомить вас, что в 2-30 часа сегодня, великого князя нашего не стало!
После трех дней мучительной агонии, он испустил дух на руках государя, наследника и великой княгини. Ничего более сказать не могу: и не в силах, и не знаю. Говорят, что государь сегодня вечером изволит ехать обратно в Петербург: от него вы узнаете о распоряжениях, какие могло произвести наше это общее несчастие.
Посреди мрачных мыслей, подавляющих мою голову, могу сообщить вам только одно утешительное: место усопшего, по званию главного начальника военных учебных заведений, занимает Его Выс. Наследник (Александр Николаевич).
Молю Бога, да подкрепит силы ваши в эти тяжкие минуты.
Федор Горемыкин
Прошу извинения вашего пр-ва за беспорядок этого письма: и рука трясется, и в глазах темно.
31-го августа 1849, Варшава
Пишу к вашему п-ву. под влиянием столь грустных, столь тяжких ощущений, что конечно, письмо это не доставит вам никакого удовольствия.
Сегодня совершилось три дня, как чистая высокая душа нашего великого князя отлетела к божественному источнику всего чистого и высокого, а мы здесь, стоя около его тела, не можем еще унять сердечной тоски, которая не только не усваивается душе, но, напротив, с каждым днем более и более давит душу, туманит мысли, наводя более и более на печальные размышления и о себе, и о жизни человеческой, и раскрывая более и более великость потери, понесенной государством, обществом, службою и наконец всеми, кто был близок к усопшему.
Второстепенные, мелкие оттенки характера и действий начальника, иногда сердитого и грозного, исчезают вместе с жизнью, не оставляя ни малейшего горького впечатления.
Напротив, в душе остаются воспоминания благороднейшего, нежнейшего отца, друга правды и человечества, поборника законов и порядка, ревнителя службы и долга, которому остался верен неизменно до конца своей жизни, принесенной в жертву своим обязанностям.
Звуки встречного марша, которым отдавали ему честь при его появлении перед фронтом, еще не успели замолкнуть, когда смертельный удар сразил его; они были прощальной почестью, с которой его повезли с поля, уже полумёртвого.
Я вижу в этом как бы пример, указание нам всем, - служить до последнего истощения сил, не ослабевать в усердии и деятельности даже тогда, когда в груди его уже таится зародыш смертельной болезни.
С такими мыслями стоим мы около безвременного гроба покойного, и самые твердые из нас не могут удержать слез.
Впрочем, напрасно я о нем распространяюсь: стоит только побыть час, другой в печальной комнате, видеть то единодушное, искреннее соучастие, с каким люди всех чинов и званий, особенно военные, сами по себе, без наряда и приказа, толпятся беспрерывно у гроба, прося позволения как милости поклониться усопшему, тогда как тут нет ничего, что могло бы занять праздное любопытство, никого, перед кем можно бы было с расчётом выказать свое усердие.
Слезы, в темном уголке, какого-нибудь старого Тутолмина, составляют самое красноречивое надгробное слово усопшему.
Печальные распоряжения, между тем, идут своим порядком; в ночи с 29 на 30 происходило бальзамирование тела покойного, совершившееся по новому способу, вливания (injection) бальзамического раствора в вены, весьма удачно.
Тело покойного, истерзанное кровоизвлекающими средствами, очень изменилось, похудело разительно, даже потеряло свои формы; но лицо сохранило всю правильность: сделалось совершенно бело и бледно, но удержало выражение спокойствия и той ясной чистоты, какая отличала его душу.
В ночи с вечера на сегодня, положили его в гроб. Теперь оно простоит в Бельведере 4 дня; 4-го сентября, в воскресенье, будет перевезено в собор на 2 дня, а 6-го отправляется из Варшавы.
Поезд назначен на почтовых; маршрут рассчитан на 9 дней (с ночлегами), так что 15-го будем в Петербурге. Все состоявшие при его высочестве лица и адъютанты едут вместе, вслед за гробом; под весь поезд заготовляется 118 лошадей на каждой станции.
Все распоряжения возложены на г. Бибикова (Илья Гаврилович).
Ее высочество Елена Павловна с дочерью, проведя последние три дня у постели умирающего, который узнал их и очень был обрадован, выдержали это тяжкое время с удивительною твёрдостью и покорностью воле Божией; но вместе с тем, с печалью, которая ни с чем сравниться не может.
Сегодня, после утренней панихиды, они простились в последний раз с усопшим и отправились в Штеттин, откуда на пароходе поедут в Петербург.
Прощание их с нами представляло сцену, раздирающую душу: обе они много нас благодарили, хотели еще говорить и не могли. Мы, обливаясь слезами, молча поцеловали их руки, и безмолвно, с рыданиями проводили до кареты.
2-го сентября 1949, Варшава
6-го сентября выезжает кортеж из Варшавы и ночует в Остроленке; 7-го в Сувалках; 8-го в Ковне; 9-го в Вилькомире; 10-го в Динабурге; 11-го в Режице; 12-го в Острове; 13-го в ст. Батежном; 14-го в ст. Городце и 15-го в Чесме.
Здесь все, как само собою разумеется, скучно, грустно, уныло. Душа изнемогает от печальных впечатлений. Звуки заупокойных мотивов беспрерывно раздаются в ушах, и Бельведер, с опустелыми своими комнатами, стал нам противен.
Скажу вам со всей откровенностью, что общее грустное настроение духа всех наших гг. усиливается еще неудовольствием на одно лицо, которому поручены все распоряжения (Бибиков?), и который своим странным поведением со всеми, отравил у всех священные чувства благоговения, которыми в эти минуты исполнены все.
При положении тела в гроб, над открытым ликом покойного, завязался между ним и Н. М. Толстым такой неуместный спор, что все, в глубоком негодовании, хотели уйти из комнаты. После все кончилось, конечно, извинениями, но невыгодное впечатление осталось навсегда.
Федор Горемыкин
Примечание: Сведения о службе Федора Горемыкина
Федор Иванович Горемыкин окончил воспитание в 1-м кадетском корпусе и выпущен в л.-гв. московский полк прапорщиком (6 авг. 1829). Впоследствии выслушал полный курс в Императорской военной академии. В 1839 назначен адъюнкт-профессором тактики в Военную академию.
В 1843 назначен профессором тактики в той же академии. В 1844 назначен обер-квартирмейстером всей пехоты отдельного гвардейского корпуса. В том же году назначен членом военно-цезурного комитета. В 1847 назначен адъютантом к Великому Князю Михаилу Павловичу, главнокомандующему гвард. и гренад. корпусами.
1 января 1849 году назначен дежурным штаб-офицером штаба главного начальника военно-учебных заведений. В этом же году уволен от должности профессора тактики и в чине полковника назначен флигель-адъютантом Е. И. Величества.
В 1830 году Горемыкин участвовал в экспедиции за Кубань против кавказских горцев. В 1849, во время движения войск гвард. и грен. корпусов к западным границам, находился при Великом Князе Михаиле Павловиче в городе Варшаве. Умер в 1850 году.