Письма Д. Н. Блудова к В. А. Жуковскому
Лондон, 19 (31) марта 1819, в полночь (Блудов служил сначала советником посольства, а потом поверенным в делах)
Здравствуй, любезная Светлана (арзамасское имя Жуковского). Я думал, что не успею писать к тебе сегодня; и в самом деле, недостаток времени, а еще более недостаток здоровья и следственно сил, едва дозволяют мне взяться за перо. Но уж при самом отправлении курьера, я вдруг почувствовал что - то похожее на движение швейцарца, который в чужбине слышит родимую песню.
Мне захотелось, захотелось так сильно сказать тебе... что-нибудь, например, что я тебя люблю и обнимаю, как люблю, то есть от всего сердца. Должно ли прибавлять, что и благодарю тебя за твою грамотку позднюю, но милую?
Я получил ее, как благодеяние, и, говоря безо всякой метафоры, этот голос с родины, голос дружбы, скажу еще и голос порядочного человека (что мне редко случается слышать) освежил меня, по крайней мере, на несколько времени в моральном и физическом смысле.
Такая помощь всегда нужна человеку, который привык жить сердцем; но в моем теперешнем положении она сто раз нужнее. На сих днях я писал к Северину, что я желтею и вяну как растение. Это совершенная правда: страдаю, томлюсь телом и духом.
Потеряв здоровье, я потерял и бодрость и последнюю доверенность к себе, следственно и всякое стремление к будущему: оно в моих глазах почти как настоящее, совсем без цвета, и если бы мне иногда не случалось вспоминать, что я друг Карамзина, Жуковского, Тургенева, Батюшкова и т. под., одним словом "Арзамасец", то конечно уж давно бы причислял себя к тем людям, которые хуже глупцов, хотя и не так глупы.
Оставим это. Я тебя благодарил, теперь побраню. Возможно ли, Светлана? Ты забываешь поручения дружбы, когда они касаются до помощи бедным.
Отдав пятьсот рублей Афанасьеву и триста (надлежало бы триста пятьдесят) Аноховой, ты еще не сделал главного: не выкупил на другие пятьсот несчастных должников из московского магистрата (знаешь по какому обещанию). Пошли эти деньги скорее в Москву к какому-нибудь надежному человеку, да сделай милость опять не забудь: заклинаю тебя Богом и нашей дружбой, облегчи мою совесть.
Сверх этого ты мне должен за Malte-Brun и Sismondi, по парижским ценам (помнишь наши условия) 150 франков, т. е. 125 рублей; отдай их по твоему собственному усмотрению тому, кто может иметь истинную нужду в сей малой помощи; например, этому слепому унтер-офицеру, который гуляет по перспективе (Невский проспект) с маленькой девочкой.
Затем прости. Книги, который ты от меня требуешь, я пришлю к тебе весной с первым кораблем. Постарайся и ты прислать мне чего-нибудь нашего. Обойми Карамзина, Apфу (А. И. Тургенева), брата его, Салтыкова, Плещеева и всех "Арзамасцев", не забыв в особенности нашего верного и бедного Журавля (Ф. Ф. Вигеля).
Говорят, что он опять очень болен; скажи ему в утешение, что я от других причин, но конечно не здоровее его. Прости, Светлана. Я не получил твоего журнала "Для немногих", пришли мне его; пришли и печатный экземпляр стихов на рождение великого князя Александра (Николаевича) и все, что напечатаешь, по крайней мере, ибо я уж не смею просить рукописного.
Дай весть о Вяземском и Пушкине (Василии Львовиче) и об их садах то есть творениях. С Батюшковым надеюсь открыть прежние сношения. Доехал ли он? Да, что делается со вторым изданием истории и с десятым томом? И что делает сам бесценный наш историограф (Карамзин)? Еще раз обойми его и поцелуй ручку у Катерины Андреевны (жены Карамзина). Мне кажется, что я вас всех люблю еще больше прежнего. Прости, друг.
Твой навсегда Кассандра (арзамасское имя Блудова)
Да, не забудь сказать Николаю Михайловичу (Карамзину), что я не поправляю никаких переводов ни "Истории" его, ни "Марфы Посадницы", не смотря на докуки переводчиков, издателей, приятелей (то есть Кривцова) и посланников (то есть Поццо). Не поправляю ради многих причин: потому что не в состоянии, потому что не имею времени, наконец, и особенно потому, что эти переводы и очень неверны и очень глупы, и исправить их, кажется, никто не может.
Лондон, 30 августа (11) сентября 1819
Друг всегда любезный! Мы ничего не знаем о тебе, но желаем однако же, чтобы ты хотя изредка узнавал о нас и о том, что случается довольно важного в нашем семействе. Оно на сих днях еще умножилось: Анна Андреевна родила сына. До сих пор эта весть только обо мне и моих. Вот что касается до тебя: мы своего нового мальчика назвали Вадимом (Вадим Дмитриевич Блудов был тяжело ранен в Севастопольском сражении 1855 года, с 1861 чиновник особых поручений при Азиатском департаменте).
Пусть думают другие, что такое необыкновенное имя есть дань воспоминанию о герое (может быть баснословном) нашей древней истории; но мой герой новее, и ты в этом названии Вадима должен слышать голос дружбы, который побеждает расстояние. Скажу больше: оно есть род завещания моим детям о сей вечной, незабвенной дружбе.
Незабвенной, сказал я. А ты, кажется, уже забываешь ее? Однако же, друг, не подумай, что я сержусь на тебя. Нет, Светлана, я не хочу сердиться, вероятно и не должен, сверх того и не в силах: во мне скоро не будет никакого живого чувства. Здоровье мое становится час от часу слабее, скуднее, ненадежнее; я не умер еще, может быть, и не умираю, но мертвею. Это едва ли не хуже
Карлсбад, 2 (14) июля 1821
Злодей Светлана! Ты уехал, не дав мне копии своего письма о Мадонне; Саксонской Швейцарии и проч., и проч. Так ли исполняют обещания? Так ли помнят просьбы друзей? Исправь вину, пришли мне хотя из Цюриха, но поскорее, свою интересную тетрадку описаний, и пожалуйста не бойся меня разорить: моего здешнего имущества, кажется, еще станет на заплату весовых денег.
Буду ждать от тебя не только с нетерпением, но даже с некоторой надеждой, этой почти немой и без сомнения нетрудной отповеди. Авось либо лень дозволит тебе сделать пакет и написать на нем: "a m-r, m-r Bloudoff a Carlsbad", не более.
Между тем, простирая исполинские объятия дружества от кипучего Шпруделя к гремящему водопаду Шафгаузенскому, говорю тебе: прости, забывчивая, сонная, беглая дева Арзамаса! Не проспи, не прогуляй памяти о своих братьях и сестрах, истинно одногородних...
Твой Д. Кассандра
Р. S. Наполеон умер; эта смерть, верно, не уйдет от Байрона; но от тебя, друга, мы требуем не Сент-Эленского (здесь остров св. Елены), а константинопольского и одесского трупа (стихов на гибель патриарха Григория, труп которого приплыл в Одессу)...
Прости.
Из Петербурга, 9 июня 1822
Еще не получив твоего письма, я, любезный друг, беспрестанно собирался писать к тебе и, получив от тебя несколько строк, делаю то же. Мне хотелось написать побольше, сказать обо всем или о многом, и для того всегда казалось мало времени. Таким образом я откладывал день ото дня и сам дивился своей лени.
Наконец вздумал, что ты можешь почесть эту лень чем-нибудь другим; признаюсь, что испугался этой мысли и скорее берусь за перо, чтоб написать что-нибудь, только написать, уверить тебя в своей дружбе и просить о твоей. Это будет главным делом нынешнего письма моего и, сказать между нами, я немного стыжусь, что принужден делать с тобою такую ратификацию дружества.
Вот к чему приводить нерадение: вместо того, чтобы в год, прошедший после нашей разлуки, нам уже написать двадцать писем друг к другу и найти в этой пересылке мыслей что-нибудь приятное, может быть и полезное (разумеется, для нас), мы в целый год не хотели сказать слова, были мертвыми один для другого, и первые наши письма принуждены сделать изъяснением.
Но чья вина? Признаюсь, что моя: я не хотел самым маленьким трудом купить самое верное удовольствие. Признаюсь и усердно прошу, чтобы ты простил меня.
Уверяю, что думал о тебе почти беспрестанно. Но ты знаешь сам, что думать и писать не одно, особливо, когда потеряешь привычку, особливо, когда мысли теснятся в голове или, лучше сказать, основы мыслей (думаю, что ты поймешь меня), тогда писать очень трудно; а думать о друге всегда приятно.
Итак, милый друг, еще раз прошу тебя позабыть о моем глупом молчании; я постараюсь забыть о нем и сам, и мы начнем переписку самую исправную, такую как должно. Даю тебе верное слово тотчас отвечать на твои письма. Требую от тебя такого же обещания и уверен, что мне (надеюсь, что и нам) не будет скучно.
Будем говорить о своих делах и мыслях, иногда, только изредка, о чувствах; всего чаще о планах своих, ибо я все живу на Парнасе только планами. А ты, мой друг, сотворили ли что-нибудь? Все это прекрасно, но прежде я должен отвечать на вопрос твоего последнего письма. Хочу сыскать его, чтобы отвечать лучше.
Ты спрашиваешь меня о моих чувствах к тебе и хочешь, чтобы я сказал о них искренно, хочешь заплатить мне такой же доверенностью. Не знаю, что ты скажешь мне, но уверен, что искренность моя не будет тебе неприятна. Я хочу сказать о своих чувствах довольно странным образом.
Приведи себе на память, если можешь, несколько дней моего журнала (?), которые я читал тебе здесь, и позволь мне выписать из него несколько строк; увидишь, для чего.
Не буду писать и говорить о своих горестях ни с кем и никогда или почти никогда. Это в моем характере. Только странно, что я всегда очень много говорю об них Жуковскому тогда, когда он за тысячу верст отсюда. Подумают, что я пишу к нему - нимало! Но собираюсь писать. Ночью, когда сердце у меня терзается, я всегда в своих слезах, в отчаянии, жалуюсь на все Жуковскому. Но он не слышит меня, и вероятно и проч.
Теперь, любезный друг, позволь мне сделать тебе вопрос: неужели человек, к которому ты прибегаешь в часы отчаяния, которого избираешь в поверенные сердца, даже зная, что он не слышит наших доверенностей и не может утешить в печали, этот человек есть ли чужой для нас?
Нет, мой друг! Ты знаешь сам, что сильнейшие знаки чувства видны в мыслях, а не в делах. И для того я позволил себе вспомнить о своем журнале. В наши лета, особливо, когда имеешь страсти, можно часто делами противоречить чувствам. Я сам бываю несчастным доказательством этого, и не с тобой одним.
Прибавлю только к тому, что ты видел в подчеркнутых строках: мои чувства к тебе не переменились и не могли перемениться. Отдай себе и мне эту справедливость. Скажу тебе вещь весьма обыкновенную, но с чувством может быть не столь обыкновенным; скажу, что я люблю тебя душевно и повторяю словами, которыми ты говорил о человеке, достойнейшем меня твоей дружбы: могу восхищаться твоею радостью и мучиться твоими страданиями.
Теперь я буду ждать твоего ответа. Надеюсь, что ты любишь меня столько же, сколько я тебя. Но если увижу, что ошибаюсь (чего однако же я не думаю), то признаюсь, что это огорчит меня, однако же не отнимет надежды: дружба не есть любовь; она родится от благодарности, т. е. от благодарности за чувства.
Чтоб сказать тебе, мой друг, о твоих знакомых? А. Тургенев, который больше для нас чем знакомый, здоров также как я, любит тебя также, как я, и ленится писать также как я. Однако ж будет писать в этом письме, ибо я его отвезу к нему и заставлю приписать несколько строчек.
Сухотины здоровы и точно в том же положении, в каком ты оставил их. Кайсаровы таковы же, какими ты их видел, кроме Михайлы, о котором дошли до меня странные слухи. Ты верно уже знаешь обо всем. О Мерзлякове (Алексей Федорович) нечего говорить: каждая книжка "Вестника" уведомляет об его трудах, а труды, как известно, подкрепляют здоровье.
Теперь, милый друг осталось мне говорить с тобой о двух вещах важных для меня: о тебе и обо мне. Но позволь мне обнять тебя до завтрашнего утра. Теперь я очень устал и хочу спать, а намерен говорить с тобою долго....
Оставлю, и до следующего письма. Теперь обстоятельства мешают мне писать, и боюсь, чтобы это письмо опять не залежалось в ожиданье. Прости, любезный Жуковский, обнимаю тебя и прошу еще раз, чтобы ты не замедлил ответом.
Мой адрес: Против Владимирской церкви, в доме княгини Урусовой, или в Иностранной Коллегии, где бываю ныне каждый день (покинув Лондон, Блудов занимался переводами и изданием документов Венского конгресса).
Приписка А. И. Тургенева
Не думай, брат Василий Андреевич, чтобы я Блудову был обязан удовольствием писать к тебе. Нет, мы друг другу обязаны этим, потому что ежедневно, или при каждом нашем свидании, укоряли мы друг друга за то, что к тебе не писали. Слепая лень единственная тому причина.
Ты, верно не так думаешь, как ты писал к С., и я никогда не мог забыть тебя во-первых из благодарности за ... но я не скажу за что; во-вторых из искренней душевной любви.
Право, брат, мы ни о чем с таким удовольствием не говорим с Блудовым как о тебе, и ты, как невидимый гений, соединяешь руки и сердца наши. Знаешь ли, что я теперь начал тебя более прежнего любить, от того что чем я более живу, чем обширнее становится мое знакомство, тем напротив сердце мое стесняется, ибо везде нахожу я une disette d'hommes. Ah! Cachons nous, passons etc.
О твоей бездейственности я более жалею, нежели ты сам. Что ты голосу не подаешь о себе публике? Зачем не кончил перевод "Элегии" Парни? И я, наконец знакомлюсь с французской литературой и знаю уже, что Brisson писан не Расином.
Теперь пишу или лучше выписываю о... но после узнаешь. Покуда прости. Домашние обстоятельства мои невесёлые (мать Тургеневых была сурового нрава)... Здесь мне изрядно. Приезжай сюда. Твой Тургенев.
Середа, 21-го марта 1823
Милый друг, Жуковский! Я узнал о твоем несчастье за обедом у Румянцева. Как скоро мог, поехал к тебе, но уж поздно. Жалеть ли, что я не видел тебя, что ты не видел меня, в первую ужасную минуту? Разумеется, я не имел глупого намерения утешать; а горесть других, самая искренняя, разве только мешает нашей и конечно не уменьшает ее.
И можно ли даже желать этого? Но мне хотелось тебя видеть, и грустно, что не удалось. Мне кажется, будто, не столько для меня, а и для тебя это - потеря. От того пишу к тебе, не дожидаясь почты, хотя не знаю, что сказать, да и нужно ли, чтобы было что-нибудь сказано? Как вид и пожатие руки, так и письмо в иных случаях могут говорить без слов: нечего объяснять тебе, что я чувствую вместе с тобой.
Прости. Если можешь, успокойся, старайся заняться другим; об утешении думать нельзя и не должно. Если можешь, скажи мне слово о несчастных свидетелях смерти М. А. (Мария Андреевна Мойер умерла в Дерпте 19 марта 1823) и о себе.
Твой Д. Блудов
Апрель 1823
Любезный, бесценный друг! Я долго не отвечал на твое грустное и любезное письмо, во-первых потому что был несколько дней сряду более обыкновенного и даже очень болен, во-вторых потому что и отвечать нечем.
Теперь пишу к тебе, только чтобы спросить: каков ты, каковы твои? Скажи слово... Может быть, я ошибаюсь; но мне кажется, что о твоей горести легче и лучше говорить тебе самому, нежели другому и даже мне с тобою.
Что твое здоровье? Имеешь ли какое-нибудь намерение и какое? Карамзин, Дашков и все наши тебе кланяются. Знаешь ли о несчастном Батюшкове? Он уже начинал резаться (у Батюшкова было несколько попыток самоубийства), и Бог ведает, как ему помешали на этот раз... О, судьба! О, жизнь человеческая!
С этими мыслями (ты не почтешь их обыкновенными фразами) я начал свой 39-й год: достойно ипохондрика! И как в таком расположении думать о будущем? Я и не думаю, по крайней мере, о своем. Прости. Твой навсегда Д. Б.
Р. S. По письму твоему к Плетневу и я опять начал держать корректуру "Певца в стане Русских". Еще раз прости; обнимаю тебя, как люблю, от всего сердца.
без даты
Пишу тебе два слова, чтобы не упустить вашей придворной коляски: два слова, разумеется, о Батюшкове. В воскресенье, после многих свиданий, конференций, вздохов и прочего, совсем было решились перевезти его в среду, то есть завтра поутру, не в дом Рибаса, а к славному доктору и доброму человеку, который уже имел на руках такого больного и очень усердно брался ходить за нашим (Батюшков постепенно сходил с ума).
Нужно было только приготовить комнаты, и я ждал середы, чтобы уведомить тебя о чем-нибудь похожем на окончание (или начало, как угодно назвать это); но в cию самую минуту получаю от Тургенева записку.
Прочти ее и подивись странной судьбе всего, что касается до нашего бедного Торквато, слишком верно повторяющего, если не все таланты и славу, то все ужаснейшие несчастия своего итальянского образца. Прости, твой
Д. Блудов
без даты
Что сказать тебе о Батюшкове и нашей конференции? Она, как и прежняя, не произвела ничего. Миллер объявил, что он лелеял надежду уговорить больного лечиться, но потерял ее; что насильно лечить его трудно, даже опасно, и что для этого надобно удалить сестру (сестра Батюшкова также была близка к помешательству) и надобно такие средства и помощника, каких он не берется сыскать в Петербурге.
Мысль его, которой он не скрывает, есть отправить Батюшкова в Зонненштейн, а родным этого не хочется. На что они решились и решатся ли на что-нибудь, не знаю. К. Ф. (Екатерина Федоровна Муравьева, урож. Колокольцева, жена тайного советника М.Н. Муравьева, попечителя Московского Университета, и мать будущего декабриста Н. Муравьева) думала советоваться с Карамзиными, я со своей стороны сказал, что не смею дать никакого совета, не имея никакого мнения; что друзья Батюшкова могут быть не лекарями, а разве только лекарством его. Прости, рассказывать больше нечего.
Твой Д. Б.
Четверг, 14 июля 1823
…Что сказать тебе о Батюшкове? Он в понедельник говорил, что еще не знает, когда переедет на дачу и какую дачу решится взять, а вчера вдруг переехал, и я доселе не успел его отыскать. Этот больной меня беспокоит иным образом. Кажется, судьба назначает ему жить и быть неизлечимым.
Об перстне я не слыхал; вероятно это сказка, и не должно желать, чтобы она делалась историей: такое награждение может только рассердить его. Занимать его, я думаю, будут по-прежнему. Впрочем, когда я виделся с Севериным (третьего дни на улице и на минуту), то мы с ним мало говорили о Батюшкове, а больше о Карамзине; он, по-видимому очень радовался, а я еще боялся радоваться.
Да! Батюшков велел кланяться тебе и сказать, что они сдержит слово во всей силе слова (разумеешь, что он под этим разумел), и потом сочинил экспромтом пародии твоих стихов к нему, прибавив:
Как бешеный, ищу развязки
Своей непостижимой сказки,
Которой имя - свет!
Вот его состояние и, кажется, он может из него быть излечен только каким-нибудь новым сильным чувством; я в этом уверился, видя, как над ним подействовал один слух об опасности Карамзина.
"Что бы я дал, чтобы спасти его? - говорил он, - не жизнь свою, потому что презираю ее".
Прости. Твой навеки Д. Б.
Петербург, 21 июля 1823
Пишу тебе два слова, друг любезный, только чтобы сказать, что по твоему приглашению и моему давнишнему желанию я буду в Царское Село, и, как ты сам назначил, в субботу, послезавтра.
Явлюсь и в Павловск, если ты не в Царском Селе. Потом, взглянув на нашего милого больного (Н. М. Карамзина) (надеюсь, что его уже можно видеть) и отобедав в трактире, отправимся вместе в Петербург; может быть, еще успеем попасть и к Батюшкову, который мне уже много раз говорил, что ждет тебя нетерпеливо.
Он, кажется, стал еще упрямее с тех пор, как на даче и в большем против прежнего уединении: не хочет видеть ни Муравьевых, ни сестры, ни брата, хотя на сестру не сердится. Вчера мне открылось, что у него в голове, так сказать, полная система баснословия о судьбе его и гонителях.
Кто же глава этих гонителей? Ты засмеешься, когда узнаешь; но какой печальный смех! Ах, друг милый, как часто бывает грустно жить в здешнем, хотя без сомнения, прекрасном свете!
Ты называешь свои стихи развалинами; мог бы также назвать и друзей своих, почти всех: взгляни на это помраченное светило Батюшкова и на меня, обломок недостроенного здания, и на бестолковую нашу Арфу (А.И. Тургенев)?
Однако же об Арфе не очень тужи: поверь моему пророчеству. Болезни ума, как и болезни тела, не всегда бывают неизлечимы; сумасшествие или (другим, учтивейшим словом) затмение разума, полное или частное, в людях, которых душит флегма, бывает досаднее, чем в других, потому что не имеет в себе ничего действительного и почти беспрестанно твердить одно и то же.
Но всему есть вознаграждение: за то оно и не продолжительно. Потерпим немного и, вероятно, опять найдем прежнего Тургенева, и он же, если на той поре Бог возвратить веселость и живость ума, будет вместе с нами смеяться над Тургеневым 1823 года.
Прощай: до субботы.
Вторник, 26 июля 1823
Анна Андреевна (жена Блудова, урожд. Щербатова) просит тебя, друг любезный, прислать ей № как нашего общего билета, так и других твоих билетов и купонов, не попавших в цель, то есть в Воротынец (имение графа Головина разыгрывалось в лотерею).
Ей хочется, чтобы мы или, лучше сказать, нищие не были лишены принадлежащих им 50 рублей, буде судьбе вздумалось или вздумается наградить их таким выигрышем. Прощай. Скажи, каков наш больной или выздоравливающий; поклонись от меня, и всем сердцем, ему и им, и приезжему
Твой Д. Блудов.
Адрес: Его высокоблагородию, м. г. моему, Василию Андреевичу Жуковскому, в Павловске, в Александровском дворце.
Четверг, 20 сентября 1823
Позволь мне, любезная Светлана, в первый и вероятно в последний раз, не согласиться на твое требование. Ты у меня просишь книги те же именно, которые мне самому надобны.
"Writing of moral philosophy" я не собираюсь, а начал переводить. Sketch-book еще дочитываю, для того чтобы после приняться за "Bracebridge Hall" (роман Вашингтона Ирвинга) и составить из обоих статью об мистере Ирвинге в дополнение к той, которую нам обещает Полетика об литературе американской (Петр Иванович Полетика наш посланник в Америке).
Вот мое оправдание в отказе. Но к тому я мог бы прибавить еще несколько слов; вот что именно: у меня приятели мои забрали и растеряли столько и полных сочинений, и отдельных частей (я в том к несчастью уверился ныне, разбирая свою библиотеку), что мною почти произнесена клятва не услуживать книгами, особенно английскими, которые трудно и заменить, если пропадут.
Для дружбы все, что в мире есть, кроме книг, потому что их жаль, и денег, потому что их нет. Прости, милый деспот! Не сердись за мой маленький опыт инсуренции или хоть посердись, да не долго.
Твой Д. Б. Кассандра
Батюшкова я не вижу: Миллер (лечащий врач Батюшкова) не велит. Он упрямится, не хочет принимать лекарств и почти ни о чем не говорит, но смирен, и средства вредить себе, кажется, у него отняты. Миллер думает, что когда его перевезут в другие, лучшие комнаты, то будет возможность заставить его лечиться, и нам должно начать ходить к нему.
Понедельник, 20-го сентября
Друг Жуковский! Прочел ли ты Квентина Дорварта (sic)? Ежели прочел, то сделай одолжение отправь его по почте, разумеется через Булгакова, к княгине Трубецкой (бывшей Лаваль); она об этом просила тебя и меня, не крестом и Богом, как говаривали наши праотцы, а всеми ироическими (sic) Музами древних поэм и всеми мертвецами новых эпопей-баллад.
Неужели такая просьба тебя не трогает? Да скажи мне при сей верной оказии, каков ты, каковы Карамзины и коклюш их детей, и когда мы увидимся? Я третьего дня имел глупость быть на скачке и наказан ужасной простудой; к ней присоединилась обыкновенная мучительная игра нерв.
Вот мое положение: как же думать об Ивановом вечере, когда вечер ума и жизни для меня наступил в полдень? Прощай, обнимаю тебя.
Твой Кассандра.
Суббота, 25 июня 1831
Письмо все проколото и было окурено
Нет, любезный друг, нет! Причиной моего молчания, когда ты успел бы знать, что делается со мной, была не лень, а сверх привычки, худой или хорошей, еще особенное расположение или изнеможение души, которое поверхностными наблюдателям, а следовательно многим, если не всем, может показаться ленью, но совсем на нее не похоже. Объяснение оставляю до нашего первого свидания, если нам суждено видеться.
Отвечая в нескольких словах на твой нежный упрек, буду также отвечать и на вопросы обо мне и Дашкове. Слава Богу (ибо за все надобно благодарить и славить Бога) доселе холера нас не тронула; но Дашковы потеряли одного из своих экспедиторов, а я своего доброго камердинера, который 30 июня в два часа ночи еще раздевал меня и казался совершенно здоров, а в три часа той же ночи был при смерти.
Это доказывает, по крайней мере, в моих глазах, не одну страшную силу болезни, но и то, что она не до такой степени прилипчива, как воображают многие.
Мой бедный Густав умер в несколько часов в страшных судорогах и со всеми другими признаками настоящей индейской холеры. Не смотря на то, однако же, уцелели не только я, а все наши люди, которые ходили за ним, натирали его, отвозили в больницу и, разумеется, по Русскому обычаю, не брав даже самых простых карантинных предосторожностей.
Я уверен, да и тебя и всех прошу верить, что для предохранения себя от холеры нужно не столько избегать сообщения с (больными хотя без надобности и на то пускаться не должно), сколько наблюдение правил строгой диететики, не фигур удержания, о которой говорил твой хвалимый Плетнев, а добродетели воздержания, и не только от запрещённой нездоровой пищи, холодного и кислого питья, но от всего, что только потрясает нервы или волнует кровь, от порывов досады, даже самый справедливой и от страха, а буде можно от огорчения...
Но возможно ли? Впрочем, холера, также как политические и правительственные болезни нашего времени, кажется, имеет двоякое свойство заразы и эпидемии: они и прививаются от людей и как будто носятся в воздухе.
Отчего и зачем, это тайна Провидения, которую, может быть, разгадают историки-философы двадцать девятого века.
Et sur се обнимаю тебя в мыслях, следовательно без всякой опасности для твоего здоровья, и говорю: прости! Поклонись от меня Мердеру (Карл Карлович, воспитатель императора Александра II), жене его и всем нашим знакомым, а графине Вьельгорской сверх того вручи и, буде нужно, прочти прилагаемый у сего ответ на ее письмо.
Твой Д. Б.
#librapress