Найти тему

Дознаватель

– Тамара Викторовна, вы подозреваетесь в подделки документов и незаконном обороте сильнодействующих средств. Скажите, вами были выписаны в апреле 2009 года два рецепта на трамадол Владимиру Ситкову?

– Да, – ответила Тамара Викторовна. Я выписала два рецепта. Как я и говорила, другому следователю, Владимир был тяжело больным. Рак в четвертой стадии. На тот момент в аптеке не было бесплатного трамадола, поэтому его лечащий врач не мог выписать рецепт. Придя двадцать четвертого апреля к Владимиру, и увидав – в каком он состоянии, я выписала два рецепта на платный трамадол.

Следователь Толмачев откинулся на стуле и стал разглядывать Тамару Викторовну: платок на голове, из-под которого выбиваются седые волосы, тонкие размазанные черты лица, и серый, испачканный весенней грязью пуховик. «Какой она была в молодости? – подумал Толмачев. – Вряд ли красивой. Неприметной, серой мышью».

– Послушайте, Тамара Викторовна, – сказал Толмачев. – Это дознание носит скорее формальный характер. На данный момент следствию известно достаточно. Лично мне, это дело кажется кристально понятным. Вы вместе со своей подругой Рузеевой вступили в преступный сговор. Вы выписывали рецепты на запрещенные лекарства, людям которым можно было их назначить. Затем отдавали их Рузеевой, чей сын наркоман затем покупал эти лекарства в аптеках и сбывал своим знакомым наркоманам. Так продолжалось до тех пор, пока вы не совершили оплошность и не выписали Ситкову рецепт на платный трамадол, который через год при проверке аптеки обнаружил Госнаркоконтроль. Говоря языком наркоманов, вы – аптекарь, или барыга, а Рузеева с сыном – дилеры. Если предположить, что вы выписывали каждый день по одному стандарту, то при цене 700 рублей за колесо, в общем, за один год вы заработали более двух миллионов. Нехилые деньги.

Толмачев развалился на стуле, как уставший медведь, покрутил обручальное кольцо на пальце и, желая выглядеть ещё более расслабленным и уверенным, ехидно улыбнулся. Подозреваемая молчала, и усталые от целого дня работы мысли Толмачева бродили кто где. «Так, у меня на руках. Первое – сын наркоман Рузеевой, который последние два года неожиданно вышел из тени и активизировался. Второе – свидетельство Тамарцевой, утверждающей, что трамадол в аптеке был, и она осматривала Ситкова три дня подряд. Третье – аптекарша, у которой обналичивались почти все рецепты подозреваемой. Осталось только добиться признания».

Толмачев знал, что эти три, казалось бы, неопровержимых факта, доказывают причастность Ярощук к наркоторговле, но на самом деле ни черта подобного. Судья смешает их с грязью, закроет дело за недостаточностью улик, а он, Толмачев, вместе с Щелкановым и Васильевым будет в лучшем случае подметать улицы около Госнаркоконтроля, бодро размахивая веником из стороны в сторону. Толмачеву надо было собраться, но сегодня он был не в форме: с утра поругался из-за мусора с женой, в обед провалил стрельбища, а сейчас от нервов у него тряслась левая икра ноги. Мысли и те вели себя как предатели. Эта блеклая незаметная женщина-терапевт напоминала ему мать, и перед глазами следователя вспыхивали яркие картинки похорон и бессознательное, тупое выражение убийцы в зале суда. «А всё-таки, – подумал Толмачев, – эта система совершенна. Что бы ни говорили, нюх у системы, как у охотничьей собаки. Она точно отличает добро от зла, преступника от добропорядочного гражданина. Кто-то заметил рецепт, блеснула искра, побежала по цепи, и вот наркоторговка сидит передо мной».

Тамара Викторовна поправила платок и, наконец, начала говорить. Она постоянно смотрела в пол или в потолок, пряча свои глаза от следователя, из-за чего Толмачеву приходилось пристально смотреть на неё, заставляя взглянуть в глаза ему.

– Я не продавала никому никаких наркотиков. Я говорила вашему…сослуживцу…

– Щелканову, – уточнил Толмачев.

– Да, Щелканову. Я врач с пятидесятилетним стажем. Спросите у моих пациентов. Ни одного плохого отзыва! Я всегда помогала, чем могла. А Виктор… он был моим другом. Разве это преступление помочь тяжело больному человеку, мучающемуся от боли?

Толмачев придвинулся на стуле совсем близко к столу и слегка наклонился к подозреваемой так, чтобы можно было поймать её взгляд и давить, давить, давить пока она сама не отвернется:

– У меня на руках все факты, говорящие, что за последний год вы продали торчкам всякой дряни на два миллиона рублей. Нооооо… вы можете попробовать меня переубедить.

Тамара Викторовна с удивлением посмотрела на следователя. Толмачев чувствовал, она понимает: он предлагает сыграть ей в опасную игру ва-банк на её жизнь с человеком, которого она считает главным шулером, способным обворовать одним взглядом. Естественно, что она сомневается. «Ничего, – подумал Толмачев. – Даже если откажешься, всё равно придется играть. Хочешь ты или нет». Но Толмачев просчитался. Тамара Викторовна как будто бы вообще не сомневалась и начала сразу же рассказывать всё с самого начала:

– Двадцать четвертого апреля – я помню очень хорошо. В тот день с утра была замечательная погода. Я была дома, чистила картошку, когда позвонил телефон. Это была мать Владимира. Она сказала, что он плохо себя чувствует, и попросила приехать. Я согласилась.

– Во сколько она позвонила?

– Около двенадцати, – ответила Ярощук.

– А вы выехали во сколько?

– Около двух.

Толмачев упал на стул как мяч в руку баскетболиста: точно и жестко. «Попалась, – подумал он. – Плюс один к доказательству. Четыре».

– То есть вы хотите сказать, что вам звонит мать смертельно больного человека, говорит, что ему плохо, и после этого вы спокойно ещё два часа дочищаете картошку, неспешно одеваетесь и едите к нему? Так?

Тамара Викторовна вздохнула и как-то театрально возвела глаза к потолку, подняв руку, как ученица за партой:

– Я не подумала, что это срочно! Я не лечащий врач Владимира. Если бы это было что-то серьёзное, она бы позвонила Тамарцевой.

– Конечно, когда вам звонит мать тяжелобольного человека и говорит, что ему плохо, это ни хрена не срочно. Вы даже подумать не можете, что это срочно!

Толмачев стукнул пальцами по столу и поискал глазами кружку: в горле у него была Сахара. На столе кружки не было, и он вспомнил, что оставил её у Нади на втором, когда она после планерки заигрывающе скользила холодной ладошкой у него под пуловером.

– Вы знаете, сколько один наркоман подсаживает человек? – спросил Толмачев.

Тамара Викторовна промолчала и только махнула головой.

– Двадцать. Минимум двадцать человек. Представляете? Не сложный подсчет. В стотысячном городе насчитывается около пятисот наркоманов. Это значит, что в расчете двадцать человек на одного, через какое-то время их будет десять тысяч. Каждый десятый. Это значит, что в вашем круге знакомых кто-то наверняка ширяется. А хотите узнать, сколько их будет, когда их станет десять тысяч? Двести тысяч человек. Понимаете? Это значит, что каждый в этом городе нарик, и что ещё сто тысяч нариков в этом городе есть про запас.

Память Толмачева вдруг встала на дыбы, как непослушный конь, и он вспомнил свой маленький стотысячный город, свою школу, вопрос учителя «Кем работает твоя мама?» и свой гордый ответ «Хирургом». Он вспомнил мёртвое тело матери, которое ему никак не хотели показывать, потому что тот человек нанес ей шесть ножевых ударов, вспомнил, тупое выражение лица того человека, и свою тётю, которая долго объясняла ему, одиннадцатилетнему Толмачеву, почему того человека не посадили: «Он уже не наркоман, говорила она. – Но у него проблемы с психикой, поэтому его отправят в психиатрическую клинику. Ты меня понимаешь, Руслан?» Толмачев не понимал. «Нет, – подумал он. – Система не совершенна. Она может упустить зло, дать проскользнуть ему как воде сквозь пальцы. Но её можно улучшить. Я могу её улучшить. Вот зачем мы нужны. Мы чувствуем запах, идём по следу и не отпускаем. Даже если все улики говорят: «Не виновен».

– Давайте вернёмся к сыну Рузеевой. Вы знали, что он наркоман?

Тамара Викторовна не ответила и только мотнула головой.

– Значит, не знали? А вот Рузеева говорит, что обсуждала с вами проблемы своего сына. Кстати, она сейчас сидит в соседнем кабинете. Она согласилась сотрудничать со следствием. И когда она сдаст вас, вам светит пятнадцать лет. Ну, так что вы знали о сыне Рузеевой?

Толмачеву показалась, что Тамара Викторовна сейчас заплачет. Её голос стал звучать тихо, прерывисто.

– Я знала. Знала, но не хотела говорить. Боялась, что у неё будут проблемы.

«Предположим, я тебе поверил, – подумал Толмачев. – Минус одно доказательство. Но всё равно. Осталось еще как минимум два».

– Ваша внучка учиться на юридическом? Так ведь? – спросил Толмачев.

– Да, – ответила Тамара Викторовна.

– Наверно она красивая, умная. А теперь представьте себе, что все её тело покрылось чёрными рытвинами. Она исхудала. Стала похожа на палку. В каких-то местах слезла кожа, обнажила красное посиневшее мясо. Её кожа шелушится и напоминает змеиную чешую. От неё воняет хуже, чем от трупа. Она гниёт заживо. Проживёт она не больше года. Так бывает, когда человек употребляет крокодил. Его легко сварить. Достаточно пару медикаментов, йод, бытовая химия, всё в кастрюлю и готово. А вот теперь…

Тамара Викторовна не дала договорить Толмачеву. Она вдруг посмотрела прямо в глаза следователю и сказала:

– А вот теперь представьте, что вы не можете ходить. У вас страшные боли, такие сильные, что вы не можете ни спать, ни есть. Вы хотите только одного, чтобы эта боль прекратилась. Вы взрослый мужчина, но не можете сдержать крика. И вы лежите на кровати, обездвиженный и кричите от боли. И всё только потому, что в аптеках нет вашего болеутоляющего, потому что-то где на фармкомании кто-то заболел, не вышел экспедитор или провизор, и не успели во время завести. И вы теперь лежите и просите только об одном – прекратить страдания. Помните того генерала, который застрелился? А теперь представьте, какова должна быть боль, чтобы, не задумываясь, пустить себе пулю в лоб? И да, ни один медик не может вам помочь, потому что боится. Боится выписать рецепт, боится оказаться на моём месте.

Слова Тамары Викторовны тонули в воспоминаниях Толмачева. Его глаза сосредоточено смотрели сквозь неё туда, в глубину кабинета, где в старом шкафу сидел он, и, затаив дыхания, всматривался в тонкую полоску света с порхающей пылью. В соседней комнате звучит голос матери: «Руслан? Ты спрятался? Я иду искать!» Слышатся шаги, хлопающие двери, а потом звонок, опять голос матери: «Да, да, конечно, сейчас». Сквозь щель он видит, как она быстро собирается, натягивает на округлые бедра юбку, быстро заправляет зелёную кофту и кричит: «Руслан, Руслан! Выходи! Мне надо срочно в больницу». Хлопает дверь. Больше он её не видел.

– Вы меня слушаете? – Тамара Викторовна вопросительно смотрела на Толмачева.

– Да, да. Конечно.

«Может быть, может быть – думал Толмачев, – ты и не виновата. Может быть, тебя подставили. Но что ты мне прикажешь делать? Что делать, если система несовершенна? Если в её сети попалась не акула, а дельфин? Как отличить? Нет, не вводи меня в заблуждение. Осталось еще два доказательства твоей вины. И тут ты не отвертишься».

Толмачев стал быстро перебирать папки на столе. Брови он нахмурил, чтобы казалось, что он не разгребает бардак, а просто аккуратно достает нужную бумагу. Папка оказалась на самом дне.

– Вот, смотрите. Читайте. Записи Тамарцевой, лечащего врача Ситкова.

Тамара Викторовна уткнулась в небольшой листок и тут же замотала головой так, что платок упал, и Толмачев увидел седые волосы, утянутые в тугую шишку.

– Ничего не понимаю… Но мне мать Ситкова сказала совсем другое.

Толмачев ухмыльнулся, небрежно взял бумагу и начал читать:

– Двадцать первое апреля: произведён осмотр Виктора Ситкова. Состояние удовлетворительное. Трамадол есть. Двадцать второе апреля: произведён осмотр Виктора Ситкова. Состояние удовлетворительное. Трамадол есть. Двадцать третье апреля: произведён осмотр Ситкова. Состояние удовлетворительное. Трамадол есть. То есть, в течение трех дней Ситкова навещала его лечащий врач Тамарцева. И трамадол в аптеке был! Давайте я спрошу вас ещё раз. Вы уверенны, что мать Ситкова сказала вам, что Тамарцевой не было?

Тамара Викторовна вытянула бумагу из рук Толмачева и начала внимательно читать. Платок всё так же неуклюже болтался на шеи, как петля. Руки Тамары Викторовны дрожали.

– Её заставили это написать, – сказала Тамара Викторовна спокойным голосом.

– Заставили? – удивлённо переспросил Толмачев. – Кто?

– Вы. Следователи.

Толмачев почувствовал, как сильно сжались скулы на его лице, а пальцы рук инстинктивно сомкнулись в кулак. Он постарался успокоиться. Вспомнил жену, но тут же из памяти выскочил, как заяц из шляпы, утренний скандал. Тогда Толмачев попытался подумать о Наде и её нежной упругой груди. Но злость так и не прошла.

– А может быть вас прямо сейчас на детектор отправить? М? Давайте проверим. Сразу же узнаем правду.

Тамара Викторовна отложила бумагу:

– Нет. Лучшее своего Щелканова проверьте. Это ведь он допрашивал Тамарцеву? Я точно знаю, что Тамарцевой там не было. Я говорила с ней после того, как выписала рецепт. А это значит только одно – вы на неё надавили! Угрожали проверками, расследованием, угрожали, что придёте в поликлинику. Ваш Щелканов заставил её это написать!

Толмачев тяжело вздохнул. «Егор иногда не знает границ – думал Толмачев. – Он мог, мог надавить. Мог пригрозить. Но это не преступление, а лишь улучшение системы. Минус ещё одно доказательство. Вот чертовка. Осталась последнее».

– Ладно. Вы и вправду хороши. У вас на всё есть ответ. У меня осталось только одна единственная деталь, которая доказывает что вы…

– Аптека? – спокойно спросила Тамара Викторовна.

Толмачев спрятал удивление.

– Да, аптека, в которой ошиваются все наркоманы района. И кстати, сын Рузеевой…

Тамара Викторовна натянула на голову платок, тщательно спрятав волосы, словно собираясь уходить.

– Аптека ничего не доказывает. Может быть, в этой аптеке и ошиваются наркоманы. Ну и что? Признайтесь, у вас на меня ничего нет. А я, дура, только зря боялась. Аптека, сын Рузеевой… полная ерунда! Только показания Тамарцевой могут указывать на то, что я, как вы это говорите, наркоторговка? Но я готова поспорить, что ваш Щелканов надавил на неё. Мой адвокат сказал, что Щелканов проходил подозреваемым по делу о пытках. Весь его отдел посадили за то, что они пытали подозреваемых электричеством. А его нет. Почему? Так что… Думаю, я могу идти.

Толмачев слушал Тамару Викторовну с удивлением. Каждое её слово точное, спокойное, рациональное била по нему как футбольный мяч по голове, оглушая и не давая опомниться. Так значит, она всё знала? Знала всё, что знал он. Это партия была разыграна в её пользу: три – ноль. Толмачев задумался, с какого конца правильнее подметать улицы. Последний раунд.

– Знаете, Тамара Викторовна, я удивлен. Вы подготовились очень хорошо. Просто блестяще. И я даже понимаю, почему вы это делали. Ваша зарплата двадцать тысяч рублей. Сколько вы проработали? Пятьдесят лет? И за всё это время вам платили копейки. Мне платят не много. Но года четыре назад и этого не было. Я помню, как мне было стыдно говорить, сколько я получаю. Меня распирало от злости. Жена угрожала уйти от меня. Закатывала скандалы. Я работал без выходных как проклятый, а денег хватало только на еду. И знаете, может быть, если бы у меня была возможность я бы тоже…

Тамара Викторовна старательно застегивала пуховик:

– Я бы ради денег не продавала.

Толмачев улыбнулся и удивленно спросил:

– А ради чего тогда?

– Ради того, чтобы привлечь к проблемам врачей внимание властей. Нас пасут как волков, словно мы не врачи, а преступники. Я должна помогать людям. Я давала клятву. Но чего она стоит, если я не могу спасти человека?

Толмачев почувствовал, что устал. Он больше не хотел вести этот допрос. Он хотел домой к жене, спать, достать, наконец, свою кружку из кабинета Нади, покурить и возможно даже выпить. Толмачев дал своим мыслям нести себя, как река несёт в своих водах мёртвое тело. Он вспомнил белый халат матери. Почему-то сколько бы он ни пытался припомнить весь её облик, её столь знакомое тело, облаченное в белый халат – ничего не выходило. Он как в заевшем дисководе видел одну и ту же картину: чёрные туфли быстро скользящие по полу, телесного цвета колготки, белые полы халата, рука в кармане, с выставленным большим пальцем, тёмные волосы до плеч. Толмачев чувствовал, что в этот момент мама должна повернуться к нему, и тогда он увидел бы всю её целиком. Но память обманывала его. Картинка останавливалась, и начиналось всё с начала: чёрные туфли, скользящие по полу… «Она не виновна, – подумал Толмачев. – На что они вообще рассчитывали?»

Когда Тамара Викторовна ушла, Толмачев закрыл кабинет, зашёл на второй этаж, забрать кружку, и, увидев тёмный чайный осадок на дне, неспешно пошёл в туалет.

В туалете Толмачев сразу принялся пытаться тщательно отмывать противный коричневый след и остатки сахара. Толмачев даже не заметил, как вошел Щелканов, пошаривший на стене рукой и включивший свет. Большой, в два метра роста Щелканов смотрелся рядом с Толмачевым просто гигантом, а маленькая кружечка в его больших руках превращалась буквально в кукольную.

– Ты теперь свет не включаешь?

Толмачев не ответил и только спросил:

– Тамарцева сама дала показания?

Щелканов ухмыльнулся и внимательно посмотрел на Толмачева:

– Сама. Конечно сама.

Толмачев радостно заметил про себя, что часть налета на кружке всё же оттёрлась.

– Дурак ты. Посадят тебя.

Щелканов улыбнулся, но тут же, словно что-то вспомнив, отставил свою кукольную кружку на край раковины.

– Послушай, насчет Ярощук…

– Она не виновата, – сказал Толмачев.

Щелканов кивнул:

– Да, доказательств нет. Не возбудят. Надо давать задний ход. У нас на неё ничего нет. Да еще буча может подняться. Врач с таким стажем спасает жизнь… ну и всё в таком духе. Ещё и в историю вляпаемся. Ну как, даём задний?

Толмачев прищурился, поднял кружку и внимательно рассмотрел её дно. Оно блестело, как начищенные сапоги.

– Нет, – сказал он спокойно.

Щелканов удивленно спросил:

– Почему?

Но Толмачев не ответил. Он вышел из туалета и неспешным шагом направился в свой кабинет. «Потому что система может быть не права, – думал он, – но она необходима и как всякая необходимость не терпит исключений».

Больше о матери он не думал. В эту ночь по делу Ярощук он работал допоздна. Предстоял третий раунд.