Найти тему
Yuri Ecrlinf-Linnik

Текст, читаемый в видеоролике: Сорж Шаландон, «Мой предатель», фрагмент ТРЕТИЙ

это текст того перевода большого фрагмента сенсационного современного французского романа, который я читаю вслух в видеоролике под названием: «Сорж Шаландон, «Мой предатель», фрагмент ТРЕТИЙ (с 12-й минуты)» (на моем канале «Yura Ecrlinf Linnik» на платформах «YouTube», «Rutube», «Яндекс-Дзен»).

[Библиографическое описание французского подлинника: Sorj Chalandon. Mon traître. © Éditions Grasset, 2008]

В октябре 1979 года я задержался в Белфасте на девять дней. Я напрасно ожидал суда над Тироном Миеном. Каждое утро я провожал Шейлу до ворот тюрьмы Крамлин Роуд, чтобы узнать какие-нибудь новости. Но я не входил внутрь, а оставался на улице перед входом, держа руки в карманах, как и другие мужчины, стоявшие там. В городе царило прежнее напряжение. Каждый день полиция арестовывала еще одного-двух сторонников ирландской независимости. Ночную тишину сотрясали выстрелы. Порой нам встречались партизаны ИРА: они уже не носили парадную форму, а только длинные куртки с капюшонами, надвинутыми на лицо. С улиц они забегали в палисадники, сжимая в руках винтовки или пистолеты. Перепрыгивая через заборы, они врывались в спокойные гостиные, чтобы выйти через черный ход на кухне, который оставался открытым специально для них. Я ощущал дух войны. Ощущал его в запахе угля и торфа, жирного масла и холодного дождя. Этот аромат Белфаста, этот вкус тревоги… Я впервые столь явственно чувствовал его… Накануне моего отъезда подразделение ИРА открыло огонь по пешему патрулю, среди бела дня, на многолюдной улице, в нескольких метрах от меня. Я не видел, откуда раздались выстрелы. Возле стены дома упал солдат, уронив свое ружье. Звон металла о мостовую. Его шлем ударился об асфальт. Британцы не спешили открывать ответный огонь. Они кричали, рассматривая в прицелы автоматов крыши окрестных домов. Одна из прохожих женщин подхватила на руки своего ребенка. Другая начала причитать. Я спрятался за угол одного из подъездов. Англичанин лежал на животе. Густая кровь растекалась по земле. Толпа прохожих замерла в оцепенении. Полицейский выстрелил в воздух, чтобы заставить толпу рассеяться. Я бросился бежать вместе со всеми. Меня охватил приступ какого-то бешеного возбуждения: смесь гнева, печали и радости. Они убили одного из нас, мы в ответ убили одного из них. Я обернулся, чтобы взглянуть на него еще раз. Отовсюду сюда съезжались бронемашины, среди которых выделялся джип с налепленным на броню красным крестом.

– Не бегите! Идите нормально! – закричал нам какой-то юноша, раскинув руки.

Я вообще остановился. Солдаты перегородили улицу. Отсюда мне были видны только сапоги убитого и брюки его полевой формы. Да, его действительно убили: я прочитал об этом на следующий день в “Irish News”. Его звали Стив Ремингтон, он приехал сюда из Брамптона, что в Йоркшире. Он не захотел спускаться в шахту вслед за своим отцом, дедом и прочими родственниками. Он завербовался в армию, чтобы сбежать от нищеты их шахтерского поселка. Ему было 23 года.

«Есть ли жизнь перед смертью?» – вопрошала черная надпись на стене одного дома по Фоллс-роуд. Перед тем как сесть в поезд до Дублина, я коснулся ее рукой, словно это была стена храма. Я долго прислонял к ней мою разомкнутую ладонь, чтобы сильнее ощутить холод камня. Невдалеке, на той же улице, британский солдат залезал на электрический столб, чтобы сорвать с него ирландский флаг. Мне почти что хотелось обратить на себя его внимание. Он разрушал тот же символ, которым я насыщал мою душу. Весь город был охвачен трепетом. Тирон Миен сидел в тюрьме. А к югу от Белфаста, в Лонг Кеш, огромном лагере для заключенных, построенном среди чистого поля, триста ирландских республиканцев жили голыми вот уже три года. Совершенно голыми. Накинув на себя лишь простыни от тюремных коек, они отказывались носить ту же арестантскую одежду, что и уголовные преступники. Я вглядывался в их фотографии до головокружения, особенно в фото двух из них, которых застигла врасплох телевизионная камера: исхудавшие, с бородой, покрывшей всё лицо, и с волосами до плеч, они носили грубые простыни с таким изяществом, словно это были драпированные хитоны. Я не расставался с этим фото ни на минуту. Когда я выходил на улицу, я брал его в свою сумку, а когда сидел в мастерской, оно висело на стене. Я отрывал глаза от белой древесины моего стола только для того, чтобы взглянуть на бледную кожу этих людей. В одно утро 1979 года, чтобы сломать их сопротивление, надсмотрщики запретили им выносить из камер и опорожнять ведра с нечистотами. И тогда узники начали «грязный протест» (“dirty protest”). Они мочились прямо на пол. Они брали рукой свои экскременты и размазывали их по стенам камер. Они орали во весь голос, называя себя политическими заключенными. Голые, обмазанные своим калом, с ногами, облитыми собственной мочой, лишенные прогулок, посещений родственников и писем, лишенные всего, одни, в течение бесконечно долгих месяцев, которые в итоге сложатся в целых два года.

Если смотреть на здание тюрьмы Лонг Кеш с неба, то оно выглядит как буква «Н». Эта белая буква очень скоро стала символом республиканского мученичества – нарисованная на стенах, вышитая на воротниках, налепленная на двери в комнате каждого школьника, напечатанная на футболках, высеченная на камнях, вырезанная железом по дереву, выкрикиваемая детьми, повторяемая бесконечное число раз. «Бог сотворил нас католиками, ружье сделало нас равными», – гласила надпись на другом доме. Каждая пуля, выпущенная свободным человеком, отвечала на унижение людей, заточённых в темнице. «А ты? Что ты сделал для узников?» – вопрошала вывеска на одном из баров. Что сделал я? А, строго говоря, ничего. Я расхаживал по улице в моей твидовой куртке местного производства. Я смотрел, не наблюдают ли за мной. Я вдыхал здешний воздух. Я разглядывал фотографии. Я до одури упивался печалью.

**

1 марта 1981 года я узнал, что Бобби Сэндс начал голодовку протеста с требованием признать его политическим заключенным. Я был тогда в Париже. Я прочитал об этом в одной помятой газете, забытой на столике в кафе. Заметка была лживой от начала до конца. Лживой во всем – в фактах, в датах, в географических названиях и даже в терминах. ИРА именовалась там ирландской «революционной» армией. Лагерь Лонг Кеш описан как «тюрьма для католических экстремистов». Голодовка истолкована как «шантаж самоубийством, проплаченный поджигателями войны». Я не был лично знаком с Бобби Сэндсом и даже не видел его ни разу: когда я приехал в Ирландию, он уже сидел в тюрьме. Его первая голодовка, начатая этой зимой, ни к чему не привела. Маргарет Тэтчер пообещала сделать гуманный жест, если заключенный прервет свой строгий пост, однако, стоило ему только прислушаться к словам госпожи премьер-министра, как она отказалась от данного слова и заявила, кусая губы, что никогда не пойдет ни на какие уступки.

Я сидел за столиком кафе, смотрел через окно на улицу и комкал газету. Я разглядывал мой уголок Парижа, застроенный серыми домами, омрачающими небо. Какой-то паренёк шел по тротуару и смеялся, а его подружка размахивала руками, шагая рядом с ним. Шум кофемолки, дребезжание стаканов, зеленое блюдце, мои французские монеты… Я ощущал себя бесконечно далеким от Ирландии, потерянным и одиноким. Я уже знал, что вторая голодовка должна начаться весной: Джим, Тирон и все остальные мне это объяснили. Убивая себя голодом, заключенные-республиканцы как бы подводили итог предыдущим пяти годам с их «одеяльными» и «грязными» протестами, которые оказались тщетными.

Бобби Сэндс был офицером ИРА, осужденным на пять лет за хранение оружия. Он стал вдохновителем протестного движения заключенных, ибо его примеру последовали другие: через неделю – второй, затем третий и четвертый. А пятый заменил первого умершего. И затем шестой занял место второго скончавшегося. Список добровольцев, присоединившихся к тюремной голодовке, возрос до десятков, а вскоре и до сотен имен. На каждом кирпиче Белфаста красовалось улыбающееся лицо Бобби Сэндса, а рядом с ним – буква «Н», в форме которой выстроена его тюрьма.

Я не возвращался в Белфаст вот уже два месяца. Мне казалось, что я не смею взглянуть в глаза моим друзьям. Два месяца я словно прятался в своей парижской норе. Джим сообщал мне все новости. Тирон присылал самоклеящиеся фотопортреты Бобби Сэндса, который теперь присоединился к Коннолли и Йейтсу на стене моей мастерской. Мое раздражение всё усиливалось. Однажды я со скандалом ушел с приятельской вечеринки, когда кто-то из гостей начал насмехаться над этой тюремной голодовкой. Он говорил, что немного похудеть – это только полезно для здоровья. Он был просто пьян и болтал глупости. Но я взбесился. Я закричал, что он вообще ничего не знает и не понимает, а рассуждает о событиях и людях, несравнимо более величественных, чем все мы, вместе взятые, собравшиеся за этим столом. Он ответил, что уже сыт по горло моими байками, что я говорю только об одной Северной Ирландии и ни о чем другом, что я вечно вращаюсь по кругу как торнадо, что я сам не понимаю, насколько всем осточертели мои россказни, что я уже изменился, что я никого не слушаю, что я утратил мое чувство юмора, что всех смешит мой мрачный озабоченный вид, моя музыка с закрытыми глазами, мои заговорщицкие манеры, мои ирландские значки зимой и мои ирландские футболки летом, что я стал маньяком и совсем спятил… Я вскочил со стула. Никто не сказал ни слова в мою защиту. Никто даже не попытался мне посочувствовать. Мои парижские приятели сидели, уткнувшись в свои тарелки. Я осыпал их английскими ругательствами, стоя, опершись ладонями о стол. Парень, насмехавшийся надо мной, пожал плечами и покачал головой. Какая-то девица хихикнула себе в кулачок. Я опрокинул мой стул и вышел вон, хлопнув дверью. Сжав кулаки, я шел по городу, окутанному апрельской ночью. Я больше не принадлежал этому месту, этим домам, загромождающим небо. У меня больше не было ничего общего со всем этим. Я хотел туда – к Тирону Миену, к Джиму, к их взглядам, к улицам Белфаста, к улыбке Бобби Сэндса, к запаху торфа, горящего в печке, к подмигиваниям на перекрестках, к руке на моем плече, к тряске в автобусе, к детям в школьной форме, к жареной картошке, завернутой в пожирневшую газету, к моей кружке черного пива, к металлу вражеских бронемашин, к свистящим дудкам и гулким барабанам, к небу Ирландии, к ее дождю, к ее коже. Мне рассказывали, что в тюрьме Лонг Кеш охранники три раза в день приносили Бобби Сэндсу поднос с едой и ставили прямо возле него. Они делали это как ни в чем не бывало. Они были уверены, что такая церемония сломает его. Они ждали, когда он наконец сдастся. Последние несколько недель сам запах пищи вызывал у меня душевные страдания. Я шел долго, пересекая улицы, минуя дома, понурив голову. Я останавливался отдышаться через каждые сто шагов. Я сегодня слишком много выпил и съел. В моей голове стучало хихиканье девицы, насмешки парня, молчание всех остальных. Я решил отречься от них.

На Севастопольском бульваре, посреди тротуара, какой-то человек воздвиг себе картонную крепость с крышей из куска листового железа, и разлегся там внутри. К каждой из четырех картонных стенок его жилища был прикреплен плакат, объясняющий, почему он здесь: он – предприниматель, и был вынужден закрыть свой магазин мужского белья из-за высоких налогов и непомерных процентов по банковским кредитам. На грифельной доске написана цифра «4», дающая понять, что он объявил голодовку, которая длится уже четвертый день. Сам голодающий лежал на раскладушке у входа в свою самодельную хибару, а возле него стояла бутылка минеральной воды и чашечка с сахаром. Я начал разглядывать его. У него слипшиеся волосы, трехдневная щетина, круги под глазами, дряблая кожа. Я не верил ему – ни его голодовке, ни его гневу, ни его страданиям, я не понимал и не воспринимал его. Он слушал радио. Какая-то дама присела рядом с ним на корточки, и они о чем-то говорили и смеялись. Затем он заметил меня. И мой вид его обеспокоил. Особенно мои глаза. Его улыбка стала кривой, когда я приблизился. Ему было страшно. Я злобно сорвал плакаты и начал бить ногами по кускам картона. Я орал во всю глотку. Я кричал этому мелкому лавочнику, что он не умирает и вообще не способен умереть от голода: у него не хватит для этого смелости. Я кричал, что мне за него стыдно, что он позорит настоящую борьбу, которую ведут совсем другие люди, не такие как он. Я плакал. Я опрокинул бутылку с водой. Дама удалилась, пятясь назад. А он сам вскочил с раскладушки и перебежал на другую сторону улицы. Я стоял посреди руин картонного домика, рядом с перевернутой раскладушкой и разбросанными плакатами. Я ждал, что сейчас кто-нибудь нападет на меня, и готовился сражаться. Никогда раньше я не подозревал, что меня может охватить такая ненависть. Издали на меня посматривала парочка прохожих. Я стоял, наклонившись вперед, с раздвинутыми ногами, со сжатыми кулаками, с открытым ртом, и дышал как усталая собака. Прохожий парень обернулся на меня и продолжил свой путь. По проезжей части промчалось несколько автомобилей.

Никогда. Никогда я не смирюсь с тем, что кто-то может изображать голодовку протеста. Или уж ты должен голодать по-настоящему, если противостоишь несправедливости, которая для тебя смертельна, и если ты испробовал всё остальное, и у тебя нет другого выбора. И тогда ты должен страдать, изо дня в день, твои губы должны кровоточить, твоя кожа должна оседать, кости – выпирать, слезы – высыхать, а глаза – слепнуть. Ты должен голодать до конца, пока не восторжествуешь, или пока не умрешь. Или ты должен замолчать. Ибо ты не смеешь. Никогда.

Я стоял посреди улицы, объятой ночной тишиной, словно, забытый всеми, я заблудился в лесу, и слезами выражал мой гнев… Одним взмахом рукава я вытер лицо и пошел домой.

*

Сам не знаю, почему я вдруг встал на колени. Меня можно назвать «католиком из уважения к обычаям или из слабости»: ведь в раю нет места страху, там нам нечего бояться. Но я никогда не хожу на мессу и не помню ни песнопений, ни молитв. Однако в тот предрассветный час, на Фоллс-роуд, я встал на колени прямо на тротуаре. Меня разбудил крик, когда я спал на кровати Джека – сына Тирона и Шейлы, у которых я остановился: Джим с Кэти уехали тогда в Дублин. Было 4 часа утра 5 мая 1981 года. Какой-то человек неистово орал на улице. Был ли это пьяный крик или возглас гнева, не могу сказать точно. Душераздирающий вопль, возвестивший нам, что Бобби мертв. Только это. «Bobby is dead», – беспрерывно со слезами повторял этот голос, осипший от сигаретного дыма и пива. Тирон, голый до пояса, выбежал в гостиную и включил радио, попутно надевая рубашку. Шейла накинула шаль на свою ночную сорочку. И прямо так, в шали, сорочке и туфлях на босу ногу, она вышла на улицу, держа в руках чётки. Повсюду раздавалось оглушительное дребезжание железных крышек мусорных бачков, которыми стучали об асфальт. А из окон высовывались женщины и били черпаками и ложками о кастрюли.

– Бобби мертв, – проговорил Тирон, надевая фуражку.

Он успел познакомиться с Бобби Сэндсом, когда сидел в тюрьме. Джим тоже пересекался с ним в «клетках» лагеря Лонг Кеш. Я вышел на улицу вслед за Тироном. Вся западная часть города была охвачена металлическим грохотом. Шейла не стала уходить далеко, она остановилась на углу Фоллс-роуд и, понурив голову, опустилась на колени вместе с десятками других женщин. Дети были в пижамах, и каждый сжимал в кулачке пригоршню камней. Над домами кружили вертолеты, и их прожектора махали по крышам пучками света, словно гигантскими метелками. Никогда, никогда еще за всю свою жизнь я не видел столько слез. Мужчины в отчаянии бились голыми руками о стены. Матери вынули из колыбелей своих младенцев. Девочки, мальчики и их отцы и деды шагали просто так, без особой цели, посреди мертвых улиц. И ни одного британского солдата, ни одной бронемашины, ни одного патруля. Выше по улице кто-то кидал булыжники в решетчатый забор армейского блок-поста. Один из жильцов окрестных домов разорвал свой черный свитер, чтобы сделать из него знамя, которое он вывесил перед окном. Я встал на колени рядом с Шейлой. Она читала молитвы, перебирая чётки. Возле нее молились другие женщины. К нашей группе присоединились и мужчины. Молодые парни преклонили колени посреди улицы… Свист камней, швыряемых в пустоту, стук металла об асфальт, отчаянные крики, жалобные стенания, молитвы, произносимые шепотом…

– Никакого насилия! Никакого насилия!

Люди из ИРА, в гражданской одежде и без оружия, обходили все улицы, подняв руки и призывая к спокойствию. Они просили всех вернуться в свои дома, избегать провокаций, не допустить новых смертей. Тирон присоединился к ним. Он заставил одного молодого католика разбить о стену бутылку с зажигательной смесью. Он жестко обыскал другого, бегущего к английскому блок-посту.

– Бобби будет отмщен! Сохраняйте достоинство! – кричал Тирон Миен.

Было шесть часов утра. Двери всех домов были открыты. Соседи заходили в гости друг к другу. На улице чувствовался запах чая. Два бойца ИРА появились на углу, с ружьями в руках, в платках, закрывающих нижнюю часть лица, и в черных беретах.

– Чего вы ждете? – завопила какая-то женщина.

– Защитите ваш народ! – крикнул пожилой мужчина.

Партизаны ИРА крадучись шли в сумраке вдоль кирпичных стен.

– Привет, Пит, – сказала одному из них женщина с порога своего дома.

– Здравствуй, Триш, – ответил он.

Я попытался вспомнить «Отче наш». Слова молитвы постепенно воскресали в моей памяти. «Да святится имя Твое». Я закрыл глаза. Бобби Сэндс мертв. Эта новость была подобна удару грома. Уже после начала своей голодовки он стал депутатом Вестминстера от графства Фермана: его избрали тамошние ирландские патриоты. И теперь он был заключенным, но одновременно – членом Британского Парламента. Он мастерски сыграл эту роль. Сторонники независимости пришли к урнам, чтобы отдать ему свои голоса. Когда объявили результаты выборов, вся Ирландия воспрянула духом. «Никогда, никогда, никогда Тэтчер не позволит умереть от голода члену своего Парламента, никогда». «Да будет воля Твоя и на земле, как на небесах». И вот, он мертв. После 66-и дней голодовки. И очень скоро точно так же умрет Фрэнсис Хьюз, и Рэй Маккриш, и Пэтси О’Хара. Если британцы позволили умереть Бобби Сэндсу, то все остальные не имеют и тени надежды. «И избавь нас от лукавого. Аминь». Тирон Миен наклонился ко мне. Накрапывал небольшой дождик. Тирон сказал, что чай готов, а я могу простудиться, и лучше мне вернуться в дом. Весь город окрасился в черный цвет и словно превратился в одно большое надгробие. Или в раненого зверя. Царило ожесточенное уныние. Я вошел в дом вслед за Тироном. Я был в пижаме, и мои босые ноги промокли. Я поднялся в комнату Джека, взял мою скрипку и вернулся на улицу. Я сел на тротуар, словно какой-нибудь мальчишка, и заиграл “Foggy Dew”, мягко и негромко, для себя, для Бобби, для наших соседей по улице. Женщина из близлежащего дома поставила передо мной дымящуюся чашку горячего чая с молоком. Рядом со мной на асфальт сели два ребенка. Младший из них прижался вплотную ко мне. Я играл так, как не сыграю больше никогда, в этом театре, словно нарочно возникшем вокруг меня: под оранжевым светом фонарей, с нависшим надо мной занавесом дождя, вдохновленный гневом мужчин, молитвами женщин и этих двух детей.

Этим утром в Вестминстере перед молчаливым собранием депутатов официальный представитель британского правительства объявил о том, что «господин Роберт Сэндс» умер сегодня ночью. Его коллеги-депутаты встали со своих мест в знак почтения.

Джим срочно вернулся из Дублина, а Кэти осталась у своих родителей. Накануне похорон Джим спросил меня, хочу ли я отдать последние почести мученику. Я согласился. Нас уже ждала машина, за рулем которой сидела молодая женщина. Мы остановились вдали от нужного нам дома, ибо обычай требовал подойти к нему пешком. Весь близлежащий квартал охраняли люди, держащие руки в карманах, которые рассредоточились тут небольшими группами. К входной двери была привязана черная лента. Джим ничего не сказал, а лишь положил руку мне на плечо. Он два раза постучал в дверь, а затем открыл ее. Бобби лежал здесь, прямо за дверью. Я-то думал, что сначала будет прихожая и еще несколько пустых комнат, чтобы мы имели возможность подготовиться. Но он лежал прямо здесь, в открытом гробу, окутанный саваном из белого атласа. Руки, сложенные на груди, восковое лицо, напудренное и загримированное под живого человека, впалые щеки, набитые ватой, выпирающие скулы. Его лицо было словно прозрачным – совсем не таким, как на известной фотографии. Я не мог смотреть на него. Знамя Ирландской Республики, черный берет и перчатки солдата ИРА – лежали на его истощенном туловище. Между пальцев рук – позолоченное распятие, присланное папой Римским. В почетном карауле с каждой стороны гроба стоял республиканец в парадной форме ИРА, но без оружия. Во время смены караула они уходили в комнату выше этажом, где переодевались в обычную уличную одежду. Друзья, близкие, мужчины и женщины – крестились перед гробом. Они говорили мало, шепотом, с достоинством. Иногда какой-нибудь юноша вставал по стойке «смирно». Другой выполнял перед гробом воинское приветствие, высоко подняв голову и приложив пальцы к виску. В углу комнаты на столике лежали бутерброды и стояли стаканчики с выпивкой. Тирон был на кухне, и с ним еще два человека, незнакомых мне. Он взглянул на меня и молча кивнул. Казалось, ему было приятно, что я пришел.

Я оставался там в течение часа. Я смотрел на гроб. Я смотрел на лица живых. В них ощущалась подавленность и, одновременно, облегчение. Предсмертные мучения закончились, и сострадание теперь стало бесполезным. Бобби Сэндс был свободен. Я наблюдал за его матерью, старавшейся как можно радушнее встретить каждого гостя. В ее глазах не было слез. И я запретил себе плакать. Мой взгляд блуждал между лицом Бобби и лицом Тирона. Медленно движущийся людской поток не иссякал. Пожилая женщина в черном платке, двое юношей, священник, три подруги… Все входили, потупив взор, и так же выходили… Теперь я уже не чувствовал ни капли гордости – даже тем, что я был единственным иностранцем в этом средоточии скорби.

***

#литература #история #французская литература #ирландия #северная ирландия #война #история войны