Американская мечта
Под Новый год перечитывал приключения Тиссерана в «Расширении пространства борьбы» — прародителя современных инцелов. Он принял правила дикого рынка и включился в борьбу со своим жалким товаром, сделав ставку на агрессивный маркетинг, будучи уверен, что женщины обязаны проявить к нему благосклонность. Тиссеран — малосимпатичный персонаж, он необаятельный Тартюф, лишенный даже дерзости порока, его порок самый обывательский. Герой Уэльбека ставит над ним эксперимент, как дез Эссент над бедным Огюстом Ланглуа в «Наоборот» Гюсиманса, провоцируя хотя бы на жест отчаяния. Тиссеран оказался не способен на крайние меры, убийству из аффекта он предпочел акт самоуничижения — закрепляя за собой место на дне социальной иерархии, так в трусость полностью сковывает волю и человек чувствует себя шахматной фигуркой из хлебного мякиша, переставляемой гигантской дланью по расчерченной жуткой доске. Он так и умирает, невинный и исполненный неудовлетворенной похоти, не узнавший, что ее и так никогда невозможно избыть.
Показывали «Служебный роман» — очередной советский фильм, где мужчины ведут себя как безвольные недотепы. Этот жанр назывался лирическая трагикомедия. Выдумать таких персонажей было невозможно: к 70-м годам быт, фарца, погоня за хрусталем и венгерскими стенками как за самыми примитивными элементами мечты, уничтожило все человеческое в советских жителях. Персонаж неплохого в целом актера Андрея Миронова в фильме «Бриллиантовая рука» танцует на палубе и поет песню со словами «Йес! Биг сити лайф!». Это был предел мечтаний — отправиться в круиз хотя бы и в страну соцблока и, пока ты в водах, а не на суше, прикинуться иностранцем, заговорить по-английски.
Варлам Шаламов в рассказе «Житие инженера Кипреева» пишет, как руководство адского Дальлага решили поощрить инженера, наладившего восстановление перегоревших электролампочек. Эту, как и многие другие сложные задачи, смог решить только специалист-заключенный. Заключенные в этом лагере были полумертвы, но не полуживы, их таскали на работы в прииске, они перемещались как тени, едва волоча ноги: забредшие за границу смерти, но не умершие. Инженер Кипреев, прототипом которого был физик Георгий Демидов, прошедший все описанное Шаламовым, — был одним из этих доходяг-призраков. Начальство лагеря, вместо досрочного освобождения или сокращения срока решило вручить ему кое-что по их мнению более ценное: американские ботинки из поставки по лендлизу. «Все решили, что о лучшем счастье, о лучшем подарке инженер-зека не может и мечтать. (...) Об этих подарках говорил весь Магадан, вся Колыма. Здешние начальники получили орденов и благодарностей предостаточно. Но американский костюм, ботинки на толстой подошве — это было вроде путешествия на Луну, полета в другой мир». Кипреев отказался от ботинок: «Американских обносков я носить не буду» и добавил, что Колыма — это Освенцим без печей, за этот жест ему влепили еще восемь лет.
Секс это всего лишь один из сюжетов. Человека притягивает греза и побеждает самая искусительная. В фильме «Служебный роман» персонаж Юрий Георгиевич Самохвалов, похожий на экс-премьера РФ Михаила Касьянова, некоторое время поработавший в Европе, накрывает для коллег поляну с импортной выпивкой, ставит пластнки, хвалится декором. Он элегантный искуситель, от скуки рушит судьбу женщины-коллеги, с которой имел когда-то интрижку: «Это было лучшее время моей жизни». С героиней песни «Взгляд с экрана» Наутилуса заговорил Ален Делон, она начинает писать ему слезные любовные письма и не замечает, как плавно опускается на дно. Ее падение посреди советского учреждения по учету статистики, помещенного в интерьеры особняка царских времен, выглядит гротескно. Советское обывательское общество к 70-м годам стало не просто механистичным, но еще и инфантильно-ханжеским, и неизвестно еще, кто хуже — уродливый хиппи, пропагандирующий раскрепощенную любовь во имя гражданских свобод или добродушный совок, поющий под гитару «Не сразу все устроилось...».
Тиссерану не хочется любви, не хочется приключений, не хочется страсти. Рассказчик говорит, что он бился до конца, — но бой был подстроен. Это странное помутнение рассудка, когда ты веришь в свободу воли, пусть даже воли попытаться показать кому-то член. Его влечет смерть, смерть в облике студенток из поезда, юных практиканток из офиса, молодых посетительниц кафе, соблазнительных танцовщиц на вечеринке. Он, как невольный воин креста, обезумевший девственник-самоубийца, помчался на своем автомобиле, чтобы нарисовать в ночи узор отчаяния.
Ни Де Сад, ни Дон Жуан, ни Улисс
«Изначальные условия заданы, думал он, сеть первоначальных взаимодействий параметрирована, события должны развиваться в обреченно пустом пространстве; они необратимо детерминированы», — как рассуждает герой «Элементарных частиц» Мишель. Если хорошо постараться, то можно увидеть свою судьбу, и Тиссеран с неотвратимостью движется ей навстречу. По поводу человеческой участи Уэльбек может только иронизировать — о ней у него рассуждает животные: шимпанзе и аист, коровы и черепахи. Звери умнее, рассудительнее и свободнее людей, хотя и связаны с неумолимой, всеподавляющей силой природы.
До чего доводит греза в своем пределе показывает случай американского миллиардера Джеффри Эпштейна, владельца частного острова, где он и разные влиятельные люди, например, сын королевы Елизаветы Второй принц Эндрю, Билл Клинтон, Билл Гейтс и другие ребята, устраивали педофильские оргии. Просто богатые люди в погоне за мечтой о свободной любви. Этот вывернутый наизнанку либертинаж теперь кажется таким соблазнительным для зрителей нетфликса. Но Эпштейн никакой не Маркиз Де Сад — тот был абсолютным, дошедшим до предела атеистом и своим примером показывал, насколько уродлив может быть мир с нравственностью, но без Бога. Эпштейна и его сподвижников такие вопросы не занимают. Цивилизации создали Великие Умы, а убивают ее люди-желудки, люди-жопы, как верно замечал Эдуард Лимонов. Дело против Эпштейна завели с трудом, его обвинили в торговле людьми и сексуальном насилии, закрыли и спустя месяц нашли мертвым в тюрьме.
Образ Дон Жуана, галатного соблазнителя, над которым размышляли Кьеркегор, Пушкин, Байрон и Моцарт, иметь значение перестал. «Тогда был стиль, живость исполнения, искусство разговора — ради соблазнения обыгрывалось все. И это было так же важно для женщин, как и для мужчин. Женщины были изобретательными, блестящими, свободомыслящими. Сейчас все стало простым и физиологичным. Я бы сравнил это с мясным рынком», — говорил Уэльбек в одним из интервью. Как чудовищный шутовской заместитель Дон Жуана выступает теперь маэстро Евгений Понасенков, а реальным бизнесом занимаются люди типа Эпштейна, будьте уверены, этот тип никуда не делся. «Процесс деградации, разрушения, вырождения, стоит ему начаться, становится абсолютно необратимым», — говорит Уэльбек в переписке с Бернаром Анри-Леви, опубликованной в книге «Враги общества».
Джойс в Улиссе упивался своим Леопольдом Блумом, писал о нем: «Оголодалою плотью смутно он немо жаждал любить». Блум, во многом родственный героям Уэльбека, нелепый, несостоятельный мужчина, влекомый какой-то мелкотравчатой похотью и понукаемый всеми, кто встречается ему на пути, при этом не теряет присутствия духа и если печалится, то эта его печаль — как закат над океаном, а не дрожь тусклой лампочки в одинокой тесной квартире. Сцена, когда Блум дрочит в кустах в главе «Навсикая», глядя на зашедшую в море девушку, — совершенно легкомысленная, не отягощенная переживаниями или болью из-за невозможности присвоить себе видение. Эта фантасмагорическая сцена, одновременно паническая и эстетская, чужда всякого ресентимента. У Уэльбека есть несколько схожих фрагментов, но в них царит подавленность и ужас, как будто онанирующий субъект наблюдает не прекрасную игру плоти, сияющую в своей красоте, а смотрит в глаза чудовищ. Вот соответствующая сцена из «Возможности острова»:
«Чуть позже я понял, что давно не видел Эстер, и встал с не очень твёрдым намерением её поискать. В центральной комнате народу оставалось не так много; в коридоре я перешагнул через несколько человек и в конце концов нашёл её в одной из дальних комнат; она лежала в середине группы, на ней была только золотистая мини-юбка, задранная до талии. У неё за спиной высокий парень с длинными вьющимися волосами, возможно — Пабло, ласкал её ягодицы, собираясь войти в неё. Она болтала с другим, неизвестным мне парнем, тоже черноволосым и очень мускулистым, одновременно играя его членом, с улыбкой похлопывая им то по носу, то по щекам. Я тихо прикрыл дверь; я тогда не знал, что вижу её в последний раз.
Ещё чуть позже, когда над Мадридом занимался рассвет, я быстро подрочил у края бассейна. Неподалёку стояла девушка в чёрном платье, с отсутствующим взглядом; я думал, она меня не замечает, но когда я эякулировал, она сплюнула в сторону».
Жалость и горечь
Уэльбек отравляюще сентиментален. Он, например, плачет под песню Битлз «Let it be». А музыка современности — та, что играет на рейвах, для него «идеально ритмичная, а следовательно идеально скучная». Одна из самых странных сцен в «Элементарных частицах» —- когда равнодушный и невозмутимый Мишель Дзержински переживает смерть бабушки (даже не «любимой бабушки» —- он привык к ее присутствию, выражал робкую привязанность): тетки застают его в своей комнате скорчившимся в ножках кровати. «Его глаза почти вылезали из орбит. На лице не отражалось ничего похожего на скорбь или какое-либо иное человеческое чувство. Один лишь звериный низменный ужас». Человеческая жизнь полностью детерминирована — это дурная барокамера, где обреченные на разложение одушевленный белок вступает в странные социальные взаимодействия. Это пониманием пришло Мишелю еще в детстве, но что-то продолжает вызывать в нем трепет: чувства, которые он не всегда может контролировать и происхождение которых ему не всегда ясно. Уэльбек в другом интервью объясняет эту сцену так, что со своей смертью еще можно как-то смириться, но со смертью близких людей — нет. Любимые женщины героев большинства его книг умирают, и часто трагически.
Главное чувство и главный мотив действий героев «Элементарных частиц» — жалость. «Расширения пространства борьбы» — горечь.
Персонажу Уэльбека нет места среди людей, не может он и, подобно хиппанам, почувствовать слияние с природой — та не признает его. «Моя кожа стала чем-то вроде границы, которую силится продавить окружающий мир. Я оторван от всего; отныне я — пленник внутри самого себя. Божественного слияния уже не произойдет; цель жизни не достигнута. Два часа пополудни».
Не будь этих «двух часов пополудни», текст бы закончился совсем на другой ноте, слезливой, патетической. Но Уэльбек способный ученик Бодлера — боль городского человека у него всегда под мучительной обороной иронии. В стихотворении «Истории» он пишет: «Нам требуются небывалые метафоры; нечто вроде религии, принимающей во внимание существование подземных автостоянок».
Перед нами человек, который не то, что угнетен рынком, он просто не находит себе места в сложившейся системе отношений. Сюжеты по-прежнему могут быть непредсказуемы, но уже не удивительны. «Полная бесполезность романа. Поучительных смертей больше не существует. Солнце померкло». Он не желал бы быть на месте Эпштейна или Моргенштерна — герой Уэльбека все время пытает удачу в сектах, туристических группах, альтернативных сообществах. Утопии, как сказал философ и переводчик Владимир Микушевич, это отчаяние человека, который не способен быть счастливым в одиночестве, а счастье одного — не равно счастью другого. Они жаждут преодоления человека, а еще избавления от навязчивостей, связанных со смертью — такова секта в «Возможности острова». Его теснят — с одной стороны природа, то есть смерть, с другой стороны — рынок, то есть, секс, тот самый ставку на который делал слабоумный фрейдомарксист Герберт Маркузе. В своих диагнозах Маркузе был прав, пролетариат больше всего мечтает стать буржуа, как инцел мечтает стать Эпштейном, вот к чему приходит «высвобождение сексуальности», но он делал ставку на контркультуру! Кто в здравом уме сейчас предпочтет на Новый год колбаситься на вечеринке под группу Духи Цеха и Аборт Мозга, выпуская фонтаны блева салатами «Влад-Салат» в дыму сигарет West, кто предпочтет эту похабщину спокойной, одухотворенной обывательской посиделке под вечер на Первом Канале с ведущими И. Ургантом и Д. Нагиевым? Кто, спросите вы?.. А? Да только окончательный дегенерат! Возомнивший себе... Избравший эксклюзивность своего доступа к говнарским артефактам в сочетании с предельно скотским образом жизни чем-то вроде модуса операнди... неподражаемого стиля... Гнусность! И притом неверотяная!..
«Сексуальность — одна из систем социальной иерархии»
Странно искать ключ к Уэльбеку, когда он везде эти ключи раскидал. В «Элементарных частицах» есть подробное описание разложения тела. Какие личинки, бабочки, черви и прочая божья тварь, поедает истлевающую материю. В лучших традициях Бодлера, Уэльбек в одном из своих стихотворений заявляет, что это бактерии, приближающие наш неумоливый распад, в конечном итоге оказываются «реальностью в последней инстанции». Реальность, реальность. Что же реально в мире Уэльбека?
«Сосед справа подставлял для массажа свой торс, груди девушки мягко покачивались; ее киска располагалась на уровне его носа. Кассетник ведущего разливал в воздухе широкие волны музыкальной пены из синтезатора; небо сияло безукоризненной синевой. Вокруг Брюно, лоснясь от массажного масла, плавно вздымались озаренные солнцем члены. Все это было беспощадно реальным. Он был не в силах продолжать», — написано от лица многострадального Брюно, одного из двух братьев-героев «Частиц». Реальность беспощадна, она как солнце, слепящее глаза Мерсо из «Постороннего» Камю. В финале романа человечество исчезает, уступая место андрогинным антропоморфным созданиям, покрытым так называемыми «корпускулами Краузе» — то есть, грубо говоря, ходячим залупам. Это видится как венец существования человека, полное избавление от страданий плоти.
«Сексуальность — одна из систем социальной иерархии», — заключает Уэльбек в «Расширении пространства борьбы». Разумеется, это так, но куда больше укрепили эту иерархию новые левые, упершиеся рогом в возвращение себе «средств производства». Их отождествление свободы с сексуальной раскрепощенностью, немедленно принятой на вооружение наиболее оголтелыми капиталистами, создало и вульгарную сексуализацию женского тела в поп-культуре и людоедский культ молодости. В «Возможности острова» у Уэльбека есть уморительная сцена сатиры на супружескую пару старых леваков, детей 68-го года, либертарных атеистов, готовых в любой момент участвовать в свободолюбивой акции типа «ебись за наследника медвежонка». Муж — бывший философ, ставший чиновником, жена, увлекающаяся гороскопами. Немного слишком в духе материализма — дань левачеству середины века, которое почти все было воинственно атеистическим — муж заявляет, что всегда «боролся против обсукрантизма». «Его родители были ортодоксальными католиками, и это, объяснил он мне с дрожью в голосе, сильно воспрепятствовало его сексуальному развитию. „Что же это за люди такие? Что это за люди?“ — в отчаянии твердил я про себя, ковыряя селёдку (...). Вполне очевидно, что у этой парочки гномов никогда не было сексуальной жизни, ну разве что чуть-чуть, ради потомства (как оказалось впоследствии, они и в самом деле выродили сына); они просто не принадлежали к числу людей, которым доступна сексуальность. И нате вам, тоже туда же: возмущаются, критикуют папу, жалуются на СПИД, заразиться которым им уж точно не грозит; от всего этого мне хотелось умереть, но я сдержался».
Протагонистов Уэльбека всегда мучает «слишком человеческое», они страдают в мире, где доминирующей силой стали мелкие страсти и утилитарные отношения людей друг к другу. «Обыкновенный человек ищет во всем для себя опору в отвлеченном понятии, как уставший ищет стула, чтобы сесть, а усевшись, немедленно забывает об этом стуле», — пишет один из любимых философов Уэльбека Шопенгауэр. Мелкие страсти не дают простому человеку постичь силу объективного созерцания, нужного всякому художнику. Такой человек не способен и по-настоящему страдать — мучения уходят в неврозы, в конце концов движение времени приносит физическую боль, для снятия которой современность предлагает многие лекарства.
Поэт умеет использовать силу страдания для своего ремесла, но способность подобрать прожитому дню литературный эквивалент дает лишь легкую передышку. «Писание не приносит большого облегчения. Оно придает очертания, оно выделяет смысл. Оно сообщает всему некое подобие связности, некие признаки вещественности. Вы все еще бредете в кровавом тумане, но уже различаете какие-то ориентиры. Хаос отодвигается от вас на несколько метров», — пишет Уэльбек в «Расширении пространства борьбы».
По-настоящему целительной силой обладает чтение, полагает Уэльбек. Он солидарен с Гюисмансом, который одной из немногих чистых радостей в этом мире видит в том, чтобы улечься в одиночестве в постель со стопкой хороших книг и пачкой табаку под рукой. В конце концов, чтение — это возвышенная греза в мире, где формальная канва человеческих жизни может свестись с паре строчек в бюро состояний. Уэльбек горько смеется над обывательской иллюзией исключительности каждой человеческой личности. Процесс распада необратим, а оптимист тот, кто полагает, будто его можно удержать. Герой «Расширения пространства борьбы» вспоминает, как питал надежду на хоть какое-то потрясение в своей жизни: «Это большая ошибка. Жизнь вполне может быть пустой и вместе с тем короткой. Дни уныло текут один за другим, не оставляя ни следа, ни воспоминания; а потом вдруг останавливаются».
Некоторые выдернутые из Уэльбека цитаты могут сложить о нем представление, как о угрюмом пессимисте. Все эти «вы все еще бредете в кровавом тумане», картинки сутулых неудачников, дрочащих сквозь слезы в кустах, бутерброды с сыром, которые не в силах съесть клерк после тягостного рабочего вечера, тотальность молодой плоти, действующая как пытка ярким светом в застенках НКВД. Он, конечно, пессимист, но исключительно ироничный, готовый посмеяться над собой и миром. В подтверждение этого закончу текст на одном из своих любимых фрагментов из «Покорности» — герой Уэльбека разрывается между тоской, скукой и тем, что в интернете называют, состоянием «хорни», в конце концов эта комбинация ни к чему не приводит, сцена трагикомична, благодать не снизойдет, цель жизни не достигнута, два часа пополудни.
«От суши не было никаких вестей. Я налил себе еще стакан виски, третий по счету. Ник Дрейк продолжал воспевать невинных девушек и старинных принцесс. А мне по-прежнему ничего не хотелось — ни сделать ей ребенка, ни вести совместное хозяйство, ни покупать сумку-кенгуру. Мне даже трахаться не хотелось. Ну, немножко, может, и хотелось, но в то же время немножко хотелось и умереть, я уже толком не понимал, что к чему, меня мутило, да что они, черт возьми, себе думают, эти „Скоросуши“? Мне бы следовало попросить ее взять в рот, именно сейчас, это бы дало нашим отношениям второй шанс, но дурнота полностью завладела мною, усиливаясь с каждой секундой».