Найти в Дзене
Yuri Ecrlinf-Linnik

Текст, читаемый в видеоролике: Сорж Шаландон, «Мой предатель», фрагмент ПЕРВЫЙ

это текст того перевода большого фрагмента сенсационного современного французского романа, который я читаю вслух в видеоролике под названием: «Сорж Шаландон, «Мой предатель», фрагмент ПЕРВЫЙ (с 19-й минуты)» (на моем канале «Yura Ecrlinf Linnik» на платформах «YouTube», «Rutube», «Яндекс-Дзен»).

[Библиографическое описание французского подлинника: Sorj Chalandon. Mon traître. © Éditions Grasset, 2008]

Джеймс Коннолли

Я впервые встретился с Ирландской Республикой в Париже, в одно ноябрьское утро 1974 года. И она предстала передо мной в образе улыбающегося мужчины в рубашке с закругленным воротничком. Его фотопортрет показал мне юноша, часто заходивший в мою мастерскую. Он навещал меня просто так, без предупреждения, без стука, без особенной цели. Он открывал дверь, держа в руках скрипичный футляр, пододвигал табурет и садился возле меня.

Его звали Пьер, но сам он именовал себя Пером. Он был бретонцем, родом из Плуарзеля, чье название он писал как «Плуаржель». Он преподавал английский язык и ненавидел Англию, ибо любил Ирландию.

Пока я работал, Пер говорил. Всё говорил и говорил за моей спиной, говорил без конца. И при этом делал резкие широкие жесты, слишком уж величественные для молчаливого поведения своего слушателя. Иногда он подходил к окну и недоверчиво поглядывал на улицу, словно боялся, что за ним следят. Это был славный малый, но плохой скрипач. Я даже предполагаю, что музыка вовсе не интересовала его. Он был больше привязан к национальной самобытности, чем к музыкальным нотам. Он думал не о гармонии звуков, а о культурной принадлежности. Пер был влюблен в ирландцев, и скрипка позволяла ему влиться в их ряды. Он мог найти среди них свое место, примостившись на край скамьи и примешав свою музыку к музыке бара. В Дерри его прозвали «бретонцем со скрипкой».

«Если ты кинешь камень в окно любого нашего паба, ты ранишь двух поэтов и трех музыкантов», – гласит ирландская пословица. Пер искал таких ранений. Ведь Ирландия Пера отличалась от моей. Во всяком случае, тогда. Моя Ирландия – это фильмы «Тихий человек» и «Сиреневое такси», это Изумрудный остров, белые свитера с завитками, виски, слово “Eire” (“Ирландия”), встречавшееся в кроссвордах. Моя Ирландия словно сошла с глянцевых фотографий. Зеленая трава, рыжеволосые женщины, носящие одно и то же имя Морин, плоские камни на стенах низких домов, соломенные крыши, сводчатые двери в стиле короля Георга. Моя Ирландия была веселой, смешливой, пахнущей дымом, черной от ее особенного пива и белой от овечьих стад, блуждающих по ее извилистым дорогам. Моя Ирландия, куда я к тому времени съездил всего три раза, называлась Дублин, Голуэй, Клифден, Лисдунварна, Аран. Ирландия музыкальная, морская, земледельческая, приветливая, одухотворенная, бедная и гордая, присмиревшая.

– А вы никогда не были там на Севере? – спросил Пер в то ноябрьское утро 1974 года.

Я ответил, что нет.

– Значит, вы не знаете Ирландии, – улыбнулся бретонец.

Он открыл свой скрипичный футляр.

А я склонился над своей скрипкой и принялся шлифовать верхний порожек. Наступило довольно долгое молчание, которое нарушал только промасленный льняной лоскут.

– Вы сможете посмотреть мой инструмент? Он звучит как-то сыро. У меня впечатление, что там что-то отклеилось.

Я взял скрипку Пера и встряхнул ее, держа вверх тормашками, чтобы освободить корпус от скопившейся пыли и волос. Я слегка постучал по деке согнутым указательным пальцем. Послышался шум. Какое-то противное эхо. Словно что-то двигалось там внутри.

– Да, возможно, – сказал я.

Но уже в следующую секунду весь шум пропал. Я ошибся. Всё дело в том, что Пер играет на своей скрипке слишком страстно. Его пальцы сдавливают гриф с такой силой, что травмируют эбеновое дерево, из которого он сделан. А вырванные из паза конские волосы порхают вокруг смычка. Он не играет, а сражается, и на дереве его скрипки видны следы былых боев. Царапины на деке, ссадины на обечайках, колок покрыт зарубками, колодочка ушиблена, нижняя дека натерта и изношена благодаря гневу скрипача. Вдобавок ко всему отвинтился подбородник.

– Это подбородник, – сказал я.

И ничего больше. Из-за того, что он всё слабее и слабее держался на корпусе скрипки, он теперь начал двигаться по дереву, и от этого искажался звук.

Я вновь укрепил подбородник, а затем встал и смахнул ладонью древесную пыль, упавшую мне на колени. Я постучал камертоном по краю своего рабочего стола. Затем я медленно провел смычком по всем четырем струнам последовательно. Теперь уже не было никакого изъяна. Прекрасный звук. Я попросил Пера сыграть что-нибудь. На его лице отразилось недоверие и сомнение. Он потер ладони друг о друга, приложил к скрипке зеленый платок, прислонил ее к подбородку и уставился в пол. Но вот он исполнился вдохновенья. Он ударил смычком по струнам и извлек несколько резких нот. Это была известная бретонская мелодия “gavotte du Bas-Léon” (“гавот Нижнего Леона”). При этом он стучал каблуком по полу, его губы были искажены злобной гримасой, а глаза закрыты. В его исполнении гавот звучал как музыка войны. Совершенно новый мир внезапно открылся в этих звуках: словно армии бретонцев штурмовали бастионы Монпарнаса.

– Всё-таки звук пока еще не тот, – сказал он, протягивая мне скрипку.

Я попросил его оставить мне инструмент до вечера. Я хотел немного ослабить струны и слегка подчистить душку. На самом деле я намеревался лишь снять мельчайшую крупинку древесины перочинным ножиком, просто чтобы сказать ему, что я кое-что подправил в его скрипке.

В тот день Пер выглядел уставшим. А я уже десять раз говорил ему, что усталость скрипача пагубно влияет на звучание инструмента. Что ухо уже не столь чувствительно после бессонной ночи, или пяти кружек пива, или долгого дня без игры на скрипке. Пер ответил, что, да, возможно. Но тем не менее. Он настаивал на том, чтобы я осмотрел инструмент внимательнее.

– Я могу оставить и футляр тоже?

– Да, там, на столе.

Он открыл футляр и расправил тряпичную подкладку. Там внутри была отделка в его вкусе: куски старого бархата цветов ирландского флага – зеленого, белого и оранжевого. Это производило впечатление в ирландских пабах: пока он играл, футляр лежал открытым возле него. А на крышке, с внутренней стороны, была приклеена черно-белая фотография какого-то джентльмена в пиджаке и жилете, с изрядно облысевшим лбом, с густыми бровями и массивными усами. Казалось, джентльмен улыбается. А еще щеголяет рубашкой с закругленным воротником.

– Позвольте представить Джеймса Коннолли, – сказал Пер, поднимая футляр на высоту своих глаз.

– Он скрипач? – спросил я.

Пер засмеялся. Да, Джеймс Коннолли мог бы им стать, но избрал другую стезю. Это ирландский патриот, и его расстреляли британцы в 1916 году после «Пасхального восстания». Со своими сторонниками он тогда захватил Главный почтамт Дублина, чтобы превратить его в штаб революции. Однако затем дело приняло дурной оборот.

Я едва взглянул на это старомодное лицо. Пер опустил крышку футляра и вышел на улицу.

Я вновь принялся шлифовать порожек моей скрипки. Медленно и долго, наслаждаясь наступившей тишиной. Затем я взял скрипку Пера. Я просунул «иголку для душек» через резонаторное отверстие и вытянул оттуда крохотный деревянный цилиндр, смочив его краем губы, поскольку этот еловый материал требует влаги для своей работы. Я сделал крохотный надрез перочинным ножом, сняв лишь едва заметную стружку. Наложив тончайший слой мела на эту «ранку», я поместил душку на место, слева от перекладины, чуть выше, чем она стояла прежде.

Но вдруг, сам не знаю почему, я оторвался от своего рабочего стола, подошел к футляру Пера и поднял крышку.

Я уже забыл имя этого человека с закругленным воротничком рубашки. У меня вообще плохая память на имена. Я запоминаю лица, рукопожатия, нежность кожи, рассказы, позы, радость и жестокость, дни и ночи, но не имена. Я начал разглядывать его внимательнее. Пиджак из тяжелого темного сукна, две пуговицы жилета, блестящие особенно ярко, галстук и старая рубаха. Он мог быть ученым, или министром, или просто школьным учителем. В его облике было что-то серьезное и величественное. Возможно, он и не улыбался вовсе. Но тем не менее. Эти выступающие скулы и подбородок, это жизнерадостное настроение, блуждающее в его глазах…

Расстрелян.

Этот человек был расстрелян англичанами. Они расстреляли этого министра, депутата, учителя. Они расстреляли этого незнакомца с закругленным воротничком. И вот в этот самый момент моя жизнь развернулась и пошла по другой колее.

Это, конечно, звучит очень глупо.

Если бы Пер сам подправил подбородник скрипки. Если бы он в тот день не зашел в мою мастерскую. Если бы он не открыл свой футляр. Если бы он не представил мне ирландца, погибшего 58-ю годами раньше, то я никогда бы не поехал в Белфаст. Я не шел бы по улице вместе с Джимом и Кэти в ту ночь, исполненную тревоги и опасности. И я никогда не встретил бы моего предателя.

*

Джентльмена с закругленным воротничком звали Джеймс Коннолли. Очень быстро я вспомнил это имя и выучил его наизусть. Теперь я могу даже написать его на гэльском: Séamas Ó Conghaile. Меньше чем через пять месяцев после «Плуарзельского гавота», сыгранного бретонцем в моей мастерской, я прикрепил тут на стену фото лидера ирландских профсоюзов. Точно такое же, как то, что было в скрипичном футляре: одна из редких фотографий Коннолли, в позолоченной рамке, над моим рабочим столом, рядом с отвертками, напильниками и станочками, висящими на веревочке как ожерелье из кленовых листьев.

Наступил май 1975 года. Чтобы отпраздновать мой тридцатилетний юбилей, я поехал в Дублин, к моему другу юности Ивону, женившемуся на ирландке Шивон. Он родился в Жерарме, а я в Безансоне. Когда нам обоим исполнилось семнадцать лет, мы вместе поступили на обучение в мастерскую в Миркуре, что в Вогезах. Мест там было мало. Бывший прежде столицей скрипичного дела, этот городок теперь приходил в упадок, и фабричные производства закрывались одно за другим. После войны, в этих лесах, израненных осколками снарядов, деревья, растущие по склонам гор, утратили всякую цену. Повсюду кровоточили изуродованные сосны, от многих из которых остались лишь обрубки. Скрипичные мастера бросили свое старое ремесло и вместо скрипок, альтов и мандолин принялись делать деревянные корпуса радиоприемников. В течение трех лет Ивон и я работали бок о бок друг с другом. Я разговаривал мало. Он старался не говорить вообще. Моими героями были Жан-Батист Вийом и Этьен Ватло, легендарные скрипичные мастера. Его героев звали Доминик Пеккате и Жак Лафлёр, знаменитые изготовители смычков. Я стал скрипичным мастером, а он – смычковым. И именно благодаря ему я приехал в Ирландию. Сам же он до сих пор не знает об Ирландии ничего, кроме своей жены, пива и музыки.

Мое тридцатилетие было отпраздновано великолепно. Я играл на скрипке, хотя вообще не люблю этого делать в присутствии множества людей. Будучи пьяным, я исполнял “O’Keefe’s Slide” и воображал себя великим Майклом Коулмэном. На следующий день, проснувшись на рассвете, я принялся бродить по Дублину. Было воскресенье, и в столь ранний час я шагал по улицам один, со своим рюкзаком, скрипичным футляром, отяжелевшим желудком и взбудораженной кровью, пульсирующей в висках. Я должен был сесть на самолет после полудня, но до этого я хотел прогуляться возле Вокзала Коннолли. Почему именно там? Не знаю. Мне нравилась бедность окрестных улиц, их холодная пасмурная тишина. А еще мне нравились прохожие, с которыми я пересекался. Их суровые лица. Их рассеянные взгляды. Их волосы – то темные, то рыжие. Их поношенные платья, слишком широкие плащи и обувь на мягкой подошве. Шел дождь. Мне кажется, в Дублине он идет всегда. Я вышел на Вокзал Коннолли. Просто так, чтобы посмотреть. Возле билетных касс не было ни души. На платформе номер 2 стоял поезд. Он отправлялся в Дроэду, Ньюри и Белфаст, о чем гласила надпись на табло. Не знаю, как и почему, но я подошел к одной из касс. Я взял билет до Белфаста и обратно, о чем трижды переспросила меня молодая улыбающаяся кассирша.

«Если вы не были на севере, значит, вы не знаете Ирландии», – говорил Пер.

Эта пошлая фраза не давала мне покоя.

Всю дорогу до Белфаста я сидел, прислонившись лбом к оконному стеклу. Поезд был почти пустой, и он ехал мимо городов и деревень, казавшихся безлюдными. Когда мы остановились на границе, в вагон вошли два человека – контролер и полицейский. Они прошли, не проронив ни слова, и даже не взглянули на пассажиров и их багаж. Затем поезд тронулся. На крыше одного из складов я заметил развевающийся британский флаг. Он был надорван, потрепан, изношен. Ну вот я и в Северной Ирландии, сказал я себе. И принялся рассматривать узкие домики, деревья, небо, колючую проволоку, решетки, осколки бутылочного стекла, венчающие бетонные заграждения. Я разглядывал печные трубы и серые струйки дыма, вьющиеся вереницей над рядами крыш.

Я решил задержаться в Белфасте не более, чем на три часа. Только чтобы дойти до центра города и прогуляться по Касл-Стрит, а затем по Фоллс-роуд. Здесь, как и в Дублине, все учреждения были закрыты в этот воскресный день. В воздухе ясно ощущался запах торфа и угля. Этот особый запах Белфаста. Зимой, осенью, летом, даже когда идет ледяной дождь, я закрываю глаза и чую аромат этого города. Смесь горящего очага, молока, разогретого для ребенка, земли, жареной рыбы и влаги. Вблизи многоэтажек Дивис-флэтс я впервые увидел английский патруль. И впервые увидел ружье. Молодой солдатик присел на корточки в сквере, возле решетки одного из домов. Я помню его взгляд, в котором мерцала угрюмая смесь страха и скуки. Он посмотрел на мой скрипичный футляр. И я ощутил какой-то необычный прилив веселости. Мне стало приятно очутиться здесь. Я даже начал гордиться, что нахожусь в этом месте, где происходят такие события. Дублин теперь казался мне очень далеким, почти другой страной. Два вертолета грязнили низко нависшее небо. Боевые бронемашины без конца проезжали по улицам. Я находился в нижней части Фоллс-роуд. На зданиях сохранились в прежнем виде язвы 1969 года. Тогда, для устрашения католического населения, толпа протестантов собралась посреди ночи в восточной части города, а затем ринулась в этот квартал, держа в руках горящие факелы. Жители-католики были изгнаны из своих домов, а их жилища сожжены. Нескольких человек убили. Шесть лет спустя эти раны еще зияли. Во всю длину улиц тянулись почерневшие дома без крыш, с замурованными шлакобетоном окнами и дверьми. Пустыня из обожженных кирпичей, криво торчащих балок, обугленного дерева и мусора. На углу улицы я заметил, как выскочившие откуда-то двое ребятишек побежали, кинули камень в серый железный панцирь бронемашины и бросились наутёк.

– Вы что-то ищете? – спросила меня прохожая женщина.

На голове у нее был платок, а в руке хозяйственная сумка. Она решила, что я заблудился. Я сказал ей, что я француз. Двое мальчишек выглянули из-за стены, за которой прятались. Вслед за ними вышел какой-то здоровенный детина в слишком коротких брюках.

– Француз, – сказала женщина.

Дети спросили, не журналист ли я, и я ответил, что нет. Они захотели, чтобы я открыл свой скрипичный футляр. Верзила посоветовал мне выполнить их просьбу. Женщина подошла поближе. Мы стояли посреди улицы, возле высокой сожженной стены, на самом ветру. Начал накрапывать дождик. Я открыл футляр. Несколько капель шлепнулись на лакированное дерево. Вдали зазвучала полицейская сирена. Я чуть переместил скрипку, лежащую в футляре не совсем правильно. Верзила спросил меня, не хочу ли я выпить чая. Я посмотрел на него внимательней. Белый шрам рассекал его лицо со сломанным носом. Я ответил, что не откажусь от чая. Его дом находился в двух шагах отсюда.

– Кэти, я привел француза, – сказал Джим О’Лири.

Именно она открыла нам дверь. И она улыбнулась. Я был желанным гостем в этом доме. Непонятно, почему. Просто так. Желанный гость, и всё. Я сел в кресло Джима. На ломаном английском я рассказал им о Дублине, о моем дне рождения, о моем ремесле. Кэти и Джим слушали внимательно, а затем спросили, что я думаю о положении дел в их стране. Я не знал, что ответить. Джим сказал, что у меня еще будет время это понять. Весь наш разговор был простым, теплым, задушевным. Джим показал мне арфу, стоявшую на каминной полке: это была деревянная скульптура, со словами “Long Kesh 1973”, высеченными у подножья. Он сказал, что сидел в тюрьме, а эту арфу сделали в одной мастерской как воспоминание о его заключении. Над камином висела фотография мальчика, увеличенных размеров, в рамке из темного дерева. Именно Кэти рассказала мне о Денисе. А Джим сидел, прислонясь к стене, и слушал свою жену, вспоминающую их ребенка. Денис был убит в октябре 1974 года, прямо за их домом, на углу улицы. Бушевал мятеж. Сотни юных ирландских националистов нападали на английские бронемашины повсюду в городе. Они кидали кирпичи и бутылки с зажигательной смесью. Близилась ночь. Денис вышел купить бутылочку молока в лавке на другой стороне улицы. С десяток мальчишек преследовали бронетранспортёр, кидая в него камни. Денис бегом пересек их возбужденную толпу, на время смешавшись с нею. Бронетранспортёр внезапно остановился, и из задней дверцы вышел солдат. Он присел на одно колено, приложил приклад ружья к плечу и прицелился в эту группу детей. И пустил две пластиковых пули, цилиндрической формы, серовато-кремового цвета, двенадцати сантиметров в длину, трех сантиметров в диаметре, тяжелые, компактные, твердые. Джим услышал выстрелы, раздавшиеся слишком близко, и выскочил из дома. Он добежал до угла улицы, когда все мальчишки уже попрятались кто куда. Денис ничком лежал на тротуаре. Пуля поразила его чуть выше глаза. Всё лицо его теперь как бы вдавилось внутрь черепа. А бронетранспортёр уже отъехал на другую улицу, где другие мальчишки продолжали закидывать его камнями. Когда подъехала машина скорой помощи, Денис всё еще сжимал в кулачке деньги для покупки молока. Врачи ничего не смогли сделать. Сын Кэти и Джима О’Лири умер в больнице Королевы Виктории 10 октября 1974 года после шести дней мучений.

Лицо мальчика долгое время улыбалось с кирпичной стены напротив их дома. В этом квартале были и другие фрески: картины сражений, солдаты подпольной армии, поднявшие ружья, лица героев-республиканцев – Пирса, Планкета, уже знакомого мне джентльмена с закругленным воротничком… И рядом с ними был Денис О’Лири, чей мальчишеский взгляд встречал его родителей каждое утро на углу их улицы. Эта настенная картина подновлялась несколько раз, после чего прошло еще какое-то время. Однажды утром Джим вышел из дома и увидел молодых республиканцев, мешающих краски в своих ведерках: это они заставляли стены домов хранить память о прошлом. Ведь улыбка Дениса успела побледнеть, а его белокурые волосы стали серыми от дождя. Уже давно было замечено, что во всех кварталах ирландских националистов британские полицейские, мчась по улицам, выплескивали бурдюки цветных красок на эти хрупкие фрески. И теперь две синих кляксы испачкали лоб Дениса, а третья, желтая, угодила ему чуть ниже глаза. Джим подошел к своим молодым землякам с красками. Он взглянул на своего заляпанного сына, затем на небо, затем на улицу. Он сунул сжатые кулаки себе в карманы. И сказал, что надо оставить всё как есть. Ведь стена рано или поздно всё равно обнажит свои кирпичи. И потому надо позволить улыбке его сына исчезнуть самой собой.

Джим слушал Кэти, вспоминающую Дениса. Лицо у него изменилось. И у нее тоже. Какой-то свинцовый оттенок появился в их глазах, во всём лице, и даже в голосе. Что-то безгранично суровое во всём облике. Подобные лица я еще не раз увижу здесь, из года в год, и прочитаю в них то простую озлобленность, то трагедию. Я буду замечать их повсюду. Я буду их узнавать. Каждый ирландец при встрече со мной однажды наденет эту маску войны… Кэти поцеловала кончики своих пальцев и приложила их к фото Дениса. Затем она улыбнулась мне, и всё ее существо вновь погрузилось в молчание.

Мы обменялись нашими адресами. Кэти и Джим уже бывали в Париже во время их свадебного путешествия, они знали Монмартр, Мулен-Руж и даже Джоконду. Джим пожал мне руку на пороге. Когда я уже сворачивал за угол улицы, он коротким свистом остановил такси, за рулем которого сидел его друг. И шепнул два слова выглянувшему водителю.

– Познакомься с Брайаном. Он тебя довезет.

Всю дорогу до вокзала Брайан молчал. Я сидел рядом с ним и разглядывал его татуировки. На предплечьях у него был трехцветный флаг Ирландской Республики, синие буквы IRA и арфа в терновом венце. Мы объезжали британские бронемашины и пересекались с патрулями. Я помнил, что Джим советовал мне не говорить по-французски в случае контроля и вообще вести себя в присутствии солдат как ирландец, то есть сделать угрюмое лицо, смотреть куда-то в сторону, держать руки в карманах, понурить голову и сомкнуть губы.

Уже подъезжая к вокзалу, я заметил пачку листовок, торчащую из кармашка на внутренней обшивке дверцы. Одна листовка так сильно вылезала из кармашка, что почти выпала, но я успел ее подхватить.

– Возьми ее себе, – сказал Брайан.

Это было приглашение на день памяти: указано лишь время и место встречи и напечатана фотография Джеймса Коннолли, того самого ирландца с закругленным воротничком. Мне показалось это удивительным: он словно только что покинул скрипичный футляр Пера. Оказывается, в Ирландии он присутствовал повсюду. Теперь и у меня тоже… Выйдя на железнодорожную платформу, я приоткрыл мой скрипичный футляр и просунул туда листовку, не складывая ее, чтобы не повредить.

Обратная дорога показалась мне бесконечной. А по возвращении в Париж еще и болезненной. Я не пошел к себе домой, а сразу направился в мастерскую. Не знаю, почему. Я не хотел ждать утра понедельника, чтобы водрузить фотопортрет Коннолли на подобающее место. Пускай он будет пока еще без рамки, но уже на моей стене. В своем тяжелом пиджаке и жилете, со своими усами и спокойным взглядом, и немного с холмами Белфаста, с молчанием Брайана, с улыбками Джима, с чаем Кэти, с металлическим звоном булыжника, брошенного мальчишкой в английскую бронемашину, с акцентом Белфаста, звучавшим из уст женщины, стоявшей на пороге своего дома, с дождем, с трескотней вертолета, с бедностью кирпичей, с солдатским ружьем… Я осторожно вырезал из листовки фото, окруженное черным ободком, и приклеил его к стене двумя каплями лака. Затем я погасил свет и присел. Моя мастерская занимает маленькую комнату на первом этаже большого дома, а ее окно выходит на улицу. Была темная ночь, и только горящая вывеска на фасаде гостиницы напротив переливалась красным и зеленым цветами, ласкавшими лицо Джеймса Коннолли.

*

Ужасающая красота

Я вновь увидел Тирона Миена в пасхальное воскресенье 1977 года, на следующий день после нашей первой встречи. Я сначала не узнал его. Он стоял посреди улицы, спиной ко мне, держа руки в карманах длинной темно-синей куртки, чей капюшон прикрывал его глаза. Он тихо говорил с двумя людьми. Когда я проходил мимо, он окликнул меня:

– Эй, сынок!

Взмахом большого пальца ирландец скинул свой капюшон. Он с улыбкой подмигнул мне и слегка качнул головой, как делают все местные жители, приветствуя знакомых. Он указал подбородком на Тима Девлина и Майка О’Дойла, таким образом представив мне их, и сказал им, что я француз и скрипичный мастер. Все люди, вышедшие на улицу, приветствовали нашу группу. Была самая середина дня. Накрапывал дождь. На Фоллс-роуд сегодня выплеснулась толпа из сотен сторонников независимости: мужчины в скромных воскресных костюмах, женщины с праздничной косметикой на лицах. У многих девушек в волосах развевались ленты цветов флага Ирландской Республики. Я впервые отмечал здесь Пасхальное восстание 1916 года. В прошлый раз мне пришлось уехать раньше, чем началась манифестация.

Тирон Миен наблюдал за всё увеличивающимися рядами демонстрантов. Майк О’Дойл ничего не говорил. Высокого роста, немного сутулый, с сухощавым лицом и ясными глазами, он был явно встревожен и беспокойно вертел головой. Другой наш спутник, Тим Девлин, напротив, говорил очень бойко. И я понимал далеко не всё. Несколько раз из его скороговорки выделялось звонкое слово «РА», то есть «Республиканская Армия». По примеру всех остальных, и я тоже вскоре начну именно так называть Ирландскую Республиканскую Армию. Тирон вдруг направился к группе людей, стоявших спиной к стене здешнего бара.

– Ты идешь, мой юный французский друг?

Я приподнял воротник моей куртки и последовал за ним. Он приблизился к этим людям, и один из них что-то шепнул ему на ухо, показывая пальцем на улицу перед ними. Тирон кивнул головой. Он снова подмигнул мне, попросив дойти до угла улицы и там подождать.

– Подождать чего? – спросил я.

– Пусть это будет для тебя сюрпризом, – ответил ирландец, положив руку мне на плечо.

На углу я встретил Майка. Он говорил с пожилой женщиной, державшей его за локоть. Республиканцы шли повсюду, целыми семьями, так что в толпе выделялись ряды из десятков детских колясок. Я вглядывался в каждое лицо, в каждую улыбку, в каждый флаг и каждый воротник с прикрепленной к нему бумажной лилией – символом восстания 1916 года. Свой значок я пришпилил себе еще вчера, перед тем как пойти в клуб. Моя Пасхальная Лилия была помятой, поблекшей, с прошлогодней дыркой от булавки. Но никакую другую мне надевать не хотелось. Это была лилия одного пожилого ирландца, подарившего ее мне. Он снял ее со своего воротника и прикрепил к моему: ведь я был француз, и должен был уехать раньше, чем началась манифестация. Надев этот зелено-бело-оранжевый символ, я впервые обозначил свою приверженность их движению.

Дождь кончился. Столпившись на тротуарах, взобравшись на столбы, решетки и крыши, тысячи ирландцев терпеливо ждали… При появлении британских бронемашин вся толпа взорвалась свистом и гиканьем. Но и только. Никто не кидал камней в тот день. Ведь все просто чествовали Джеймса Коннолли и его товарищей с закругленными воротничками. Высунувшись из своего внедорожника, полицейский кричал в мегафон, что это собрание незаконно. А на крыше автомобиля стоял плакат с надписью: «Пожалуйста, разойдитесь». Мужчины начали плеваться в землю. Дети показывали кукиши. Рядом со мной женщина крикнула полицейским, чтобы они убирались туда, откуда пришли.

– Я здесь у себя дома! – заорал кто-то из толпы.

Это были обычные формальности. Британцы напоминали, что марш запрещен, но не мешали ему. Тут собралось слишком много детей, стариков, и вообще слишком много людей, чтобы разгонять их силой. Бронемашины дали задний ход и удалились с оглушительным скрежетом дизельных моторов и старого железа.

Вокруг поднялся такой гул голосов и рукоплесканий, что я повернулся спиной к проезжей части: толпа аплодировала чему-то, незаметному для меня, происходившему на тротуаре. Люди с силой размахивали флагами, поднимали сжатые кулаки, сотни детей горланили от радости.

– ИРА! ИРА!

В нескольких шагах от меня появился первый солдат Ирландской Республики. Первый, которого я увидел. Позднее я увижу множество других, но это был первый. На нем – черный берет, черные очки, черный галстук, черная куртка, подпоясанная широким белым ремнем, черные брюки, белая рубашка и белые перчатки. Он возглавлял шествие своего подразделения – двадцати мужчин и женщин, идущих вверх по улице, тремя рядами, одни за другими.

– Левой! Левой! Правой! Левой! – командовал офицер.

Я сжал кулаки. Мой взгляд затуманился от проступивших слез. Я уже не думал ни о чем. Я просто наблюдал эту радость и смех, эти взмахи руками и строевой шаг. Я поддался всеобщему воодушевлению. Если бы не эта черная, опрятная, заранее выглаженная униформа, то могло бы показаться, что вся толпа собралась посмотреть какой-то карнавал, или соревнование велосипедистов, или решила встретить популярного певца. Но теперь вся улица переменилась, как и весь квартал. Здешняя национальная драма теперь была забыта. Всё то, что порождало печаль и растерянность, всё ядовитое зловоние страха и смерти, – всё это было заглушено шагом солдат.

Следом за небольшим боевым отрядом, шагавшим впереди, и прочие горожане тоже начали выстраиваться для манифестации. В три ряда, как и эти партизаны в черном. В три бесконечных вереницы, без плакатов, транспарантов и лозунгов. Вновь воцарилось торжественное молчание, и вся толпа стала строгой, серьезной, красивой и гордой. Прежде, перед лицом британских бронемашин, она казалась столь хрупкой, с этими поднятыми кулаками, ребяческой руганью, налитыми гневом глазами… Но как только шествие возглавили настоящие бойцы, весь народ превратился во фронт. Невдалеке от меня пожилой мужчина взял свою трость под мышку, как это делают офицеры. Другой беспрестанно повторял «наши парни здесь», подмигивая направо и налево. На тротуарах все дети умолкли, как по команде: они застыли, вытаращив глаза и разинув рот, и взирали на этот неожиданный подарок. Кэти и Джим не пришли сюда: как и сотни других, они ждали на углу своей улицы, пока манифестация дойдет до них, чтобы присоединиться к ней.

Даже сегодня, через много лет после того воскресенья, я содрогаюсь всякий раз, когда вижу эту церемонию, повторяемую из года в год в празднование взятия главного почтамта Дублина. Огромная толпа, упрямо идущая вверх по Фоллс-роуд, в которую молча вливаются всё новые потоки людей с каждого перекрестка.

– Всё в порядке, сынок?

Тирон не просто наблюдал: он стоял лицом к идущим солдатам, вытянувшись по стойке «смирно», подняв руку, и жестами направлял их движение, чтобы они шли ровным строем. Я заметил в толпе и других людей, стоявших так же напряженно, как часовые на посту, небольшими группами, в капюшонах и кепках, надвинутых на глаза.

– ИРА состоит также из людей, которых мы не видим, – вспомнил я слова Джима, сказанные когда-то.

Я решил пройтись назад, вдоль рядов манифестантов, еще не начавших движение. Перед взводом во главе с капитаном семь солдат несли флаги Ирландской Республики. Семь знамен, облитых дождем и колыхаемых ветром. Первое из них я знал: зелено-бело-оранжевый стяг, главный национальный символ. Я узнал также флаги четырех ирландских провинций: красную ладонь Ольстера, три короны Манстера, позолоченную арфу Ленстера и, наконец, руку с мечом на флаге Коннахта. Джим объяснил мне значение других знамен: синее, усеянное звездами, прославляло социализм Коннолли, а восходящее солнце посвящено молодежному ирландскому движению “Na Fianna Éireann”.

Следом за бойцами ИРА выстроились бывшие заключенные, сотни людей, тоже в три ряда. Женщины, мужчины, и даже почти еще дети, с поседевшими волосами. Я знал некоторых из них: видел их в клубе, где они в начале вечера тихо шептали что-то и лишь после выпитого пива начинали говорить в полный голос. За ними шли семьи заключенных и погибших: женщины без мужей, дети без отцов, мужчины, оставшиеся совсем одинокими. Мне пришлось долго идти мимо этого множества поседевших людей. У них всех был один и тот же взгляд, который я не смог вынести и опустил глаза. Их взоры окрашивало нечто похожее на утренний туман, задержавшийся слишком долго: смесь печали и усталости. Женщины прятали свои волосы под капюшонами от дождя. Их одежды были бедными, а руки покраснели от холода. Я старался как можно быстрее пройти мимо этих людей.

Одна девушка долго наблюдала за мной. Как и все остальные молодые женщины, она вплела в свои волосы цветочный венок. Жестами и взглядами она дала мне понять, что всё нормально. Что мне не следует сильно переживать из-за всего этого. Что вот так у них обстоят дела: война, бедность, тюрьма, смерть. Что здешним людям можно доверять, но не надо из-за них плакать, ведь никто здесь не плачет.

Однако я не смог удержаться.

Я не почувствовал того характерного жжения, что предшествует слезам, не ощутил ни их влаги на моих щеках, ни их горьковатого вкуса. Я просто смотрел на эти хмурые тени, на эти одежды, заляпанные грязью, на эти спутанные волосы, сиротские губы, согбенные спины, глаза, лишенные небес, – и я начал плакать, потому что не мог иначе: только так я мог выразить свое восхищение этими людьми, слезы – вместо аплодисментов… Рукавом куртки я отер себе глаза.

И вот, вся эта людская масса пришла в движение. Медленно, еле волоча ноги, они начали извилистый путь между низкими кирпичными домами, раздолбанными тротуарами, мимо бесконечных рядов однообразных стен. Я взобрался на бетонную тумбу. Передо мной, до самого горизонта, все улицы были запружены идущим народом. Целая армия несчастных и обездоленных. Я спрыгнул с тумбы и пошел по тротуару параллельно манифестантам. Я решил дойти до улицы Джима и Кэти, чтобы вместе с ними влиться в толпу. Два вертолета, зависшие в небе, наблюдали за нашим шествием. Оно было молчаливым, а вместо слов слышалась барабанная дробь и военные волынки.

Я вновь увидел Тирона Миена, подходя к кладбищу Милтаун. Он собирал группу из сотни женщин возле памятника героям, погибшим за Ирландскую Республику. Кэти присоединилась к ним, а Джим шел рядом со мной между рядами покосившихся надгробий и зарослями сорной травы. Никогда еще я не видел подобного кладбища. На закате, когда серое ирландское небо начинает окрашиваться в черный цвет, когда поднимается ветер и льет дождь, когда тонкий луч солнца порою рассекает скопище туч, похожее на толстый слой сажи, это кладбище кажется особенно запущенным. Беспорядочное сборище кельтских крестов, терновых кустов и илистой земли тянется под небольшим наклоном вверх в сторону западной окраины города.

Я прислонился спиной к гранитному ангелу. Человек у микрофона рассказывал о Дублине, о взятии почтамта восставшими и об их поражении, о Джеймсе Коннолли, раненом, привязанном к стулу и расстрелянном 12 мая 1916 года. И о других вождях Республики, которых приволокли к столбу, одного за другим, во дворе тюрьмы Килмэнхем.

– Томас Кларк, Шон мак Диармада, Томас Макдона, Патрик Пирс, Имон Кент, Джозеф Планкетт, – читал оратор в микрофон.

Вдруг пять солдат ИРА устремили к небу руки, сомкнув друг с другом сжатые кулаки. В тот же миг все женщины вокруг меня прикрыли ладонями уши. Дети вскарабкались на плечи отцов. Старики, напротив, ссутулились и втянули головы в плечи. Прежде я еще никогда не видел, как стреляют из боевого оружия, разве что из охотничьей двустволки. Офицер дал команду. Солдаты выстрелили. Один раз, другой, третий. Под их белыми перчатками проблескивал металл. После каждого залпа двое парнишек собирали обжигающие пистолетные гильзы и отдавали их Майку О’Дойлу. Я никогда еще не слышал звуков войны – этого смятенного ужаса разорванной стали. Я резко подпрыгнул и лязгнул челюстями, так что невольно прикусил себе щеку… После того как сыграли ирландский гимн, Тирон встал перед группой женщин, выстроенных им перед памятником. По его команде они, все одновременно, раскрыли свои зонтики, сотню зонтиков на вытянутых руках, одни – вертикально вверх, как крыши, другие – горизонтально, как ширмы. Кэти стояла лицом к нам, и теперь вся ее голова спряталась за красным зонтиком, раскрытым горизонтально. Все солдаты ИРА покинули свои ряды и поспешили рассыпаться посреди этой группы женщин с зонтиками. За ними последовали молодые мамы с детскими колясками. Вертолеты, кружившие под облаками, спустились чуть ниже.

– Что происходит? – спросил я Джима.

– Очередное волшебство, – улыбнулся ирландец.

Зонтики закрылись. Все солдаты ИРА исчезли. Рядом с детскими колясками и смеющимися женщинами теперь не было никого, кроме здешних мирных жителей. Никакого оружия. Никакой униформы. Жена под руку с мужем. Отец, везущий коляску. Трое приятелей, подшучивающих друг над другом. Ворчливый старичок, поправляющий свою кепку. Влюбленная пара, обнявшаяся так, словно только что вышла из паба. А вокруг них – толпа народу, двинувшаяся в обратный путь, в сторону ограды кладбища, толпа, поглощающая, одного за другим, этих внезапно появившихся людей.

*