Перефразируя великого, «стихи можно убивать по-разному». Вот например Сергей Михайлович Третьяков (1892-1937) однажды убил 1600 стихотворений, и нет, не «стихов», а именно что стихотворений. За что литературе такая массовая казнь? За всё хорошее, ибо всё хорошее в литературе — оно же и плохое. Футуристы это прознали одними из первых, не без парадокса. В чём-то футуристы исконно похожи на романтический идеал Советской империи: империя, которая провозгласила конец империй. Также и они: всем искусствам искусство, провозгласившее смерть искусства.
Тысяча шестьсот! По литературным меркам это геноцид. По меркам современного бытового литературоведения это сразу эдакий сигнальчик: «автор — графоман». Один популярнейший журналист и телеведущий, например, когда видит библиографию Алексея Варламова или Александра Дугина, сразу хватается за сердце (на самом деле за кармашек пиджака, где спрятан десяток собственных стихотворений) и такой: «графомания!». Слово не имеет никакого смысла, однако иногда пользующийся им народец все-таки пытается что-то подразумевать: например, что в поэзии количество в качество ну уж точно не переходит, и значится, раз было 1600 с лёгкостью казнённых стихотворений, ну что такое мог написать этот поэт?!...
Ну смотрите, что.
<…> Кусаются ружья.
За каждым бугром — солдат.
В поле так пусто, как в зале дворцовых палат.
Люди — камни, сырые и неуклюжие.
Может быть, умерли? Может быть, нет их,
В полушубки одетых?
Вдруг это комья земли
Легли
И смертельно иззябли?.. <…>
Отрывок, уже из 1923 года — впечатляет? Мы вернёмся к особенностям отношения Третьякова к поэзии как-нибудь потом, и к этому стихотворению обратимся чуточку попозже. Пока оно нам так, аккорд из творчества уже взрослого и оформившегося поэта, аккорд, который должен прозвучать заблаговременно, чтобы что-то гадкое в нас не дразнило его ранние стихи.
А пока его биография: место рождения — Кулдига (тогда — Гольдиген). Тогда Курляндская губерния, сейчас (зачем-то) западная Латвия. Период обучения в Рижской гимназии отметился хобби по сборку марок и не очень расшифрованными пока увлечениями молодого поэта спиритизмом, ну и теми самыми тоннами стихов в старших классах. В конце концов, что ещё делать в Риге?
Культурный бэкграунд: законспектированные Горьким песни различных птичек, Бальмонт, Северянин, Блок, Саша Чёрный, Кузьмин Михаил, а в Москве, где рижанин очутится на юрфаке, уже совсем конкретный футуризм в кругу Ивнева, Шершеневича и Лавренева, — «Мезонин Поэзии» примет Третьякова с распростертыми объятиями. Но тут вот какая загвоздка: в Москве ж на самом деле тоже делать нечего, тем более, ох, посчастливится же поступить в её Университет с большой буквы в 1913-ом году — за год до…
За год-два до повода написать вот это:
Отрите слезы! Не надо плакать!..
Мстить смерти смертью - бессмертно весело!
О сердце сердцем прицельно звякать...
Лизать подошвое теплое месиво.
В подушку неба хнычут не звезды ли?..
А вам не страшно - вы зрячи ощупью.
В лесах за Вислой вы Пасху создали,
В степи за Доном я эхо мощи пью.
Не спя недели... Вгрызаясь в глину...
Прилипши к седлам... И все сполагоря.
А ночью небо горбило спину
Крестя палатки гнилого лагеря.
Железо с кровью по-братски сблизились
Подпругу мести вольны рассечь они.
А поздно в ямах собаки грызлись
Над вкусным мясом солдатской печени.
Любви предсмертной не заподозрим.
Ведь, если надо, сдавивши скулы,
Последний бросит себя на дула
И смерть покроет последним козырем.
Тут не очень понятна одна важная тонкость: стихотворение 1915-го года и посвящено Шершеневичу, что сразу читается как какой-то чуть ли не дисс на коллегу по цеху, но Вадим Габриэлевич на Первую Мировую поехал сам, «вольноопределяющимся», и удачливо (?) загремел в автомобильную часть. Получается, не дисс, наоборот: патриотическое посвящение боевитому дружбану.
Однако ж патриотизм этот сам по себе достаточно интересен, и вообще-то один этот пример из Третьякова — хорошенький повод для какого-нибудь огромного исследования специфики структур литературной патриотической рефлексии в Первую Мировую.
Призыва в бой да за Родину мы у Третьякова как-то не шибко видим, и у нас два варианта: либо отнестись к этому как — «о, ну просто футурист писал своё искусство про войну, красот и рифм ради», либо не ставить никаких «либо» и понять, что эта характеристика никак не противоречит какому-то подспудному, заочному патриотизму. Просто всякое «в бой, за Родину!» вынесено за скобки как нечто само собой разумеющееся, такое разумеющееся, что уже скучное, ведь нет никакого смысла так уж в лоб проговаривать свои естественные чувство и потребность (не говорите же вы на всю округу: «как хорошо что я дышу и кушаю яблочки»?). Такое, что лучше как-то покрасивше оформить в собственном языке, чем обрекать на обыденную лозунговость.
Нам, разбитым Советской негативной мифологией о Первой Мировой войне и само собой разумеющимся пацифизмом такое вынесение за скобки кажется скорбным приемлющим молчанием поэта, но судя по всему, как минимум у Третьякова всё было как раз наоборот. Плюс здесь он выходит вполне отличным наследником классического итальянского футуризма, с Маринетти и его протофашистским воспеванием пушек и их походящих на музыку залпов. Только у Третьякова, рифмующего микроскопические подробности войны на уровне, превышающем иных рэперов с генераторами составных рифм вместо мозга, музыка — не в упоминании музыкальных метафор, но в самом его бешеном слове.
«Мстить смерти смертью — бессмертно весело» (аллитерации, образ, так ещё и удивительно чётко звучащее «бессмертно весело», что в другом стихотворении мы бы читали с некоторым налётом кринжа на лице); «о сердце сердцем прицельно звякать…» (ну вы поняли, да, прицельно выстреливший по кому-то чел с бьющимся сердцем по сути звякнул своим сердцем — о его, врага, и это лишь один слой прочтения этой строчки); «лизать подошвое теплое месиво» (ПОДОШВОЕ!!! За что надо в подошвы падать футуризму — это за умение звучно, галантно, и без особого насилия над языком намечать тропы его потенциальной реформации); и… и… да, это только строки первого четверостишия, рассмотренные под одним лишь углом. Хочется восторженно выругаться, но сдержимся.
Давайте лучше подчеркнем эти образы другими стихами, написанные автором по мотивам того же мысленно отсмотренного поля боя:
Дождь строчит по стеклу непонятные кляузы.
Пот солдат распирает утробы лачуг.
Пальбу дырявят добрые паузы.
Ночь по топям шагает, как мирный битюг.
Маленькая смерть, раскутавши плечики,
Ходит целует грустных мужчин.
Полночь брызнула когти. Тихоходы-разведчики.
Методичными каплями — вереницы кончин.
Под тулупами бредится — Пречистая, вывези!
Тень свечная летает от дверей до стола.
Кони часто дрожат на привязи.
Хихикают удила.
На бинте раздавили красную смородину.
Плачет кожа от шапки до пят.
Часовой вспоминает родину.
Спят.
Вот к мысли о «вынесенном за скобки патриотизме»: а есть ли больший, — и более аккуратный, и более честный, и в конце концов обезоруживающий, манящий, взывающий к состраданию и созерцанию патриотизм — чем это: установкой, предложением-точкой, осколком манифеста и религиозного догмата сказанное, прошептанное перед еле слышным «спят», – «Часовой вспоминает родину»? Тем более в той-то войне, в первой войне, раздувшейся до таких масштабов и пустот?
Вот и я так думаю.
Впрочем, на войне Третьяков сам так и не побывает, и возможно этот умеренный, нейтральный патриотизм, выносивший что Родину, что её скифов и царей за скобки, к этому располагал. (Биографии Третьякова упоминают и «молчание» его стихов, как-то отображённое в работе «Биография моего стиха»; это мы потом проверим отдельно.) В особенности к этому: когда война немножко повернётся вспять, Третьяков от неё немножко убежит. Конкретный год, когда «Третьяков спасается от мобилизации», найти не так легко, но явно не 1919-ый, — тогдашняя красная (а Третьяков тогда уже вполне красный) мобилизация была уже конкретно против Колчака, и бежать от неё на Дальний Восток как-то, знаете ли, гениально. Скорее всего, 1918-ый год, тем более что летом 17-го Третьяков всё ещё в Москве и даже куда-то там избирается («гласный Московской городской думы»?...).
Хотя мы-то, к сожалению, знаем, что и в 1918-ом году бежать от войны на Дальний Восток — план, чья надёжность даст фору швейцарским часам. В любом случае: уроженец западного рубежа Российской Империи едет на самый Восток чего-то, что всё более похоже на РСФСР, чего-то, чьи перелески, косогоры и холмы всё больше напоминают границы, грубо прорезающиеся из карт в реальность революции и гражданки.
На Дальнем Востоке Третьякова ждёт социалистическое многожёнство: Ольга Викторовна Гомолицкая и Революция, — теперь обеих впору писать с одинаково большой буквы. (На секунду ступим в их будущее, в наше прошлое: случайно оговоренная на допросе своим уже расстрелянным мужем жена Третьякова будет бороться за его реабилитацию после собственного выхода из лагерей, где проведёт ну очень много лет; так что семейка Брик это так, цветочки на лужайке, нагретой революционным солнцем.)
Не совсем понятно помянуто в одной статье — «даже в условиях военного времени… он оставался верен футуристическому направлению», — слово «даже» категорически излишнее. Только в условиях военного (революционно-военного!) времени Третьяков и мог оставаться верен футуристическому направлению; так, мне кажется, правильнее.
И, наконец, полный текст стихотворения «Атака» (1923?) — хорошая музыкальная пауза до тех времён, когда мы проследим за Сергеем Третьяковым на Дальнем Востоке.
«АТАКА»
Кусаются ружья.
За каждым бугром — солдат.
В поле так пусто, как в зале дворцовых палат.
Люди — камни, сырые и неуклюжие.
Может быть, умерли? Может быть, нет их,
В полушубки одетых?
Вдруг это комья земли
Легли
И смертельно иззябли?..
Взмах рук
Вдруг.
Скачок неуклюжий.
Зык сабли.
Ляскнула тысяча ружей.
Рванулись шинели
Под благовест звонкой шрапнели.
Шепот. Суконный потоп...
По блеску, крику, знаку
В атаку!
Сердце настежь. В атаку! Упрямо
В атаку! Все ближе. В атаку!
Лоб расколот... Мама!
К ружейному звяку
Рвота пушек.
На глину, скользя на штыки
Под пенье, свинцовых мушек.
Зрачками в зрачки.
Телом на тело. Ладонью в красное...
Ликованье последнее, страстное,
Звонкое, цепкое, липкое...
Злоба каплет с штыка под сопение шибкое,
Под пудовый удар кулака...
Отходили, упорствуя,
Кусались, клубились в кустарнике.
Стала теплою глина черствая,
Как хлеб из пекарни.
Тепловатым причастьем насытили
Отощавший желудок полей.
И опять каменея
На шершавой ладони земли,
Залегли
Победители.
А.К.