Как автор религиозно-философских притч Дмитрий Данилов явился нашему времени во спасение. Каким будет это спасение, остается гадать, но в такой компании даже гадание кажется целительным. Этот писатель безусловный наследник великой русской литературы, но работая в абсурдистской, обэриутской и гоголевской традициях, он кажется наследником сразу Шукшина и Мамлеева, хотя своим любимым автором считает Леонида Добычина. Дмитрий Данилов собирает и оберегает все диковинное, нелепое, увечное, надорванное, затерянное — и в его руках оно вдруг начинает сиять, становится тем единственно прекрасным, что только и может быть в современном мире. Может быть, это пересечение покажется странным, но этим он похож на Эрнста Юнгера — своим искусством зрения, способностью увидеть огромное в малом.
Он не только христианский писатель, в нем едва ли не больше от Большого Будды — начиная со внешнего облика, заканчивая его немного лукавой, загадочной манерой письма. Договорились с Дмитрием Даниловым о разговоре. Мы с Женей ждем его в заведении “Китайский летчик”, что на Китай-городе в Москве, завели диктофон, подготовили вопросы. Выпили имбирный эль, сидим. Выпили безалкогольное пиво и сидр, прошел час. Мы недоумевали, глядели по сторонам, каждую входящую в зал фигуру принимали за Дмитрия Данилова. Только через полтора часа мы уяснили, что это он задал нам дзенскую притчу по типу той, которая приводится в “Золотом храме” Мисимы. Лучший ученик старца в ответ на вопрос, почему тому пришлось зарезать котенка, которого не могли поделить между собой послушники разных келий, снял с ноги сандалию, водрузил ее на голову и вышел вон.
Наконец, когда мы выбирали в меню, какую водку взять, — нельзя же с Дмитрием Даниловым говорить без водки! — вошел сам Дмитрий Данилов.
***
К.С.: В очерке о Добычине "Взгляд инопланетянина" ты назвал его своим любимым писателем. Чему он тебя научил? У него ведь такой холодный взгляд, сосредоточенный на каждом предмете. Люди и предметы в его мире имеют четкие грани и каждый виден ясно, как на средневековых панорамных полотнах. Есть ощущение, что у него в текстах люди двигаются и живут уже после смерти, как гоголевские мертвецы, только еще более жуткие. Но у тебя ведь совсем не так?
У меня не так, потому что я никогда не хотел быть подражателем. И это не та ситуация, когда ты говоришь: "Мой учитель -- такой-то и я у него все перенял". Я не могу сказать, что я что-то у Добычина перенял. Но некий отстраненный, холодноватый взгляд мне тоже свойственен. Добычин не очень много успел написать за свою короткую творческую биографию. Хотя, тексты разных периодов у него разные. Брянский период -- одно, повести "Шуркина родня" и "Дикие" -- это другой тип письма, "Город Эн" -- это немножко третий, но это все очень близкое. А я пытаюсь пробовать себя в разных стилях: мои пьесы отличаются от книг десятых годов: "Горизонтального положения" и всего прочего. Да, отстраненный взгляд мне тоже свойственен, но я другой человек по характеру, чем Добычин. А каким был человеком Добычин, мы можем только догадываться. Но мне близка форма коротких бессюжетных повествований ни о чем, такие куски жизни, выхваченные из потока.
Самое главное, что Добычин сыграл для меня роль вдохновителя. Я прочитал его и понял, что тоже хочу быть писателем. Не обязательно писать так же, просто писать. Он не столько мой учитель, сколько вдохновитель, как и Мамлеев, и Хармс -- это вот три моих главных вдохновителя.
Е.А.: После твоего эссе о Добычине я прочел его книгу. Причем обложку так оформили, что было на ней написано "Забытая книга", и я подумал, что так называется его сборник. Я прочел все, что там было и мне показалось, что его взгляд -- нечеловеческий. Как будто все предметы сразу находятся в фокусе...
К.С.: Это да, средневековый способ взгляда на мир.
Да, плоский мир, плоский мир. В нем нет ничего более или менее важного. Какая-то бытовая мелочь так же важна, как Первая мировая война.
Е.А.: Этот метод у тебя часто применяется. Но какой-то поворот, мне кажется, случился, когда ты начал писать для театра. Все изменилось.
Да, там все изменилось.
Е.А.: Мне сначала понравилась твоя шутка про курьера, который "будет у вас в течение часа", а потом я увидел, что ты развил ее до целой пьесы "Сережа очень тупой". Курьеры приезжают и сидят у человека буквально в течение часа. И целый час он просто не понимает, что с ними делать. Мне больше всего понравились места, когда они начинают то ли стихами, то ли заклинаниями говорить. Тебе очень хорошо дается такое безумие на стыке поэзии, драматургии и прозы. Я понимаю, что такая ситуация, которую ты описал в "Человеке из Подольска" вполне может произойти в реальности.
К.С.: Когда мы попадали последний раз в полицию, по сути похожая пьеса разыгралась.
Е.А.: При этом когда читаешь пьесу, то сочувствуешь герою. Когда смотришь фильм, то скорее полицейским. Настолько герой безликий.
Не знаю, мне кажется, все очень хорошо получилось. Бывает, что когда берут на экранизацию текст, то меняют до неузнаваемости, автор иногда даже просит, чтобы его имя убрали. Тут, конечно, не так. Я просто продал права, знал, что они где-то снимают, потом мне вдруг прислали ссылку: вот, можешь посмотреть. Мы с женой сели, я налил себе вискаря нормально, с огромным волнением посмотрел.
К.С.: Не "Ред лейбл"? (персонажи "Саша, привет!" простые люди и покупают виски "Ред лейбл" в "Пятерочке" - прим. ред.)
Нет-нет, я его в жизни-то и не пью. Это просто такой дешевый, народный вискарь, который постоянно подделывают. В "Пятерочке" его всегда продают. Помню, взял его в одной из "Пятерочек" рядом с гостиницей, это был страшный напиток. Это спирт, разведенный водой и в него был добавлен йод. Сделал один глоток и все, на пол его поставил.
К.С.: Кто-то в какой-то рецензии на "Саша, привет!" назвал тебя певцом тупой монотонности. Мне эта монотонность никогда не казалась тупой, эти повторяющиеся пассажи про автобус, который, делая неуклюжий поворот, скрывается за углом. Для меня эта монотонность не отупляющая, а скорее исцеляющая душу. Жизнь ведь скучна, монотонность -- это то, из чего она и состоит, в этом и есть поэзия.
Мне кстати близка эта позиция. Монотонность -- это одна из важнейших частей жизни, в ней много монотонных процессов. Все бытие, вся природа так устроена: каждое утро монотонно встает солнце. Мне интересно в это вглядываться, улавливать монотонные ритмы, погружаться в них, улавливать трансовый кайф, может быть. У меня есть некий вкус к монотонности. Можно бесконечно смотреть на три вещи: как горит огонь, как течет вода и как работает человек. Монотонность в нашей природе. Я в этом вижу еще и художественное измерение, это интересно описывать.
Е.А.: Вообще, писать прозу это и есть любовь к монотонной работе. Когда ты все страсти преодолеваешь, садишься и занимаешься тем, что кажется таким тупым делом и в тоже время оно такое тонкое.
Да-да, проза это занятие монотонное. Ты садишься за компьютер и какое-то количество часов пишешь. У меня, правда, нет таких писательских расписаний, что я обязательно с семи утра и до полудня пишу. Но обычно есть такое, что я сейчас сяду и какое-то количество часов буду писать.
К.С.: Как это происходит, можешь описать последовательность действий? Ты встаешь, пьешь кофе, начинаешь писать?
Нет-нет. У меня письмо не подчинено расписанию. Нет у меня писательского графика, который, я знаю, у многих современных писателей есть.
Е.А.: У меня есть.
У меня нет. И я даже не пытаюсь его настроить. Пишу обычно ночью. Дни у меня, как сегодня, я мотаюсь на встречи. Днем обычно звонки, ответы на письма, с этими надо договор подписать, этим ответить. А к ночи все затихает и можно как-то сесть сосредоточенно. Я пишу проектно. Если я сейчас работаю, допустим, над чем-то, как спрашивают писателя: "Над чем вы сейчас работаете?". Роман "Саша, привет!", я писал девять месяцев. Понимал, что вот поздний вечер, ночь, у меня есть силы, настроение, хорошо. Сажусь, начинаю писать. Пишу, пока сил не остается. Или если есть запал, думаю, блин, круто, бывало, что начинал работу ночью, а заканчивал днем следующего дня. Совершенно не обязательно, что на следующий день я снова сажусь. Бывает так, что возвращаюсь домой слегка пьяный или слишком поздно...
К.С.: А ты пишешь только трезвый?
Прозу почти всегда да. Хотя "Саша, привет!" писал все время в подпитии. Было тяжело писать эмоционально, я очень сопереживал главному герою, прямо до слез.
Е.А.: Это чувствуется. Очень тонкая концовка получилась. С концовками такое дело, что наша цель как авторов найти ту, которую нарочно не придумаешь. Нужно найти ту, что не соответствовала бы никакому жанру, которая возможна только в жизни. Твою концовку я так истрактовал, что автомату нечего уже расстреливать. Кроме пустоты ничего не остается. Тут обманчивая радость от поэзии, а на самом деле мир уже совсем другой, серый и плоский, по нему Саша-то и стреляет.
Может быть. Я допускаю несколько трактовок, Это открытый финал, может быть, его просто отпустили, что его убили, что он сам умер.
Е.А.: А появилось ли у тебя такое ощущение слияния со своим призванием? Когда за творческую часть жизни становишься спокоен, когда она приносит радость больше, чем какие-то переживания. Что ты понимаешь -- эта часть с тобой и она от тебя не уйдет, ты ей отдался и она тебе просто дается.
Нет, у меня такой успокоенности нет. Боюсь, что ничего больше интересного не напишу. Вот напишешь какую-то вещь большую. Некоторое время у тебя такое ощущение, блин, ай да Пушкин, ай да сукин сын. Но потом это как-то довольно быстро сходит на нет, проходит время и наступает ощущение, что написанное тобой уходит куда-то в прошлое. Ты начинаешь чувствовать, что ты вообще ничего не сделал. Снова начинаешь мучиться.
К.С.: Как лимоновцы говорили: "Заслуги перед партией исчезают в полночь".
Типа того, да. Вот это ощущение тревоги, сквознячка такого никуда не уходит. Нет ощущения, что я вот состоялся.
Е.А.: Ну да, у кого есть такое ощущение, у того, наверное, проблемы.
Я недавно прочитал биографию Венедикта Ерофеева. Написали ее Олег Лекманов с двумя соавторами, три филолога. Выходила биография у Шубиной. Книга знаменитая и очень классная, сочетает в себе качество филологического исследования, при этом удивительно увлекательная. Ерофеев пятнадцать лет себя нес как такого гения. Он в любую компанию приходил и говорил: "Я вот -- Ерофеев. Гений русского народа". Так он себя нес, имея в загашнике одну повесть. Такой вот у него склад характера. А все люди ему верили и восхищенно перешептывались: "Да это же Ерофеев!".
К.С.: Вот как раз по поводу того, чем ты лично и твоя проза могла бы быть реально вдохновляющей. Есть ощущение, что ты в одиночку борешься с невротизацией современного общества. Есть даже понятие такое Fear Of Missing Out или фомо -- "боязнь пропустить что-то важное". В твоем художественном мире вообще нет этого. Это такой антидот к современному обществу. Мне кажется, что ты как автор и философ один в этой борьбе. Чувствуешь ли ты себя одиноким, есть ли у тебя в этой борьбе союзники?
Да я себя не чувствую каким-то противоборцем чему-то. По своей натуре я не идейный борец с баррикад. Мне близка позиция описателя реальности.
Е.А.: И это лучше действует. Твоя ирония, когда ты придумал "гуманный способ казни". Или когда ты женских персонажей наделяешь такой истерической манерой повторять фразу "вот это вот все".
К.С.: Мне кажется, что человек в твоем мире как будто мало отличается от предметов окружающего мира. От автобуса, от голубей, от перил в подъезде с облупившейся краской. Человек как объект для тебя чем-то выделяется?
Да, я отдал большую дань такому взгляду. Что человек -- объект в общем ряду других объектов. Есть человек, есть камень, есть троллейбус, есть дом, есть река, есть пыль, есть насекомые. Это, пожалуй, то, что меня с Добычиным объединяет. Я у него это усвоил, что всё равно. Вот всё -- равно. Некий плоский мир, плоская картина, где просто какие-то объекты: человек, семья, дом, война, булочная, ботинки, хлеб, там, царь. Все как-то вот так вот. Но потом я от этого отошел...
Е.А.: Нужен все-таки какой-то видовой фашизм.
...я просто перестал в этом упорствовать. Интересно теперь попробовать сосредоточиться на человеке. Я все-таки очень долго декларировал, что наша культура и литература была сосредоточена на человеке, а вот не лучше ли сосредоточиться на сараях, на автобусах. Это точке зрения я отдал некоторую дань, но со временем понял, что, ну дуть в одну дуду скучно. Стал писать тексты, где человек на первом месте. Как христианин я придерживаюсь все-таки антропоцентрической концепции. Интересно, конечно, поиграть с тем, что человек и билетик в кинотеатр это равновеликие вещи. Но мне всерьез этого сложно придерживаться. Человек важнее, чем киоск "Союзпечати". Вот я и стал писать тексты про людей. Например, я всегда презирал жанр антиутопии, а вот написал антиутопию.
Е.А.: Я тоже всегда думал, что это самый тупой жанр. А потом решил, вот попробуй сделать так, чтобы тебе было интересно и закайфовать от процесса. Ты написал, что почувствовал молчаливое одобрение своего отца с того света, почувствовал, как его каменные челюсти одобрительно задвигались. Возникало ли такое чувство на прошлых книгах?
У меня тут вкрадывается немного необычный пафос, потому что я-то своего отца ни разу в жизни не видел. Я с ним не общался. Это общение такое, загробное. Когда уже взрослым становишься, ты понимаешь, что у тебя был отец, который в твоей жизни не участвовал, но я не могу его вот так взять и выбросить. Мне мама о нем много рассказывала, человек он был интересный. Отец мой был испанец, а испанская культура вообще вся зациклена на теме смерти. Это мне очень близко.
К.С.: А как ты думаешь, современный человек сильнее чувствует близость смерти?
Чувство смерти оно индивидуальное. Кто жил в 90-е, помнит, что можно было выйти во двор, а там перестрелка и пуля могла тебе прилететь в лоб. А это парадоксальным образом не давало ощущение близости смерти. Ты просто: "О, вот щас повезло!" — и дальше живешь. А можно жить в мире, где ничего не происходит, где все безопасно и спокойно, а ты пропитан чувством смерти. Чувство смерти -- это вообще такой дар. Это может быть тяжелым даром, а может быть импульсом к более яркой, более интенсивной жизни. Чувство смерти это как дар и оно никак не зависит от эпохи.
К.С.: Роман "Саша, привет!" вышел сейчас, там у него близость смерти маячит ежедневно. Это современность с кэнсел калче и ковидом надиктовала такой формат?
Да нет, нельзя сказать, что мне время продиктовало то-то и то-то. Это была весна 2019 года, я совершенно случайно, по какой-то случайной ссылке, шарашил в фейсбуке, и случайно набрел на текст Виктора Гюго "Последний день приговоренного к смерти". Это текст от лица приговоренного к смертной казни, его везут в Париж на гильотину. Читал я этот текст до утра, меня он совершенно поразил, я был пьяный, но не мог оторваться, все очень хорошо запомнил. Мне захотелось что-то такое написать. Текст этот совершенно незамысловатый, но там описаны страшные детали, туалет приговоренного. Гюго удалось показать отвратительность смертной казни. Ни ее несправедливость, а именно мерзость. Если раньше у меня были сомнения, что есть какие-то преступления, которые ничего кроме смертной казни не заслуживают, то после этого я для себя окончательно понял, что смертная казнь это мерзость, ее быть не должно.
Е.А.: А как ты выбрал преступления, которые караются смертью?
Очень просто, я выбрал те, которые в нашем обществе сейчас абсолютно не вызывают никакого ужаса. Вот Чикатило убил пятьдесят с чем-то человек -- ужас, Брейвик убил девяносто с чем-то детей, ну ужас.
Е.А.: Я по-другом считал это. Мне показалось, что это как раз то, что тебе приносит самый большой кайф. Что круче, чем переспать с молодой или нахаслить немного бабок.
Да-да! Вот за такие невинные вещи смертная казнь. Так вот, я прочитал текст Гюго, а потом вскоре в 2019 году, весной же, прям через месяц после этого у меня случился сердечный приступ. Меня врачи буквально вытащили с того света. Когда все это прошло, я сказал жене, как на меня повлиял этот текст Гюго. Она сказала: "А чего ты хочешь, ты сам был как приговоренный к смерти". Тогда же я захотел написать этот роман. Но меня интересовал экзистенциальный аспект, хотя в "Саша, привет!" много и социального. Пусть оно там будет, это нормально.
Е.А.: Мне очень запомнился священник. Ты на него перевел на некоторое время фокус, который повторяет: "Почему же все так, господи, почему же все так, господи".
Это раввин.
К.С.: А мне вот запомнился буддийский лама. Когда мы ждали тебя, я Жене говорил, что хочу сделать текст на тему "Дмитрий Данилов -- христианский писатель". Он мне возражал: “Нет, я думаю, в нем больше тяга к буддизму”. И реально после этого я понял, что буддизм -- это путь, а христианство -- это цель. Даже то, что мы тебя ждали час, восприняли это как такую дзенскую притчу. Буддизм -- это схватывание реальности, а христианство -- это перспектива. Но это не вопрос, а так, замечание. Я вот замечал, что ты всегда отстаиваешь честь Москвы, в том числе и современной.
Да, да, я люблю Москву.
К.С.: Расскажи, пожалуйста, немного об этом, за что? Потому что не все это разделяют.
Е.А.: Да, мы немного в ахуе пребываем иногда от современной Москвы. И мне тяжело находиться тут больше недели.
Москву я люблю, я сам коренной москвич. И насчет нее у меня сложился такой взгляд: что с ней ни сделай, она все равно будет хорошая. Вот Петербург испортить легко -- построй какое-нибудь в центре неуместное здание и весь ансамбль будет разрушен. Москву даже Петром Первым не убьешь, который поставил Церетели. Были в 90-е протесты, все, погибла Москва... Да ничего не погибла. Я сам был ненавистником этого Петра, а сейчас если начнут собирать подписи за его снос, я буду уже против. Все, он врос в Москву, уже пусть стоит. При Собянине Москва становится сюрреалистическим городом. В этом городе не очень много становится живого, низового, он становится немного космическим -- со всеми этими поездами МЦК. Мне это нравится, и мне нравится ночью ехать на такси по Москве через центр, видеть все эти сияющие громады зданий, Москва-Сити. Сам я живу в районе Кожухово, за МКАДом, один из худших районов города, там очень плохая экология. Но там жить можно.
Е.А.: Плохая, хорошая экология, да какая разница?
Говорят, Москва похожа на азиатский мегаполис, на Пекин, на Гонконг. Но мне и это нравится, это сумасшедшая движуха, при этом космическом безумии есть масса уютных мест. Вот я был сегодня на улице Льва Толстого, там прекрасные улочки, кафешки, здания. В Москве мне невероятно уютно, я хотел бы тут всю жизнь прожить и умереть. Очень буду рад, если у меня не найдется серьезных оснований бежать отсюда.
*
Послесловие от Жуки:
“Китайский летчик” закрывался в 23 часа. Косте нужно было домой — так как его супруга уехала на тренировку без ключей. Мы же с Дмитрием Даниловым (далее просто Дима) видимся не так часто, чтобы я не зашел с ним на часок в еще одно заведение. Мы взяли еще двести грамм на двоих.
— Ты же снимаешь у Серзина теперь. Когда съемки? — спросил Дима.
Мы были связаны теперь еще через режиссера Сеню, что поставил уже два своих первых фильма по пьесам Димы. На днях у меня стартовали съемки фильма, в котором я играю Бориса Рыжего. Мы немного обсудили творчество этого поэта, и вдруг Дима сказал, что ему нравится одно стихотворение. Он достал телефон, нагуглил, и я за секунду до первой строки догадался, что это будет “Соцреализм”. По правде говоря, это единственное стихотворение Рыжего, которое меня по-настоящему проняло, не считая “Мой герой ускользает во тьму…” Когда Дима дочитывал, я начал подпездывать, как бэк-эмси, и у нас текли слезы.
…Всё, что я понял, я понял тогда –
нет никого, ничего, никогда.
Где бы я ни был – на чёрном ветру
в чёрном снегу – упаду и умру.
Будет завод надо мною гудеть.
Будет звезда надо мною гореть.
Ржавая, в чёрных прожилках, звезда.
И – никого. Ничего. Никогда.
— Извини, — сказал Дима. — Всегда плачу, когда читаю этот текст.
— Да я тоже.
Это было 22-ое февраля. То есть уже двадцать третье, я расплатился, Дима вызвал себе такси, мы обнялись, и я ходил по Китай-городу, раздумывая, как добираться до Одинцова, где ночевал у своего продюсера Супербориса. Ну и хотелось немного выветрить хмель. Предчувствие всеобщего психоза слегка намагничивало воздух, и я понял, что спускаться в метро не готов. Йота начала глючить, и мы с таксистом долго не могли найти друг друга. Суперборис (он тоже завязавший алкаш) догадался, что я пил — по моему аппетиту.