Когда сквозь пушечный рёв, не смолкающий с раннего утра, прорезались вдруг крики «Cosaques! Cosaques!», Дима Гнедин, ещё недавно, секретарь комитета комсомола курса в одном из московских ВУЗов, а ныне, то ли пленник, то ли вольнонаёмный слуга при роте вюртембергских шеволежёров, был занят делом сугубо мирным – полоскал в большом деревянном корыте окровавленные полосы холста, заменяющие здесь бинты, и развешивал их по натянутым между деревьями бечёвкам. На перевязочный пункт, расположенный с обозами за вторыми линиями войск, недалеко от деревни Валуево и новой Смоленской дороги, свозили раненых без разбора – вюртембержцев, поляков, саксонцев, даже невесть откуда взявшихся здесь швейцарцев. Больше всех было, конечно, французов, хотя несколько раз Дима услышал и русскую речь – например, от молоденького, лет семнадцати, офицера чьё бедро было пропорото французским штыком. Бедняга бредил, то приходя в сознание, то проваливаясь в беспамятство; из глубокой раны толчками выплёскивалась тёмная кровь, и ясно было, что при таких раскладах долго он не протянет. Так что Дима занялся им первую очередь, ловко уклонившись от прочих своих обязанностей – наложил жгут, очистил, как мог, рану, промыл сначала водой, а потом и остатками водки из манерки (об антисептике здесь, похоже, не имели ни малейшего представления) и стянул чистой полосой холста. Мать Димы, когда-то в молодости работала медсестрой, и кое-какие навыки передала сыну. К тому же, на курсах гражданской обороны, где он провёл по разнарядке комитета комсомола две недели, учили оказывать первую помощь.
Сейчас, правда, не требовалось обрабатывать следы химических ожогов или проводить очистку лиц, оказавшихся в зоне выпадения радиоактивных осадков – а вот умение перевязывать раны и останавливать кровь, в том числе, и в полевых условиях с помощью подручных средств, очень ему пригодились.
Закончив возиться с раной, Дима подхватил офицера на руки и устроил на стоящей рядом с перевязочным пунктом телеге, подстелив на солому драную, испятнанную свежей кровью французскую шинель. И, совсем было вернулся к тому, что было ему поручено – полоскать использованные бинты, - когда услышал панические вопли французов и тяжкий тысячекопытный топот идущей в атаку конницы.
Он вскарабкался на телегу с раненым офицером. Открывшееся зрелище потрясало – сплошная лава красных и синих мундиров, оскаленные лошадиные морды и бородатые лица, опущенные для удара пики… Обозники и санитары уже бежали прочь, в сторону ближней рощицы, на опушке которой поспешно разворачивалась французская кавалерия из корпуса Богарне.
Нельзя сказать, что Дима Гнедин предвидел заранее, что их тыловой перевязочный пункт попадёт под удар казачьих полков атамана Платова. Но что-то такое видимо, отложилось у него в памяти то ли из школьного курса истории, то ли из дважды прочитанной «Войны и мира», так что поведение своё на случай встречи с «предками» он продумал заранее. А потому, дождавшись, когда передовые казаки подскачут к телегам, он встал во весь рост, замахал белой тряпкой и изо всех сил закричал: «Мы свои, пленные! Здесь раненый русский офицер, ему нужна помощь!»
Домашняя заготовка сработала: трое всадников в синих кафтанах (или как называются эти короткие военные куртки) и синих, с алыми околышами, шапках окружили телегу, крикнули ему грубыми голосами, чтобы брался за поводья и правил, куда скажут. Дима, обмирая от страха (он хорошо водил отцовскую 24-ю «Волгу», а вот управлять столь архаичным транспортным средством ему не случалось) исполнил распоряжение. К счастью, его не бросили - один из казачков подхватил лошадёнку под уздцы, и телега вместе с Димой и раненым затарахтела в противоположную сторону, куда казачки уже гнали табунки захваченных французских лошадей.
«…Пойдем, братцы, за границу,
Бить отечества врагов.
Вспомним матушку царицу,
Вспомним, век ее каков!
Славный век Екатерины
Нам напомнит каждый шаг,
Вот поля, леса, долины,
Где бежал от русских враг!
Вот Суворов где сражался!
Вот Румянцев где разил!
Каждый воин отличался,
Путь ко славе находил...» - неслось над колонной. Казаки, воодушевлённые успехом лихого дела - а в особенности, видом захваченных обозных повозок, доверху гружёных трофейным добром – пели, широко разевая рты. Дима, как и многие представители советской интеллигенции, был уверен, что казаки должны петь исключительно свои, казачьи песни: «Ревела буря, гром гремел…» из фильма про Чапаева, или другую, которую пели у КСП-шных и туристических костров – что-то о трубочке с турецким табачком и вороном коне, на котором следует лететь навстречу пулям.[1] Однако ж эти казаки хором выводили вполне верноподданнические песни с прославлением царицы Екатерины (С чего бы? Вроде, сейчас не она правит Россией?), фельдмаршала Суворова, и какого-то неведомого Диме Румянцева.
«…Каждый воин дух геройский
Среди мест сих доказал,
И как славны наши войски,
Целый свет об этом знал.
Между славными местами,
Устремимся дружно в бой!
С лошадиными хвостами
Побежит француз домой!..»
Насчёт лошадиных хвостов – это было Диме немного понятнее, поскольку он успел наглядеться на французских тяжёлых кавалеристов, драгун и кирасир, чьи блестящие каски украшали конские хвосты, свисающие с гребней до самых плеч.
«…За французом, мы дорогу
И к Парижу будем знать.
Там начальник, понемногу,
Каждому позволит брать.
Там-то мы обогатимся,
В прах разбив богатыря,
И тогда повеселимся
За народ свой и царя!..»
Завершающий куплет песни и вовсе поверг Диму в недоумение. По его понятиям, это был откровенный призыв к мародёрству и грабежам, которым никак не место было в русском войске. Плохо, ох плохо комсомолец Гнедин знал лихих сыновей Дона…
Впрочем, ему грех было жаловаться. Отойдя за свои линии, казаки отправили телегу с Димой в ближайший «разъездной гошпиталь», положив рядом с раненым офицером троих своих товарищей, пострадавших в стычке с французскими драгунами. Телегу отправили конвоировать молодого казака – того самого, что помог Диме справиться с «управлением кобылой». По дороге донец расспрашивал кто он такой, как угодил в плен, как обращались с ним «хранцузы». Гена повторил ту же самую версию что изложил вюртембержцам: немец, домашний учитель в дворянской семье, к супостатам угодил по случайности. «Не русский, значить… - протянул с некоторым подозрением казак. – То-то говоришь чудно… Ну, ништо, ежели хранцузы в полон забрали – свой, нашенский!»
И принялся рассказывать, как его дядька, состоящий сейчас в их сотне хорунжим, «геройствовал в польских землях, и не раз сражался там бок о бок с «немцами», и даже крест там заслужил. После осторожных расспросов Дима понял, что речь шла о несчастливой для русской армии кампании 1805-го года, а геройствовал дядька его провожатого, вероятно, под Аустерлицем, где кроме русских войск сражались и австрияки.
До цели они добрались довольно быстро, несмотря на то, что дорога была запружена войсками. Телег с ранеными, двигавшихся в противоположном направлении, тоже хватало. Дима заметил, что офицеры, ведущие встречные колонны, без возражений уступали им дорогу, а солдаты сочувственно окликали страдальцев, выбегали из строя, совали в руки ломти хлеба, давали хлебнуть из манерок воды и водки. За рощицей санитарные повозки одна за другой сворачивали с большой дороги вправо. Дима поступил по из примеру и, проехав ещё метров двести, остановился на окраине разорённой деревеньки, возле которой был развёрнут «разъездной гошпиталь».
Здесь царило сущее столпотворение. То и дело подъезжали новые телеги, санитарные кареты, брички, наскоро приспособленные для перевозки раненых. Иные приходили сами, опираясь на ружья, поддерживая друг друга. Вот санитары извлекли из коляски генерала в богато расшитом золотом мундире. Тот охал, стонал, мотал головой, перевязанной окровавленной тряпкой - война не разбирала чинов.
Сновали туда-сюда ополченцы и санитары с носилками, ведрами, охапками окровавленного тряпья. Суетился, отдавая распоряжения, полный человек в пенсне и кожаном фартуке поверх форменного сюртука – судя по всему, подумал Дима, военный лекарь. Рукава его рубахи закатаны выше локтей; фартук, руки густо заляпаны красным. Рядом с колодцем посреди двора, на кучах прелой соломы ожидали перевязки десятка полтора раненых на шинелях. Возле одного из них, рослого драгуна с разбитым лицом, валялось в пыли ружьё.
Сдав издёрганному, серому от усталости санитару в измятом «партикулярном» сюртуке раненых, Дима отошёл в сторонку – меньше всего ему хотелось сейчас, чтобы его вместе с телегой отправили назад. Мимо бодро прорысили трое ратников, катя перед собой тележки с людьми – те стонали и шевелились под окровавленными холстинами. Одуряюще, резко пахнуло свежей кровью, болью, человеческим страданием. Димины ноги вдруг сделались ватными, подкосились, к горлу подкатила тошнота. Он пошатнулся и сполз на землю по стенке сарая – и его мучительно, с желчью, вырвало.
Он пришёл в себя только у костра, куда его отволокли, словно куль с картошкой, двое сердобольных санитаров. Пристроили на какую-то колоду вместе с другими легкоранеными, из числа тех, кто пришёл сюда своими ногами, и теперь ожидал перевязки. Ему дали глотнуть водки, сунули в руки деревянную ложку и миску с пшённой кашей, густо сдобренной салом. Диму снова чуть не вывернуло – настолько диким показалась ему сама мысль о еде здесь, в этом средоточии крови, боли и страдания. Но, проглотив первую ложку аппетитного варева, которое раненые называли «кулеш», он осознал насколько проголодался – и смолотил тарелку в два приёма.
День уже клонился к вечеру. Пушечная канонада приумолкла – сражение тоже шло на убыль. Зато больше стало раненых, которых ополченцы несли в «гошпиталь» уже непрерывной чередой. Вокруг палаток загорелись новые костры – у них устраивались, кто сидя, кто лёжа на охапках соломы и шинелях, те раненые, кому уже оказали помощь. Ожидали телег, на которых, как говорили, должны отправить всех в Можайск и дальше, в Москву. Услыхав об этом, Дима встрепенулся - он-то знал, что Белокаменную должны не сегодня-завтра оставить. И в последовавшем за этом большом пожаре (Дима, вроде, где-то об этом читал) сгинет много раненых, размещённых по домам московских обывателей – те, кого не успели или не смогли вывезти вслед за отступающей армией. Следовало срочно подумать о своей дальнейшей судьбе, и тут вариант просматривался только один – поскольку сам он ранен не был, надо было как-то прибиться к госпиталю, хоть возчиком, хоть санитаром, хоть носильщиком - и дальше отступать с ним уже в организованном порядке.
Но додумать эту мысль Дима не успел – набежавший солдат в фартуке санитара позвал его в палатку, где размещались пленные офицеры. Он вошёл – и обнаружил на ближайшей к выходу койке того самого юношу офицера, которого он перевязал и вывез с казаками из французского тыла. Офицер уже пришёл в себя и выглядел куда лучше, чем когда Дима сдал его с рук на руки местным медикам. Он поприветствовал спасителя слабым взмахом руки, выслушал легенду о беглом домашнем учителе-немце, офицер кивнул – он, как оказалось, уже знал это от сопровождавшего их казака – и огорошил Диму предложением. Раненого офицера должны были завтра с утра отправить в сопровождении денщика из его же дворовых на бричке в Москву - и дальше, в родительское имение где-то под Калугой. Диме же предложено было присоединиться - присматривать в пути за раненым, раз уж он проявил такие медицинские таланты. А позже, когда они прибудут в имение – подумать о том, чтобы занять место при трёх малолетних братьях раненого офицера, заместив француза-гувернёра, прогнанного взашей сразу после вторжения Бонапарта?
Надо ли говорить, что Дима, не особо раздумывая, принял это предложение? Что угодно, куда угодно, хоть в гувернёры при дворянских недорослях, да хоть бы и в крепостные - лишь бы остаться в живых, лишь бы убраться подальше от этой идиотской войны!
[1] Песня на слова «Когда мы были на войне…» на слова Д. Самойлова.