Бабье лето пятьдесят четвертого или «Виновата ли я"...
...Бабье лето в пятьдесят четвертом выдалось на Урале до странности игривым и непостоянным.
С утра чистый, пропахший мятой и кедровой хвоей воздух, пронизанный бесконечными, серебряными нитями паутины, к обедне неожиданно сгущался, становился плотным и влажным. К вечеру же, когда темно-синяя глыба Таганая растворялась в точно таком же темно-синем сумраке, со стороны кустанайских степей подгребали какие-то несуразные, разлохмаченные тучи и исходили на горы, тайгу и черные, уснувшие озера, отвесным, крупным и теплым дождем. А утром, утром вновь чистое, умытое небо, переливаясь всеми оттенками голубого, с аккуратными, словно бы и не взаправдашними облачками опрокидывалось на безбрежные леса, ртутные блюдца озер, красно-бурые гранитные утесы Шиханов и тонкие нити железнодорожных линий.
1.
....Черный от копоти паровоз, в облаке белого, влажного пара остановился метров за пятьдесят от набитого людьми перрона, поближе к водонапорной башне.
Отъезжающие, мгновенье, подождав чего-то, недоуменно переглядываясь и покашливая, вдруг словно проснулись, подхватили свои узлы да чемоданы, и с криком ринулись с платформы бегом по рельсам, шпалам и крупному щебню подсыпки к долгожданному составу.
Шипенье пара, звон медного, тусклого колокола на перроне, громкий пьяный мат, бабьи причитания, детский визг и гусиный гогот: все смешалось в неповторимый и по-своему очаровательный привокзальный шум.
С задней, кондукторской площадки хвостового вагона, невообразимо худощавый и длинный, в кургузой, не по росту короткой шинельке, кое-где даже и прожженной, спрыгнул мужик.
Он постоял, покачиваясь, словно в подпитии на скрипящем гравии и уже не оглядываясь на вокзальную суету и шум, пошел куда-то в бок, по чуть заметной тропке, мимо красного кирпичного здания весовой, в сторону темнеющего соснового бора.
Из-за угла дощатого, побеленного мелом сарайчика-туалета, легко угадываемого по стойкому, резкому запаху мочи и карболки, с черными буквами «М» и «Ж», на единственной, распахнутой двери, в белой, линялой гимнастерке и нарочито (по моде) сбитых в гармошку сапогах, вышел небрежной и уверенной поступью страж порядка в чине лейтенанта милиции.
Лишь скользнув взглядом водянисто-голубоватых, в красную прожилку глаз, по нелепо-долговязой фигуре приближающего к нему человека в шинельке,
лейтенант тут же утратил свою небрежную леность и, передвинув кобуру с пистолетом с бедра на живот, видимо крепче и упористее утвердился на своих, коротковатых, кривоватых ногах потомственного мужика.
- Стоять.- Коротко и уверенно бросил он подошедшему и, отметив, как тот резко, заученным движением повернулся лицом к стене, нужника, широко расставив ноги и сложив руки с расплющенными ладонями за спиной, ухмыльнулся и, бросив небрежно и снисходительно.
- Сразу видно, наш контингент, и документики, наверное, имеются? Попрошу....
Замызганная, многократно предъявляемая, местами надорванная бумажка перекочевала к лейтенанту и тот, развернув ее и почти не вглядываясь в мелкий, трудно читаемый шрифт, пропел насмешливо, неожиданно приятным голосом.
- ...Кого не спросишь, у всех указ...
После чего, разочарованно вернув справку об освобождении долговязому, спросил, не скрывая издевки в голосе:
- Ну что, Сидорин, Сергей Михайлович, девятнадцатого года рождения, да вы никак из врачей-вредителей будете? Ась?
- Я ветеринар, гражданин начальник. И уж никак под подобную статью попасть не мог...
Угрюмо заметил тот и аккуратно упрятал бумажонку в карман шинели.
- Да кто ж тебя знает, милый?!
Хохотнул лейтенант и, как видно, потеряв к нему интерес, направился к вокзалу, посмеиваясь и беззлобно подшучивая.
- Да может быть, ты любимого коня товарища Буденного залечил, или собачку Когановича? Хрен вас разберет, ветеранов - ветеринаров...
Сидорин, привалившись к зловонным доскам нужника, устало и отрешенно вытер крупные, липкие капли пота, обильно выступившие у него на лбу, чуть слышно ругнулся по матери и, проводив взглядом стража порядка, вновь, пошатываясь на ходу, побрел в сторону бора.
...Узловатые корни сосен, взбугрившие опавшую, бурую хвою, о которые по первости несколько раз споткнулся Сидорин, частенько пересекали тропинку, но тем ни менее бывший заключенный безбоязненно сбросил свои разбитые ботинки и небрежно впихнув их в вещевой мешок, радостно, по - щенячьи повизгивая, пошел босиком по пружинисто - податливому опаду.
- Хорошо - то как, Господи!
Беспрестанно восклицал счастливый Сидорин и, вытирая с лица налипшую паутину, беспричинно улыбался бескровными, с синеватым оттенком, губами.
Солнце, свободно протекая сквозь сосновые стволы и хвойные лапы, обрывками сусального золота падало на тропу, фокусировалось острыми, радужными лучиками в прохладных лужицах, кое-где сохранившихся после ночного дождя.
До Каменок, куда и направлялся Сидорин, можно было конечно добраться и более короткой дорогой, по просеке, через перевал, но уж больно сладостно шлось ему и по тропинке этой, бегущей по большей части с горки, и по этой хвое, теплой и влажной, и по этим прохладным, глинистым лужицам.
Да к тому же, если честно говорить, устал, ох как устал за последние девять лет, Сидорин Сергей Михайлович, а если более коротко заключенный каналоармеец, долгие годы существовавший под номером 1236. До того устал, что в пору в петлю лезть, а не по валунам да откосам карабкаться...
Тропа, неожиданно вильнула в сторону и тут же, за поворотом показались полуразрушенные корпуса древнего, похоже, Демидовского заводика.
Высокие бугры промытого, некогда золотоносного песка давно уже поросли березами да ольхой, хотя кое-где, нет-нет, да и блеснет на солнышке, среди безвольно поникшей травы крупный кристалл дымчатого кварца, а то и переливчатая, хрустальная друза. Подобные красоты не привлекали золотодобытчиков...
- Все Сережа, перекур.
Приказал самому себе Сидорин и присев на гранитное, оловом скрепленное крыльцо директорской, по-видимому, конторы, привалился усталой спиной к теплой, каменной кладке стены.
Красота вокруг была необычайная. Темно-изумрудная зелень хвойных лесов, разбавленная желтыми мазками березовых и осиновых островков, ласкала взор и Сергей, пригревшись на теплом, шершавом камне незаметно задремал.
...И приснился ему короткий, но мучительно-сладостный, дурацкий сон.
На широком лагерном плацу, выстроились в немом ожидании ежедневной поверки, безликие, серые колонны заключенных. По правую руку - уголовники, а по левую - политические. И будто бы холод необычайный и над отрядами, в молчании перебирающими стоптанными ботинками по снежной, грязно - белой, влажной каше повисло облако белого пара.
Перед строем, стоит начальник лагеря под тяжелым, шелком вытканным красным знаменем, в окружении собак и вертухаев.
У всех собак, вместо ошейников, отчего-то ярко-красные, бархатные пионерские галстуки. А из мятого репродуктора, притороченного к ближайшей вышке, по вокзальному громко и неразборчиво, кто-то неумело подражает Левитану.
- А сейчас, приказ под номером восемнадцать. За выдающиеся успехи в деле освоения Марксистско-Ленинского наследия и за перевыполнение дневной нормы выработки на 150% , а также в связи с приближающимся днем рождения товарища Сталина, заключенный Сидорин, Сергей Михайлович, награждается новой именной лопатой и тачкой, а также внеочередным свиданием с женой, Клавдией.
И тут, какая-то нервно-дерганная, словно в горячечном бреду, раскрасневшаяся, с капельками пота над верхней губой, прямо перед изумленными зеками, перед начальником лагеря и его красногалстучными псами появилась законная супруга, его Клава, в тоненьком, полупрозрачном платьице и босиком...
- Лови сеанс!
Радостно заржали уголовники, да и в рядах политических что-то дрогнуло и на их суровых лицах, закаленных в боях за правое дело, засветились скупые, мужские улыбки.
Начальник Соликамск лага подполковник ОГПУ, Малахов Виктор Александрович, вытянулся во фрунт и отдал Клавдии честь, а та, не глядя ни на кого, подошла к Сергею, молодая и отчаянно красивая и, погладив его по щеке горячей ладошкой, прошептала ему в ухо отчего-то мужским голосом.
- Отощал ты Сереженька, отощал...
А после отвернулась от разомлевшего и несколько даже возбужденного супруга и пошла прочь, сбрасывая на ходу немудреную свою одежку, пошла вдоль дощатых бараков, заснеженной бани, прямо в сторону высокого забора, ощетинившегося колючкой, зазубренной и ржавой.
И ступни ее, босые и горячие, прожигали в грязном, истоптанном, желтом от мочи снегу, глубокие и черные, быстро наполняющиеся талой водой, следы.
- ...Да, дошел ты паря, отощал. Тебя и не узнать: кожа до кости...
Сидорин, недовольно поморщившись, с трудом приоткрыл глаза и с удивленьем увидел, как из кустов, что росли возле останков драги, на свет вышел древний, но все еще необычайно крепкий старик, с большим, разлапистым пучком сизоватой полыни под мышкой, сердито срывающийся со своей одежды комья липучего репейника.
Что-то знакомое, давно-давно, в той еще жизни, до войны и лагеря, прекрасно знаемое почудилось Сергею в лице старика, хотя и одежда его: нечто среднее между мирским и монашеским одеянием и седая, хоть и редкая, но тщательно расчесанная бороденка и тяжелый серебряный крест косо висевший на тонком кожаном шнурке - все вызывало в душе Сидорина необъяснимое отторжение.
- Да ты никак меня и не признал, паря?
Рассмеялся беззубым ртом старик и присел рядом с Сидориным.
- А мы вам, семейству то есть вашему, как-никак свояками приходимся.
Я ж, Семен Прохорович Мамонтов, старший брат твоего крестного. Я еще на вашей с Клавкой свадьбе, на ложках стучал.... Аль не вспомнил?
Сергей внимательно всмотрелся в темно-пергаментное лицо Мамонтова и, хотя и не узнал старика, но деланно ему обрадовался и, вскочив с крыльца, горячо пожал старчески холодную и сухую ладонь свояка.
- А что это вы там, в кустах возились, Семен Прохорович?
Спросил Сидорин, вновь присаживаясь на ступень и прикуривая дешевую папиросу от тускло блеснувшей, самодельной зажигалки...
- Никак в песке отработанном золото мыть пробуете? Так напрасно это... Мне еще отец мой рассказывал, что его дед с дружками своими пытался на лотках песок погонять. Но ничего у них не получилось. Пусто. При Демидовых к золоту аккуратно относились. С любовью.
бережливо. Все до последней золотинки выбирали.
Старик вновь хохотнул и, поморщившись от табачного дыма, отодвинулся слегка.
- Я Сереженька сюда за Божьим деревом забрел.
Знаешь, есть такой вид полыни, ладаном пахнет? Сейчас, ладан-то настоящий, днем с огнем не найдешь, а полынь, вот она, под боком можно сказать.
А я венички - то эти по углам храма развешу, вот и благодать.
И аромат и душе отрада, какая-никакая.
Старик растер в пальцах веточку полыни и к удивлению Сидорина он и в самом деле почувствовал полузабытый запах ладана.
- А где золото родится, я милый ты мой, еще с сызмальства знал, но ни разу, ты слышишь малой, ни разу в руки лотка не взял.
Нет, не взял...
Да и не стоит оно того, золото это проклятое.
Все беды через него, кровь да вражда. Да и к тому же сейчас там заповедник открыли, минералогический.
Копнешь на копейку - припаяют десятку...
- А вы, что Семен Прохорович, в священники подвизались, служите?
Отчего-то шепотом спросил старика Сергей, невольно тронув дедов крест, желтым от никотина пальцем.
- Нет Сереженька, какой из меня священник, из грешника-то?
Так, в алтарных, на добровольных началах тружусь.
Уже без малого пять лет.
Да и малограмотный я, как не крути.
А в городе сейчас, всего одна церковь работает. Остальные все, еще перед войной позакрывали, так что я думаю, священника найти в храм, в любом чине, даже и протоиерейском было бы не сложно.
Любой бы согласился.
Хотя кто знает,- помолчал старик, печально вглядываясь в глаза Сидорина.
- Быть, может и не любой бы....
Какая она власть, новая- то? Чего от нее ожидать можно? А священники они что ж, тоже люди, тоже опасаются, как и все мы, тоже жить хотят.
...Они замолчали, всматриваясь в опускающийся вечерний полумрак, вслушиваясь в тихие шорохи полусухой травы, скрипы кузнечиков, да грустные вздохи утомленной за день тайги.
- Смотри-ка - ты! Поют!
Обрадовано закричал Сергей и оглянулся через плечо на старого алтарного.
- Слышите, поют!?
И, правда…
Сквозь легкие, полупрозрачные завихрения первого тумана, выползающего от берега невидимого отсюда озера, сквозь дрожащие сосновые иглы в ближайшем бору, до них донеслись тонкие, чуть слышные, скорее даже домысливаемые, чем в действительности услышанные слова песни....
«Виновата ли я, виновата ли я, виновата ли я, что люблю?
Виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему»…
На лице Сидорина, заиграла какая-то странная, несколько даже глуповатая улыбка.
Он вскочил, схватил старика за руку и, радостно оглядываясь навстречу песне, закричал громко, прямо в лицо ошалевшему от такого натиска свояку.
- Вы слышите, Семен Прохорович? Вы слышите...!?
Это же у нас, в Каменках поют! Пойдемте скорее! Там жена...Клавдия там моя....Она нас сейчас накормит...Чем угодно, хоть хлебом с солью. Хоть чаем пустым...Мне все равно....
Главное, чтобы сама, вы слышите меня, чтобы сама, своими руками подала и никак иначе.
А потом в баню. И греться, греться, греться! Чтобы не по часам и не по банным дням, а сегодня....Вот именно сегодня! Сейчас!
Я, дорогой вы мой, Семен Прохорович, об этом все тринадцать лет мечтал.
Только об этом... Вы не поверите, но ничего мне так в жизни, ни в окопах, ни там, за колючкой, так не хотелось, как покушать из ее рук. Словно я и не человек, не мужик, а щенок полуслепой, право слово.
Покушать и в баню.
Пойдемте же, ну пойдемте! Я уверен, Клава вам будет очень рада. Она родню, да и просто гостей принимать, очень любит. Всегда любила, я знаю...
Лицо Мамонтова неожиданно словно окаменело и даже редкие всклоченные волосья его бороды, зашевелились от взбугрившихся на скулах желваков.
Взгляд же, напротив, стал какой-то суетливый, странный взгляд: нехороший, бегающий.
Старик поднялся, устало подошел к большой, четырехугольной проржавелой воронке, установленной на столетних стволах лиственницы, серых от времени и словно порох сухих, сковырнув жестким, темным ногтем пласт бурой окалины, проворчал ни к месту, сердито и зло.
- Вот тоже работнички, жилу выработали, а железо вот это вот, еще лет двести здесь гнить будет.
Потом, повернулся к Сергею и уж очень как-то весело, фальшиво бросил.
- А может ну их, Каменки эти самые? Ну что в них хорошего? Поголовье с довоенным не сравнить, нет его, этого самого поголовья.
Овцы одни остались, да козы.
Да и тех каждый вечер хозяйки встречают.
Колхоз в отстающих.
Председатель, собака, пьет, крепко пьет, основательно.
Ты, помнится, на войну из ветеринаров ушел? Так вот: сейчас тебе место ветеринара никто и не предложит.
Мало того, что из врагов народа, да к тому же еще и беспартийный…
К тому же и занято сейчас, место твое. Племяш председательский, трехмесячные курсы закончил для ради бумажки, теперь вот в ветеринарах околачивается.
А у меня в Миассе знакомый есть из прихожан. Большой начальник....
Хоть и редко в церковь - то ходит, побаивается, но если уж приходит, так всю службу на коленях простаивает.
Так вот, ему на конезавод ветеринар нужен, срочно. А ты же, милок, ветеринаром от Бога быд.
Каждую болячку у скотины, как свою собственную чувствовал.... Айда в Миасс, Сережа!?
- Да что вы дед Семен, в самом-то деле заладили: В Миасс да в Миасс?
Нечего мне в Миассе делать, по крайней мере, сейчас.
Я домой хочу. Я столько лет супружницы своей голоса не слышал…
В глаза ее, честные не смотрел…
К тому же, Семен Прохорович, есть у меня в этом свиданьице свой, можно сказать шкурный интерес.
Мужик замолчал, с тоской глянул на низкие небеса и снова заговорил со странным воодушивлением.
- Вот отдохну сколько-то, душой всей расслаблюсь, отогреюсь, отмоюсь по-хорошему, а потом уже можно и с места сниматься.
Да к тому же и сын у меня есть, в сорок втором родился.
Жена его Федькой обозвала, Федором значит. Сейчас ему уже все двенадцать исполнилось.
Взрослый совсем. Фотография у меня была, где ему полтора года, в пересылке, при шмоне отобрали. Суки позорные!
А сейчас, он, Феденька, наверное уже и на девчонок заглядывается? Все ж таки двенадцать...
Я в его годы заглядывался.
Сидорин присел на ступени, достал из мешка сапоги и, наскоро намотав чистые портянки, обулся, притопнув для верности ногой.
- Нет, Семен Прохорович, вы уж простите меня, но мне пора.
Он обнял старика, прижался на миг горячими губами к его заросшей седым волосом щеке и больше уж не оглядываясь, пошел вниз, под горку, по светлеющей покамест, тропинке.
2.
Село начиналось сразу же за ближайшим перевалом, возле озера.
Заросли камыша, шурша табачным шорохом, длинным листом гоняли туда-сюда прохладный, слегка отдающий тиной, озерный воздух.
Плотный туман, выполз далеко за озерные берега и, покачиваясь, укладывался на ближайшие огороды с разбросанными тут и там светлобокими булыгами капусты.
Песня про неверную любовь, давно уже закончилась и над селом повисла прозрачная, вечерняя тишина. Тишина полная легких звуков и послезвучий.
Вот скрипнули где-то рассохшиеся ворота, сквозь которые, царапаясь боками за доски, в сопровождении ворчливой хозяйки, важно шествовала домой в теплое стойло безымянная корова. А вот, где-то в глубине дворов, кто-то закашлялся в долгом, утомительном кашле курильщика. Громко сплюнул тугую мокроту и, помянув беззлобно чью-то мать, умолк.
Со стороны озера, заскрипели уключины, влажно шлепнули по воде весла и с громким чмоканьем, специальным образом изогнутая доска, квок, опустилась на мелкую рябь: по яминам и затопленным корягам, ловили ночного красавца - усатого сома.
Во всем селе горел лишь один фонарь, возле сельсовета и Сидорин, пройдя мимо закрытой, с темными уже окнами конторы, устало присел на влажную от росы скамейку, врытую возле фанерного листа, рассохшегося и полинялого от солнца и дождя, косовато прибитого к мощному столбу.
- «Красный Уралец».
Прочитал с улыбкой Сергей заголовок пришпиленной к фанере стенгазеты и плотней укутался в свою шинельку.
Глаза болели, да и все тело ломало как после хорошей драки.
- Догулялся босиком, да по лужам.
Бестолочь!
Пробурчал он и с трудом, превозмогая внезапно обрушившуюся на него слабость, попытался приподняться.
Голова закружилась и Сидорин, понапрасну перебирая ослабевшими пальцами, сполз по гладко ошкуренному столбу транспаранта на вытоптанную траву.
- Да, Сереженька, совсем ты в доходягу превратился, обычная простуда надо полагать, а вмиг сломала.
Невесело подумалось Сидорину, а тело его, все его существо, за долгие годы привыкшее находить для себя в любом, порой самом неприспособленном месте наиболее выгодное и удобное положение, заставило Сергея подогнуть длинные, усталые ноги почти к самому подбородку и поплотнее упаковаться в столь ненадежную свою одежонку.
Сон сморил его много раньше, чем сквозь тонкую, поистертую ткань шинели, влажный озноб от прохладной, осенней травы, дополз до разгоряченного, измученного лихорадкой тела Сидорина.
И он во сне перекатившись под скамейку, так и не заметил, не почувствовал, как на село выпал хотя и короткий, но довольно крупный дождь.
Ближе к полночи, Сергей несколько отдохнувший, выполз из-под скамьи и, обтерев травой испачканные в глине ладони, с трудом поднялся и заковылял к своему дому.
Прохожих не было вообще и даже цепные псы, коротко взлаяв при приближении Сидорина, отчего-то тут же умолкали и вновь, отчаянно зевая, уползали в свои будки выгрызать блох и сонным глазом приглядывать за хозяйским добром.
Родная изба встретила своего хозяина неприветливо: в темных окнах отблесками отсвечивали бледные, далекие зарницы, а в дверном засове вместо замка темнел кривой сучок, плотно вбитый промеж звеньев тонкой цепочки.
Вместо рубероида, которым перед самой войной покрыл крышу своего дома Сергей, сейчас последние, редкие капли дождя звонко шлепали по кровельному железу, а ветхий, разномастный штакетник палисадника заменила крупноячеистая сетка туго натянутая на металлические столбы.
- Ну, если так сейчас стали жить жены врагов народа,
Коротко и горько хохотнул Сидорин.
- То волей – неволей, а приходится поверить в неизбежную и скорую победу всемирного коммунизма.
Он прошел в избу, не зажигая света, скинул свою шинель, с трудом стащил сапоги и прошел в комнату.
За темнеющей в углу занавеской, кто-то (надо полагать сын) мирно посапывал во сне и Сергей, посовестившись нарушать, чей бы то ни было полуночный покой, на цыпочках прокрался к сияющей никелированными шарами кровати, разделся до исподнего и, приподняв одеяло, утонул в высокой, хорошо и старательно взбитой перине.
- Давненько, ох давненько я так не спал!
Только и успел подумать он и тут же уснул, счастливо и утомленно улыбаясь собственному счастью.
Сквозь сон, словно сквозь плотную лежалую вату, Сидорин слышал, как далеко за полночь, протяжно скрипнула дверь, пахнуло табаком и где-то в сенцах, в ответ на частый, женский шепот, громкий мужской бас грязно выругался, длинно и витиевато.
Потом шепот утих сам собой, звякнуло оброненное пустое ведро и, вновь дом погрузился в вязкую, ночную тишину, тишину полную шорохов и запахов чужого, совсем чужого ему, дома...
3.
....- Слава Богу, Сереженька, слава Богу! Наконец-то и к нам в дом солнышко заглянуло....Наконец-то папочка наш вернулся....То-то Феденька рад будет, как проснется, то-то рад...
Громко частила Клавдия, одетая во все праздничное излишне громко и радостно, в чем-то даже переигрывая, суетливо двигаясь из кухни в комнату, торопливо накрывая на стол под свежей, вышитой красным, скатертью.
- А я Сереженька, вчера до часу ночи в правлении задержалась, наряды выправляла.
Я ведь теперь бригадиром на ферме, сам понимаешь: тут тебе и корма, и трудодни, и люди....А пришла, вижу: миленочек мой спит, да так крепко.
Будить жалко стало.
Думаю, наше-то от нас никуда не убежит...Правда ведь, Сереженька, не убегнет?
Ну и решила тебе сготовить, чего повкуснее....А что же ты, милый мой, все молчишь и молчишь. Не выспался, поди?
Да что с тобой!?
Сидорин поднялся с кровати.
Высокий, худой и нескладный, в несвежих кальсонах, с печатью ромбом на заднице и, окинув взглядом Клаву, блядскую ее улыбочку на припухлых, зацелованных губах, наряд ее почти неношеный, выпирающие сквозь тонкую ткань цветастой кофточки твердые соски, на негнущихся ногах подошел к тщательно побеленной печке и, взяв в руки остро оточенный топор, попросил жену тихо и просто.
- Помолчи Клавдия, лучше помолчи.
Страшно мне за себя делается....Боюсь, не сдержусь, зарублю тебя, суку блудливую.
Клавдия ахнула, побелела и роняя стулья, спотыкаясь о разноцветные клубки шерсти , забилась между столом и крашеным подоконником, заставленным горшками с ярко цветущей геранью.
- Ты же видишь, родная моя, я ни о чем тебя не спрашиваю.
Ни о том, где ты была? С кем? И для чего ты, дорогая моя, письмецо мое, что я для зоотехника нашего, через тебя переслал, в НКВД снесла?
Ведь ты же, дура, его наверняка и не читала, а если и прочитала, то не поняла ничегошеньки.
А я в нем, в письмеце-то этом, просто описал, как на немецких фермах и хуторах, навоз из-под коров убирают.
И никакой политики - одно сплошное дерьмо!
А уж потом, на допросах, когда мне дали прочитать твое заявление, я все поверить не мог, что это твой почерк. Ну, не мог и все тут!
Сидорин постоял еще мгновенье и, бросив грустный взгляд на зашуганную, все еще сидевшую на карачках Клавдию, сплюнул брезгливо и, молча вышел на крыльцо.
Утро выдалось теплым, словно летом.
Влажная листва сирени, пока еще совсем зеленая, курилась прозрачным паром. По двору, засыпанному битым красным кирпичом, с важным видом прогуливался крупный петух, огненно-рыжего окраса, подозрительно зыркающий на Сергея черными бусинами глаз. С десяток пестрых, откормленных куриц лениво, словно нехотя выклевывали что-то съедобное в пыльных лопухах, растущих возле высокой, аккуратной поленницы.
В бревенчатом сарае, глубоко и обреченно вздыхала корова. В прозрачном, светлом воздухе необычайно вкусно пахло перебродившим, деревенским, мутно-белым квасом, свежим навозом и распаренным можжевеловым веником. Всюду чувствовался достаток и крепкая мужская рука.
-А-а-а сука!
Неожиданно и зло закричал, скорее простонал Сидорин.
- Да что же это такое?
Да что же я сижу-то тут как последняя блядь?
Как самая никчемная вша? Как самый жалкий опущенный на зоне? Ведь все и так ясно, куда уж дальше-то падать!?
Он резко поднял руки, словно намереваясь обхватить свою шишковатую, коротко остриженную голову и совершенно забыв про остро отточенный топор, все еще крепко сжимаемый побелевшими пальцами, рубанул им по щеке, круто выпирающей как у отощавшего татарина, скуле.
Топор, жалобно звякнув выпал и на самотканые половички, на крашеные ступени крыльца брызнула неестественно алая кровь.
- Да ну и хрен бы с ней! Уж лучше кровью изойти, чем так-то вот...
Зло прошипел Сидорин, сжав пальцы в кулачищи и по-бычьи уткнулся лбом в потрескавшуюся балясину крыльца.
- Боба...Бате боба...
Вдруг услышал он над собой, и, подняв залитое кровью лицо, увидел жалостливую мордочку мальчишки - идиота.
Крупная, продолговатая голова, неизвестно каким чудом держалось на хрупкой, тонкой шее, мальчика, одетого в какие-то серые, бумазейные обноски.
-Господи!- Прошептал удрученно Сергей.- Сынок!?
- Да за что же это такое?
Да почему же это все мне!?
Да разве ж может, должен, человек выдержать такое?
Он подхватился, вскочил и тут же, встав перед Федькой на колени и зажав распоротую щеку ладонью, все смотрел и смотрел в голубые, немигающие, пустые глаза сына.
- Боба... - прошептал мальчик и несмелой, дрожащей ладошкой погладил отца по колючему ежику волос.
Рывком, распахнув двери, Сергей подбежал, к уже успокоившейся было супруге и, жестко сжав ее плечи, спросил с придыханием, зло.
- Что же ты молчала сука!? Когда? Когда ты это в нем заметила?
- Клещ говорят...Ему еще трех не было...Клещ.
Она отвернулась к окну и мелко вздрагивая всем телом, заплакала.
- Фельдшер его в прошлом годе Челябинск возил, к Кеплеру на прием. Так тот, так ему и сказал: «Медицина здесь, мол, пока бессильна...»
Сидорин повернулся к понурой, вялой фигурке сына и зло проговорил, глядя куда-то поверх его русоволосой головы.
- Ничего сынок, мы с тобой еще повоюем. Ничего. Бывает, что и Кеплеры ошибаются....Пойдем сынок, я тебя соберу...
Злые и тяжелые капли дождя плющили опавшую листву, прибивали к земле ядовито - черные дымы из полуразмытых в туманной серости заводских труб.
Сквозь непрекращающийся шорох дождя, в прогорклом воздухе, с трудом угадывался церковный, колокольный звон, тусклый и блеклый.
На серых, выщербленных ступенях приземистой церкви, почти черной в мокрой сери осенней непогоды, неумело крестясь, стояли двое: долговязый мужик в прожженной шинельке и большеголовый мальчик, одетый во все чистое и старательно заштопанное.
- Пойдем Феденька, пойдем сынок. Семен Прохорович просил не опаздывать...
Мальчик с трудом приподнял большую свою голову и несмело улыбнувшись, подал отцу руку...