12
— Спасибо, Вася! — самодовольно и радостно ответил ему Культяпый и толкнул локтем меня в бок. — Считай, Вася, что ты отбыл этот срок. Два червонца своих ты оставляешь начальнику. Если на том свете тебя примут ангелы-хранители ... мы пойдем за тобой.
Воронов подогнул колени, захрапел. Культяпый тут же проговорил, обращаясь к доходягам:
— Эй, вы, огни, читайте молитвы за упокой души раба Божьего Василия.
Кто-то из них, словно задыхаясь, ответил:
— Молитвы не знаем ни одной. Даже фамилии свои забыли.
— Ну, черт с вами! — выругался Культяпый и обратился тихо ко мне: — Если этот доходняк удачно сейчас вздернется, сука буду, нас обязательно выгонят с изолятора. Ведь у начальника очко заиграет: а вдруг еще кто-нибудь последует примеру самоубийцы?.. За такие делишки начальство здорово стригут.
Я не стал возражать Культяпому... Я понимал, что повеситься этому человеку, назвавшемуся Василием Вороновым, вряд ли удастся. Место, где он закрепил «петлю», находилось у него прямо над головой, и поэтому повиснуть он мог, только подогнув ноги.
Воронов стонал, хрипел, предпринимая одну попытку за другой ... Он то становился на ноги, тяжело дыша и вытирая ладонью на лице слезы, то вновь поджимал колени. Так продолжалось довольно долго. Наконец он вылез из петли.
— Не могу, братцы, убейте меня на месте! Не могу! Крепко больно и невыносимо ... Не знаю, как люди вешаются.
Культяпый сразу соскочил с нар:
— А ну давай! Я помогу ... У тебя просто смелости не хватает.
Воронов опять залез в петлю. Культяпый схватил его за ноги и потянул на себя. Получилось так, что, Воронов почти горизонтально повис в петле. Однако он через несколько секунд хрипло вскрикнул, вырывая свои ноги из рук Культяпого, тот отпустил его, сел на нары.
— Ни на что не способная фрайерская тварь. Паскудина доходная! Как же ты будешь жить на свете, когда даже повеситься не можешь? Ведь попасть в рай — это одно удовольствие для таких чертей, как ты.
Воронов отвязал от решетки рубашку, запихнул ее за пазуху и сел на нары.
— Я рад бы, да не могу свести счеты с этими страданиями. Вот если бы пристрелили меня, было бы куда легче, чем загибаться в петле.
— Сейчас пристрелю с отечественного пистолета, — злобно произнес Культяпый и схватил себя за ширинку. — Становись, ты, фитилюга, к стенке. Только скажи, куда тебя шмальнуть: в мочевой пузырь или в требуху? Скорей, пока пистолет наготове. — Культяпый решительно поднялся на нарах и ударил Воронова ногой в спину. — Тебе нет места, псина, в нашем благородном обществе.
Тот, согнувшись, отлетел к самой двери.
— За что ты бьешь меня? Ведь я не виноват, что не могу повеситься. — Повернувшись, Воронов направился к нарам.
Культяпый преградил ему дорогу.
— Ложись, подлюга, около параши. Тебе места нет среди добрых людей. Я все равно заморю твою доходную душу голодом. Пайку тебе положенную сам буду жрать. Предупреждаю, если ты к завтрашнему утру не окажешься в петле, я заду...
Культяпый, опасаясь договорить до конца свою угрозу, вскоре завалился на нары и замолчал. Я не стал с ним спорить, зная, что возражать Культяпому было равносильно самоубийству.
Воронов мирно улегся на полу у стены возле параши.
После этого случая почти все дни, проведенные мной в изоляторе, заключенные хранили полное молчание, будто стараясь сохранять внутреннее тепло и не тратить энергию на ненужные разговоры. Культяпый тоже почти ничего не говорил, хотя блатные в зоне не забывали о нем. Каждый вечер ему приносили миску каши и кусок хлеба. Он уплетал все, что подавали ему в дверь изолятора, и, поглаживая себя по животу, самодовольно приговаривал:
— Бог напитал, никто не видал. А вас я за людей не считаю. Фрайер для меня — пустое место.
Долго, нестерпимо долго тянулось время этого заточения, но и ему пришел конец. После изолятора из бригадиров я был переведен в землекопы. Правда, мне все же повезло в другом деле. Я устроился на кухню заведующим залом, где обычно два раза в день, утром и вечером, завтракали и ужинали заключенные. В мои обязанности входило следить за порядком, а главное — вести борьбу с хмырями, которые по вечерам «дежурили» возле кухни. Махоткин по поводу моей новой должности обмолвился шуткой:
— Счастливый, ты Гришка ... в начальники пролез. Ведь что там толковать: сыт — и слава Богу. И мне малость перепадает от тебя.
Но, несмотря на посильную от меня помощь, к концу зимы Махоткин тяжело заболел и был переведен в барак, называемый моргом. Я навещал его часто, но с каждым днем здоровье его становилось все хуже и хуже. Он весь распух и едва ворочал языком, лежа в одежде на голых нарах и не получая почти никакой медицинской помощи. Обязанности «лекаря» исполнял один старик санитар из числа заключенных. Он просто сидел, как дневальный, в бараке и каждое утро докладывал вольнонаемному фельдшеру о количестве умерших. Лечить больных было некому, да и нечем. Лагерных лекарей называли лепилами. Испокон веков на Руси такую кличку давали чаще всего самым неумелым работникам ...
Однажды я пришел в «морг», чтобы, как обычно, навестить Махоткина. Он лежал на нарах и тихо стонал. Глаза его были закрыты. Только по его стону я убедился, что жизнь еще теплилась в нем. Когда я легонько толкнул его в плечо, он чуть приоткрыл помутневшие глаза и, стоная, проговорил:
— Не пойму, во сне или наяву вижу тебя, Гришка. Я ответил, что пришел навестить его после работы. Тогда он протянул ко мне свою мозолистую руку и потрогал меня за плечо, словно желая убедиться в реальности моего присутствия. Он лежал на верхних нарах, а я стоял и смотрел на него в упор, и вдруг я почувствовал, что теряю самообладание. Я, кажется, готов был в ту же минуту зарыдать, как ребенок; повсюду беспорядочно, подобно трупам, валялись больные и умирающие заключенные ... Мне стоило невероятных усилий воли сдержать себя. И вдруг Махоткин, как будто почувствовав мое состояние, почти нормальным голосом заговорил:
— Ты, знаешь, Гришка, я все думаю, что беда обрушилась на меня от одного немца. Он, как я соображаю, наверно, был святым. Вся история эта приключилась со мной уже, значит, в самой Германии. — Махоткин, стоная, опять замолчал, облизнул воспаленным языком посиневшие губы. — Принеси мне водицы, Гриша, в горле пересохло. Там ведро на столе около двери.
Я быстро отыскал ведро, зачерпнул жестяной кружкой воды и поднес ему. Он долго с жадностью пил большими глотками и, утолив жажду, возвратил мне пустую кружку, затем тихо продолжил, тяжело вздыхая и посматривая на меня своим помутневшим взглядом.
— Тогда было большое наступление наших войск. Я ведь в пехоте-матушке воевал. Шутка ли, протопал, считай, от самой Москвы и до ихнего разбойного гнезда. — Махоткин схватил себя за покрытый густой щетиной подбородок. — Забыл, как город называется. Будь он проклят.
— Берлин, наверно, — промолвил я как бы невзначай.
— Да, Берлин, — подхватил слабым и хрипловатым голосом Махоткин, и глаза его как-то по-молодецки просияли. — До Берлина еще было далеко, когда я встретился с этим проклятым немцем. Значит, наступаем мы, прем напролом, что есть серой тучей. Солдаты, как птицы, стаями рвутся вперед. «Ура ... Ура ...» — загорланили все. Ведь это была уже Германия, каждый разумел: конец войны недалек. Я тоже ног под собой не чувствую, что жеребец, в галоп пошел и глотку со всеми вместе деру что есть силы. Пробежали первую траншею, немцы руки кверху задрали. На второй я прямо уперся в толстого унтера. Он выхватил пистолет и шарах меня в бочину. А я успел ему в глотку штыком пырнуть. Кровища хлынула, как с борова... Захрипел, что заезженный конь. Я прямо задубел около этого унтера. Ни руками, ни ногами не могу пошевелить. Несмотря на свою рану, которая, слава богу, оказалась пустяковой : пуля чуть задела нутро на бедре, образумился я и тут же сразу выдернул штык с глотки фашиста, вытер кровь пилоткой и поковылял в медсанбат.