– По твою душу идёт. Мужик тот.
Машенька и знать не знала, аль виду не подавала, что оговорилась. Какая же у упыря ентова душа может быть? Откуда ж ей найтись в этом тщедушном те́льце, на котором шортики и те едва держатся? Давно уже на седьмом кругу мается, поди. И всё дорожки назад не найдет. Все следы замело, все колеи смыло. Илюшке-то говорили, что воротиться назад она уже не сможет. Некуда. Не молился за неё никто. Не хоронил как следует. В избу в лесу снесли, да и черт с ним! Только глаза наспех, как умели, прикрыли. Поплакали-позабыли. Стыдно за таких слёзы лить. На деревне молва пойдёт нехорошая.
Бабка и та умерла, что последнюю слезу батюшке на рукав пустила. Горькую.
«Да что же мальчонка малый совсем, да за что же?.. Пожалей, сынок! Да неужто сам господь бог так с ним играет? Забери меня лучше! Больше проку будет, вот увидишь, и я же грешна, я их свидания покрывала! Я! Меня и наказывать следует!»..
Убирал её от себя священник. Да домой ступать велел.
– А коли убьет меня, обрету, что ищу? – запрыгивая на берёзовую ветку, спрашивает Илья, прячась от встающего солнца. Пальцы его, промерзлые, но не чуящие этого, снуют под нижним веком. Чешется у него там, свербит, словно ранки-точки от иголок старые ныть принялись.
Машенька ему не отвечала. Только глазами хлопала. Одним, вторым. И третьим, коровьим. Который не все замечали, но ежели замечали, то боялись, как огня. А Илья не боялся. Не смотрел в него даже, не принимал за настоящий будто. Странностей в его теперешнем существовании было куда больше, чем до...впрочем, с этим итак всё ясно. А потому он уже ничему-то не удивлялся.
– Ну и поди отсюда. Вон.
Голос его изменился. В миг стал скрипучим. Ломким. Ветер за собой повлёк. Холодный. Все цветы на полях всколыхнул, зелень под ними, будто одеяло, поправил и дальше побежал. К речке.
Машенька зарычала и, махнув крысиным хвостом, исчезла.
Илюшка с ветки спрыгнул и, почувствовав на корне языка своего горький привкус боярышника, побрел по тропинке подальше в лес.
[*Крошечка-Хаврошечка.]