Читал в оригинале Чехова, спорил с Достоевским, пытался понять Тургенева. С юности мечтал побывать в России. И побывал – в роковые для нее минуты, даже питал иллюзии повлиять здесь на ход мировой истории. Восхищался и ужасался русской свободой. Все это – Уильям Сомерсет Моэм. Строгий англичанин, с интересом взирающий на Восток, страстно желающий понять загадочную русскую душу.
Текст: Марина Ярдаева, фото предоставлено М. Золотаревым
Впрочем, Сомерсет Моэм был неправильным англичанином. Он и родился-то в Париже, в семье юриста британского посольства во Франции Роберта Ормонда Моэма. Случилось это 25 января 1874 года. И до 10 лет Моэм даже не говорил по-английски. Когда же ему исполнилось 10, он остался сиротой. Мать, Эдит Мэри, умерла в 1882 году, отец – в 1884-м. Тогда-то Моэм и отправился на историческую родину, в городок Уитстабл, к дяде-викарию. Там он провел, по собственному признанию, несколько безрадостных лет. Потом бросил школу и уговорил дядю отпустить его во Францию, а затем в Германию. Опекун мечтал, что его племянник станет священником, но, поскольку был человеком слабовольным, возражать не стал. Да и вообще, мало ли кто о чем мечтает? Были бы живы родители, пришлось бы будущему писателю отстаивать право не становиться адвокатом. Юристами были его дед, отец, братья. Нет сомнений, что будущий писатель как-нибудь увернулся бы и от этого поприща. Ведь он с юности стремился к независимости, переменам, мечтал увидеть жизнь во всех ее проявлениях. Его тянуло туда, где все кипело. Для начала Сомерсет Моэм решил стать врачом.
В ГУЩЕ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ
«Медицина меня не интересовала, – вспоминал Моэм, – но она давала мне возможность жить в Лондоне, окунуться в настоящую жизнь, о чем я так мечтал». Студентом он был неважным, все свободное время тратил на чтение и продумывание сюжетов рассказов. Зато по-настоящему его захватила практика. Чтобы получить диплом, нужно было принять известное количество родов, а это означало походы в трущобы Ламбета (один из бедных боро Лондона. – Прим. ред.), куда подчас не решалась заглядывать даже полиция. Здесь Моэм наконец узнает то, что так долго искал: жизнь в ее самом неприкрашенном виде. Тут формируется его мировоззрение писателя. Здесь он подвергает сомнению идею о целительности страдания, захватившую тогда умы многих писателей. Здесь берет начало будущая полемика с Достоевским. И здесь же в 1897 году родился первый роман писателя – «Лиза из Ламбета».
Дебют удался: роман был принят первым же издателем, книга получила хорошие отзывы и разошлась в течение месяца, после чего сразу же была переиздана. На волне эйфории Моэм решил, что так хорошо дела пойдут и дальше: он бросил медицину и отправился за новыми впечатлениями в Испанию. По возвращении его ожидало разочарование: Моэм писал рассказы, но не мог их опубликовать, писал романы, но они не удавались. По собственной поздней оценке, почти все, что было им написано в первые десять лет после первого успеха, было упражнениями. Он учился писательству путем проб и ошибок, читал и анализировал, подражал Золя, Мопассану, Уайльду, искал вдохновения в путешествиях, среди богемы, хотя последнее по темпераменту и складу характера было ему весьма нелегко. Он экспериментировал, писал историческое, эстетическое, рассказы, романы, пьесы.
Удача вновь улыбнулась Моэму в драматургии. В 1907 году в Придворном театре с успехом прошла «Леди Фредерик», спустя несколько месяцев, в 1908 году, в «Водевиле» состоялась премьера фарса «Джек Стро», а затем в театре «Комеди тиэтр» – «Миссис Дот». В июне прошел спектакль по пьесе «Исследователь». Ирония была в том, что писатель не очень-то жаловал театр и пьесы начал писать лишь потому, что ему хорошо удавались диалоги. При этом он прекрасно понимал, что сцена не то место, где можно достичь художественной и философской глубины, и что театральная публика в среднем не особенно взыскательна, а порой и откровенно глупа. Растрачивать свой талант на лицедейство не хотелось, но и отказаться от того, что давала ему внезапно свалившаяся слава драматурга, Моэм был не в силах. В конце концов и здесь он оказался в хорошей компании, и тут ему было у кого поучиться: его вдохновляли Ибсен, Шоу, Чехов. Особенно Чехов.
ФЕНОМЕН ЧЕХОВА
Чехов был для Сомерсета Моэма настоящим феноменом. По мнению англичанина, этому русскому блестяще удавалось то, в чем все остальные терпели фиаско: пьесы настроения, рассказы, не насыщенные действием. Феномен еще заключался в том, что подражать Чехову, по наблюдениям Моэма, было совсем не трудно, но абсолютно бессмысленно. С формальной стороны все получалось, но идейно все у его последователей разваливалось. Дело, по мнению англичанина, было в том, что Чехов обладал тем, что никто не мог у него перенять: его отличала какая-то очень особая русскость. Очень многие пытались пересадить его исключительно «русскую тоску, русский мистицизм, русскую никчемность, русское отчаяние, русскую беспомощность, русское безволие на почву Суррея или Мичигана, Бруклина или Клепема». Но там, где Чехов достигал невероятных высот, другие издавали только какой-то пшик.
Чехова, к слову, Моэм пытался читать на русском языке. А изучение русского англичанин предпочел изучению древнегреческого и арабского, которыми он тоже очень интересовался.
Впрочем, увлечение Россией не было чем-то характерным только для английского писателя с французскою душой. Россия тогда была в моде. По меткому выражению самого Сомерсета Моэма, Европа заболела ею как гриппом. Он писал: «Все читали русских прозаиков, русские танцоры покорили цивилизованный мир, русские композиторы затронули душевные струны людей, начинающих уставать от Вагнера. <...> В моду входили новые фразы, новые цвета, новые эмоции, и высоколобые без малейшей запинки называли себя представителями intelligentsia. На английском слово это произносилось легко, хотя с правописанием возникали проблемы».
Но заинтересованность Моэма Россией явно была сильнее, чем у других его современников, старавшихся не отстать от моды. Его первое знакомство с Россией случилось еще в детстве: мальчишкой он прочел «Анну Каренину», в юности читал Тургенева. Русская литература не была в том возрасте понята Моэмом, но оставила в душе неизъяснимое очарование. Позже настоящее потрясение англичанин испытал от романов Достоевского. А кто не испытывал? В Чехове же при всей его странности и неизъяснимости Моэм почувствовал поистине близкую душу.
Еще в молодости Моэм мечтал побывать в России, но все как-то не складывалось. Театральный успех выстроил новую траекторию для художника почти на десятилетие. Успех требовал подчинения: став популярным драматургом, Сомерсет Моэм писал пьесу за пьесой и не мог остановиться. На этом поприще он получил все, в чем нуждался: материальную независимость, признание публики. Отказаться от этого было непросто. Но все же однажды он почувствовал себя жутко вымотанным. При всем внешнем благополучии писателя стали мучить воспоминания о печальной юности и тяготах ранней молодости. И вот однажды он отказался от всех контрактов, чтобы вновь вернуться к прозе. Работал тяжело, брался то за одно, то за другое, разочаровывался, наконец написал роман «Бремя страстей человеческих» и... понял, что устал еще больше. И немудрено.
«Я сильно устал, – вспоминал Моэм. – Устал не только от людей и мыслей, так долго занимавших мой ум, но и от тех людей, среди которых жил, и от самой жизни, которую вел. Я чувствовал, что взял все возможное от того мирка, в котором вращался: успех у зрителей и безбедное существование как результат этого успеха; светскую жизнь, званые обеды у важных персон, блестящие балы и воскресные сборища в их загородных резиденциях; общение с умными и блестящими людьми – писателями, художниками, актерами; легкие связи и необременительную дружбу; комфорт и обеспеченность. Я задыхался в этой жизни и жаждал новой обстановки и новых впечатлений. <...> В то время многие интересовались Россией, и я носился с мыслью отправиться туда на год, изучить язык, который я уже немножко знал, и проникнуться настроением этой необъятной и таинственной страны. Я думал, что там, возможно, почерпну новые душевные силы».
Моэму было 40 лет. Шел 1914 год. Мир как будто тоже устал, выдохся и силился выйти из кризиса через какое-нибудь безрассудство: через войну, революции. Мятежного англичанина это безумие мира не только не отталкивало, но и отчаянно влекло, он хотел в гущу событий – туда, где завязываются и развязываются все узлы, где кипят страсти.
Писатель отправился на войну. Добился зачисления переводчиком в санитарную часть во Франции. Но вскоре заскучал и там. Тогда он завербовался разведчиком в Ми-5. Весьма нетривиальный выбор, но, как позже объяснял Моэм, «новая работа давала пищу и любви к романтике, и чувству юмора». Чувству юмора! Да, надо быть очень оригинальным человеком, чтобы находить смешной работу шпионом. Впрочем, ирония заключалась еще и в том, что реальный опыт работы секретным агентом напоминал дешевые детективные романы. И если поначалу Моэм еще надеялся использовать свой опыт как материал для новых произведений, то очень быстро стало понятно, что все это старо, избито и просто скучно. Впрочем, писатель все равно вывернулся и позже все пустил в дело.
Главный подарок, который преподнесла ему работа агентом, это долгожданная поездка в Россию. Моэма отправили в Петроград с важной миссией: ни много ни мало он должен был внести вклад в борьбу с большевиками. Великобритания была заинтересована в том, чтобы Россия ни в коем случае не выходила из войны. Все это, в общем, не вступало в противоречие со взглядами и принципами автора «Бремени страстей человеческих». Но, главное, он отправлялся в страну Толстого, Достоевского и Чехова.
РАЗДЕЛЕННЫЕ РЕВОЛЮЦИЕЙ И ЯИЧНИЦЕЙ
В Россию он прибыл из США в качестве журналиста. В Петроград 10 дней добирался из Владивостока – уже приключение. Российская столица оказалась не особенно гостеприимной: разруха, голод, отчаяние. Но Моэма это не пугает, писатель жадно всматривается, вникает во все. И все его поражает.
А больше всего поражают люди. «Толпа производит впечатление добродушной, покладистой, – писал он, – не могу представить, чтобы она была способна наподобие пылких парижан вмиг перейти к бесчинствам и насилию; также не могу поверить, чтобы они вели себя, как толпа во время Французской революции. Кажется, что для этих мирных людей, которым хочется развлечься и покуролесить, житейские события – не более чем приятная тема для разговора». Поражают писателя и сами лица. Особенно на Невском проспекте, где будто бы разворачивается галерея всех типов, которые только встречались в русской литературе: «Тут встретишь губастого, толстомордого торговца с окладистой бородой, плотоядного, громогласного, грубого; бледного мечтателя с ввалившимися щеками и землистым цветом лица; коренастую простолюдинку с лицом, начисто лишенным выражения».
Однако Моэм преодолел тысячи километров вовсе не за тем, чтобы смотреть на людскую толчею, он стремится попасть в круг самых влиятельных людей. И нет, не только чтоб хорошо выполнить свою политическую задачу. Писатель понимает, что политика в России неотделима от литературы и философии – он хочет быть к этому хоть немного причастным, хочет понять этот странный мир.
В нужные круги писателя должны были ввести лидеры Союза чехословацких обществ и будущий президент Чехословакии профессор Масарик, находившиеся в тесном контакте с британской разведкой. Но куда большую помощь Моэму оказала дочь князя Петра Кропоткина, Александра Лебедева, с которой у писателя случился роман еще в Лондоне. Она свела его с высшим руководством Временного правительства, в том числе с Александром Керенским и Борисом Савинковым. Обо всех Моэм оставил воспоминания. Дочь знаменитого русского анархиста и вовсе стала прототипом героини новеллы «Любовь и русская литература». Образ получился карикатурным и все же удивительно обаятельным. И, разумеется, вовсе не потому, что художник сравнивал глаза возлюбленной с бескрайними русскими степями и серебристыми березовыми рощами. Русский характер Моэм талантливо раскрыл через абсурд и пародию. Посудите сами: англичанин берет богатый материал и вяжет из него банальную мелодраму, над которой сам же в голос хохочет. Сюжет: есть он и она, они любят друг друга, но она замужем, и муж – хороший человек, его безумно жалко. Ну скулы сводит от скуки. Но там, где у других унылая драма, буксующее действие, неинтересные метания, у Моэма – неожиданный поворот.
Описывая возможную развязку, героиня, трогательно вздыхая, довольно буднично заявляет, что мужу, видимо, придется застрелиться: нельзя же в самом деле допустить ее участия в вульгарном бракоразводном процессе. А что герой? Он, конечно, восклицает, что это кошмар, но при этом его охватывает восторг. Как, впрочем, если быть откровенными, и читателя. А какова развязка! Влюбленные ругаются и навеки прощаются из-за... яичницы. Ах нет, конечно, не просто из-за яичницы. А из-за того, что герой, нагружая поваров приготовлением глазуньи, не сочувствует пролетариату. И вообще, как же революция 1905 года! Блеск!
А вот Керенского Моэм иронией не удостаивает, изображает очень сухо и критически. Впрочем, едва ли иностранца можно упрекнуть в особой язвительности. Председатель Временного правительства раздражал и откровенно злил и многих своих соотечественников. Моэм же писал так: «Я так и не уразумел, благодаря каким свойствам он молниеносно вознесся на такую невероятную высоту. Разговор его не свидетельствовал не только о большой просвещенности, но и об обычной образованности. Я не почувствовал в нем особого обаяния. Не исходило от него и ощущения особой интеллектуальной или физической мощи». А в самые роковые минуты, по свидетельству писателя, Керенский и вовсе «носился взад и вперед как перепуганная курица».
К одним из самых удивительных, самых невероятных людей Моэм относит Бориса Савинкова. В очерке «Террорист: Борис Савинков», опубликованном в 1943 году, Моэм пишет, что тот «мог легко стать человеком с огромной властью в России», и, случись так, никто бы не вспомнил тогда в мире о Ленине, имя его было бы предано забвению. В Савинкове англичанин видел противоположность Керенскому – подкупали его решительность и хладнокровие. Когда Моэм заметил в присутствии Савинкова, что «террористический акт, должно быть, требует особого мужества», тот спокойно ответил, что это «такое же дело, как всякое другое, к нему тоже привыкаешь». Также, по воспоминаниям Моэма, Савинков говорил о готовности лично поставить Ленина к стенке и расстрелять.
Иногда кажется, что Моэм восхищается Савинковым, не столько как исторической фигурой, сколько как героем еще не написанного великого русского романа. Интересно, что бы мог сказать Моэм о Савинкове-литераторе? Не разочаровался бы он его рефлексирующими персонажами, как многие современники террориста? А может, наоборот, ему открылись бы в этом противоречии те русские бездны, в пучину которых погружал растерянного европейского читателя Достоевский? Скорее, все же второе.
А вот уезжал из России Моэм разочарованный. Миссия его была провалена, и его это удручало. «Бесконечные разговоры там, где требовалось действовать; колебания; апатия, ведущая прямым путем к катастрофе; напыщенные декларации, неискренность и вялость» – вот что помешало, по мнению Моэма, успеху операции. Эти наблюдения многим кажутся несправедливыми, слишком жестокими. Можно упрекнуть англичанина и в том, что, обвинив в вялости и апатии одних, он будто совсем не увидел, с какой непоколебимостью действовали другие, и как эти другие управляли мощной народной стихией, и к чему эта непоколебимость в итоге привела. Но стоит ли, право? Моэма и без того часто порицали за цинизм и черствость. Хотя он всего лишь честно писал о своих впечатлениях.
ДОСТОЕВСКИЙ КАК НЕОБУЗДАННАЯ СТИХИЯ
Как бы то ни было, Россия, русская литература оставили глубокий след в душе писателя. Он нередко возвращался мыслями и душой в этот загадочный мир. Особенно много полемизировал с Достоевским. Моэм считал автора «Братьев Карамазовых» величайшим писателем, «который, точно необузданная стихия, поражает, восхищает, ужасает и ошеломляет» и при этом отчаянно спорил с ним. Спорил на страницах «Записных книжек», спорил в труде «Подводя итоги», в литературных очерках.
Сомерсет Моэм защищает Достоевского от многих нападок критиков в том, что касается мастерства, формы, художественности романов русского гения, но идейно он не с ним. И главное, в чем различны писатели, – это отношение к страданию. Культ страдания не вызывал у англичанина ничего, кроме ужаса. «В свое время я видел немало страданий, – вспоминал Моэм, – немало перестрадал и сам. Когда я учился медицине, проходя практику в палатах больницы Святого Фомы, у меня была возможность видеть, как влияет страдание на самых разных пациентов. Во время войны мне вновь выпал подобный опыт, довелось мне видеть, и какое воздействие оказывают душевные страдания. Заглядывал я и себе в душу. Не помню случая, чтобы страдание сделало человека лучше».
Не понимает Моэм и многих образов, созданных Достоевским. Персонажи «Идиота» и «Братьев Карамазовых» кажутся ему ненастоящими: они слишком пылко выражают чувства, которые совсем того не заслуживают, слишком усердствуют, чтобы убедить всех в своей греховности, слишком этой греховностью упиваются. Впрочем, Моэм оговаривается, что так же бурно проявляют себя в России не только литературные герои. Русские для Моэма слишком свободны, гораздо свободнее, чем англичане. И непонятно, чего в этом наблюдении больше: восхищения, недоумения или ужаса.
Впрочем, один образ, созданный Достоевским, по-настоящему очаровал даже чопорного англичанина. Это образ Алеши Карамазова. Более того, Моэм и сам пытался изобразить такого же светлого, положительно-прекрасного человека. Это Ларри Даррел из написанного в 1944 году романа «Остриё бритвы».
Роман этот, к слову, интересен всем, кроме главного героя. Особенно женскими типажами, которые очень напоминают, как это ни парадоксально, героинь Федора Михайловича. Парадоксально, потому что женщин Достоевского Моэм ругал больше всего. И за то, что они все одинаковые, и за то, что они слишком картонные. Но до чего же его Изабель Брэдли и Софи Макдональд похожи на Аглаю Ивановну и Настасью Филипповну, Катерину Ивановну и Грушеньку! Только у Моэма столкновение женских типов превращается совсем уж в фарс. Автор сам же над своими персонажами и издевается. Быть может, тоже в пику Достоевскому.
Интересно и то, как Моэм почти с тех же позиций, что и Достоевский, критикует Тургенева. Тургенев для Моэма точно так же, как и для Достоевского, чрезмерно эстетичен и туманен, у него слишком много жеманства, в этом есть и своеобразное очарование, но в большей степени это довольно скучно. «Чтение Тургенева успокаивает, – пишет Моэм. – Его книги не так распаляют любопытство, чтобы заглядывать в конец, с ними расстаешься без сожаления. Читая Тургенева, словно путешествуешь по реке – спокойно, неспешно, без приключений и волнений. <...> В каждой его книге встречаешь одну и ту же молодую девушку, серьезную, благородную и волевую, ту же бесцветную мамашу, того же речистого, неспособного к действию героя; второстепенные персонажи у него так же расплывчаты и невыразительны».
И чтобы все-таки хоть как-то похвалить писателя, Моэм заключает, что в Тургеневе все же есть «элегантность и своеобразие», «обаяние, изящество, лиризм». Это, конечно, не карикатура кисти Достоевского, но все же очень похоже. Помните, в «Бесах»: «Непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике). При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных... русалка запищала в кустах... заклубился туман... Две с половиною страницы переправы... льдинка с горошинку... в этой льдинке отразилась Германия... зарыдали и расстались навеки». Ну да, это оно и есть: «обаяние, изящество, лиризм». Все-таки Достоевский повлиял на англичанина куда сильнее, чем тому хотелось думать.
И точно так же повлияла на писателя и Россия – странная, пугающая, удивительная. Он хотел постичь ее как математику, разобраться и беспристрастно, трезво описать. Но из исследователя он как будто сам превратился в материал. Материал, в который Россия вложила какое-то очень важное послание миру.